Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 52 страниц)
«А У ВАС КОГДА-НИБУДЬ ПОГИБАЛ МЛАДШИЙ БРАТ?»
Евгений Петров с самого начала войны постоянно бывал на фронте.
Жена с сыновьями уехала сначала в Берсут, потом в Ташкент. Он переселился в гостиницу «Москва», которая стала тогда «творческим общежитием» для писателей, журналистов и даже артистов. Там же получил номер и Катаев, работавший в Радиокомитете и Совинформбюро на заграницу (братья передавали материалы для американского газетного объединения «NANA» – North American Newspaper Alliance).
Адмирал Иван Исаков, который уже осенью был тяжело ранен и потерял ногу, вспоминал: «Никто из тех, кто встретился в этот июньский вечер в гостинице “Москва”, не думал, что следующий, кому предстоит дорого заплатить за стремление все увидеть и все понять, находится среди нас». Петров стал упрашивать Исакова взять его с собой в осажденный Севастополь, отбивавшийся от немцев днем и ночью – завоз подкрепления и вывоз раненых проходил под страшным обстрелом.
Накануне отлета у Петрова в «Москве» побывал Борис Ефимов.
«Он себя неважно чувствовал, – вспоминал художник, – лежал на диване, укрытый пледом. Вокруг него суетилась Варя, его милая подруга. В номере находились также его старший брат, Валентин Катаев, Евгений Долматовский и еще кто-то, не помню. На столе лежали карты и деньги – играли в покер… За столом зашел по какому-то поводу разговор об Александре Фадееве, в ту пору одном из руководителей Союза писателей. И дернуло же Долматовского шутливо переиначить его фамилию – вместо “Фадеев” сказать “Фадейкин”.
– Не Фадейкин, а Фадеев! – неожиданно взревел Катаев. – Замечательный русский писатель!
И добавил трехэтажное матерное ругательство. Женя Петров буквально подскочил на своем диване.
– Немедленно убирайся отсюда вон! – закричал он на старшего брата.
Катаев как-то сразу съежился и сказал:
– Пожалуйста. Я только заберу свои деньги.
И, взяв со стола трехрублевку, как побитый, вышел из номера. Всем было неловко. Варя успокаивала Петрова, уложила его обратно на диван и укрыла пледом. Я посмотрел на Женю. Он был явно расстроен только что происшедшим инцидентом».
Ефимов постарался развеселить Петрова, и тот вроде бы оттаял.
«– Ну, Женя, – сказал я, – счастливо. Вернетесь, расскажете, как там наш Севастополь».
Сумев получить нужные разрешения, через сутки Петров был на аэродроме, прилетел в Краснодар, а там со все той же горячностью настоял на Севастополе.
26 июня из порта Новороссийска вышел эсминец «Ташкент», лидер эскадренных миноносцев. Бомбы падали со всех сторон. Шедший впереди эсминец «Безупречный» взорвался и потонул, остановиться и подобрать немногих уцелевших было нельзя – сверху атаковали «юнкерсы». В Севастополе под разрывами бомб, снарядов, гранат и мин в полной темноте корабль забрал более 2100 раненых, женщин и детей – выше всяких возможностей. На обратном пути с пяти до девяти утра его непрерывно атаковали 90 самолетов, сбросивших более трехсот бомб – «Ташкент» получил множество повреждений и едва не затонул, многие погибли. Петров остался с ранеными до конца (поил их водой), несмотря на подоспевшие торпедные катера.
2 июля он вылетел из Краснодара в Москву, казалось, оставив угрозу гибели позади. С ним в пассажирском самолете «Дуглас» оказался и все тот же Первенцев, вспоминавший: «Летчик с бородкой. Фамилия Баев. Ждем Петрова. Приехал возбужденный. В 11.00 Баев ухарски отвернул “Дуглас” от земли, как будто вырвал пробку из бутылки. Баев передал управление штурману, а сам подобострастно болтает с Петровым. Ищет выпить. Тоска грызет мое сердце… Петров идет в кабину управления. Ложусь спать и моментально засыпаю. Удар. Я лежу на земле облитый кровью. Самолет, его обломки впереди. Кричу. Я изувечен. Пробую подняться, но, кажется, перебита спина, вытек левый глаз; я падаю на землю головой в пшеницу и бурьян. Чья-то рука тянется из-под обломков дюраля… Крики… Я приказываю снять с меня пиджак, рубаху. Обматываю рубахой голову и чувствую, как она вскипает и пузырится кровью. Больница. Я зверь… Но ранен глубоко. Я завидую Петрову. Он обложен льдом в мертвецкой».
Корреспондент «Красной звезды» Михаил Черных рассказал о катастрофе в подробностях: «Штурману вздумалось пройти в пассажирское отделение. На его место стал пробираться Евгений Петров… Ни штурман, ни пилот не имели права разрешать Евгению Петрову проходить в отделение пилота. Пилот Баев, разговаривая с Петровым и давая указания ему, отвлекся от управления. Самолет летел на высоте 15–20 метров со скоростью 240 км в час. Впереди подымался широкий холм. Пилот заметил его, но уже было поздно. Самолет ударился о землю…»
«Его вытащили из-под обломков. Он несколько раз повторил: “Пить… Пить… Пить!” Ему поднесли кружку воды, он глотнул – и умер», – утверждал Эрлих.
Петрова похоронили в Ростовской области в селе Маньково-Калитвенское.
«И он навсегда остался лежать в этой сухой, чуждой ему земле», – написал Катаев, крайне скупой на слова о случившейся трагедии (тело в Москву не привезли, в тех местах лютовала война), однако хранивший в ящике стола фотографии, на которых был запечатлен мертвый среди похоронных цветов.
Евгения Катаева однажды увидела, как отец перебирает их и плачет.
– Как это можно не прийти на вечер памяти твоего родного брата? – сетовал как-то Виктор Ардов, присоединяясь к хору раздосадованных очередным своенравием Катаева.
Да вот так – можно. Память о брате была для Катаева остро-болезненной, запрятанной, глубоко личной.
Когда погиб Женя, пьяный Катаев пришел в Малый Головин к бывшей жене Анне и сидел на лестнице, отключенный…
В 1969 году в повести «Кубик» Катаев вспомнил крещение в Одессе: «Я увидел его, поднятого из купели могучей рукой священника… и уже тогда меня охватило темное предчувствие какой-то непоправимой беды, которая непременно должна случиться с этим младенцем, моим дорогим братиком, и потом, через много лет, точно с таким же выражением зажмуренных китайских глаз на удлинившемся, резко очерченном лице мужчины с черным шрамом поперек носа лежал мертвый Женя…»
В 1986-м он написал, что крещение происходило на дому: «Из церкви везли на извозчике немного помятую серебряную купель, куда налили подогретой на кухне воды… Я ужасно боялся, что мой маленький братик захлебнется…»
«Прощай, Евгений Петрович! Может быть, ты виноват в катастрофе, но смерть большое искупление…» – стонал изувеченный Первенцев, находивший причины всех несчастий в алкоголе.
«Красная звезда» напечатала статью, черновик которой был в полевой сумке погибшего. «Держаться становится все труднее. Возможно, что город все-таки удержится. Я уже привык верить в чудеса…»
2 июля эсминец «Ташкент» был потоплен при внезапной бомбардировке в порту Новороссийска. Адмирал Исаков писал, что случилось это «именно в те часы, когда Петров летел в Москву», и «сочетание трагических событий» было «необыкновенно».
3 июля Совинформбюро дало сводку о потере Севастополя.
Петров, как и Ильф, не дожил до сорокалетия.
Читаю этот горький петровский отчет, и другие его трагично-пафосные корреспонденции времен войны – все-таки журналистские тексты Катаева того же времени гораздо более легкомысленны и водевильны, и дело, мне кажется, не в степени испытываемой опасности, а в настрое. Например, 5 июля, в день похорон Петрова, между прочим, главного редактора «Огонька», в журнале вышел катаевский очерк об артисте-осетине Туганове, ставшем конногвардейцем. Он блистал на сцене московского цирка вместе с «труппой донских казаков», пока не пришла война, на которую все и отправились добровольцами. Однажды капитан по ошибке заехал в село, занятое немецкими автоматчиками. По наезднику открыли шквальный огонь. «Он свалился с седла и повис на стременах под брюхом лошади. Это был его излюбленный номер джигитовки». Когда лошадь вынесла из села, циркач «вскочил на седло и умчался, как вихрь, в развевающейся бурке и в развевающемся алом башлыке. Немцы ахнули, но было уже поздно».
«Я никогда не видела такой привязанности между братьями, как у Вали с Женей, – вспоминала Эстер. – Собственно, Валя и заставил брата писать. Каждое утро он начинал со звонка ему – Женя вставал поздно, принимался ругаться, что его разбудили… “Ладно, ругайся дальше”, – говорил Валя и вешал трубку».
Долматовский, присутствовавший при конфликте в гостинице «Москва», вспоминал, как много позднее, сидя у моря в Коктебеле, Катаев обернулся с лицом, искаженным болью:
– А у вас когда-нибудь погибал младший брат?
Эренбург вспоминал: «Пришло сообщение о смерти Петрова. Я пошел к Катаеву, у него был Ставский. Мы сидели и молчали». (Ставский погибнет в 1943-м.)
Да, молчали. Катаев молчал. И молчал о случившемся всю жизнь… Он даже домашним ничего не говорил. Павел Катаев записал: «У меня сложилось убеждение, что отец готов говорить о живом брате, но никогда – о мертвом».
А вот воспоминания Эрлиха: «Мы с Валентином Катаевым достали ключ от осиротевшего номера в гостинице “Москва”. Бродили по комнате, машинально притрагивались к ручкам и карандашам в пластмассовом стаканчике на письменном столе, которые так и не дождались на этот раз возвращения своего хозяина.
Мы долго не находили никаких слов. Наконец Катаев сказал:
– Завтра или послезавтра, не позднее, здесь поселится новый жилец.
Это значило: надо позаботиться о вещах покойного, и прежде всего об его рукописях.
– Да, – согласился я, – давай, я помогу перенести вещи к тебе в номер.
– Нет, не надо их здесь, в гостинице, хранить. Забери их лучше с собой, на Лаврушинский… Домой отвези. А когда будет комиссия по наследству, все передашь будущему председателю…»
В романе «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» Катаев писал о янтарно-коричневых глазах брата, «как бы знающих что-то такое, чего никто, кроме него, больше не знает», и несколько манерно, вероятно, искусством камуфлируя боль, продолжал: «Он был обречен. Ему страшно не везло. Смерть ходила за ним по пятам…»
«Смерть долго гонялась за Петровым, наконец его настигла», – написал и Эренбург.
«В 1942 году в январе месяце я оказался в одном купе с Валентином Петровичем во время поездки в Ташкент, – вспоминал Кирпотин. – В Челябинске в купе подсела Герасимова. Катаев сильно скрашивал томительность поездки. Разговорчивый, веселый, гибкий, он легко подхватывал любую житейскую или литературную тему и весело, остроумно развивал ее. Говорили о погибшем брате, Евгении Петрове. Он его осуждал. Он бы избежал на его месте любой опасности». Так воспроизводит слова Катаева тот, кто относился к нему недоброжелательно.
Однако в январе Петров был жив (да и Герасимова в Ташкент не ездила, зато позднее рассказывала, как заступалась за Эстер в Берсуте, когда завистливые писательские жены требовали от той, нарядно-изящной, мыть полы. А дочь поэта Алексея Суркова Наталья передала мне родительский рассказ: однажды Эстер в подаренных мужем брильянтовых серьгах, с которыми не расставалась, стирала в корыте. Проходившая мимо местная женщина с издевкой окликнула: «Барыня!» – «Закончу стирать, и буду снова барыней!» – в тон ей ответила Эстер).
Но о чем бы и когда бы Катаев ни разглагольствовал, он и сам рисковал в поездках по войне под обстрелами, а впереди был даже полет на штурмовике…
Кирпотин выписал из их разговора в поезде (ну, может, не январского, а осеннего) одну катаевскую юношескую историю времен Румынского фронта, которую я уже упоминал: измотанный (прежде всего – психологически), холодной ночью лег в студеную воду, надеясь получить воспаление легких. Все это было «близко к передовой линии», – подчеркнул Кирпотин, недвусмысленно связав то «малодушие» с уползанием от новой войны в среднеазиатский тыл.
Такой эпатажный разговор в те адовы дни был сам по себе небезопасен… Зачем Катаев выставил себя пораженцем? Решил подыграть собеседнику, считая его трусоватым?
Или уничижение паче гордости? Может быть, тревожила память об отваге, ныли геройские раны и бывший офицер гасил горечь злейшей самоиронией…
В Ташкент Катаев был командирован в августе и прибыл осенью. Перед командировкой руководитель Бюро национальных комиссий СП СССР Петр Скосырев просил его выяснить положение дел у всех эвакуированных и предупреждал о ненадежности и лукавстве «узбекских товарищей»: «Есть подозрение, что Алимджан[121]121
Хамид Алимджан (Хамид Алимджанович Азимов; 1909–1944) – ответственный секретарь Союза писателей Узбекистана, погиб в 1944 году в автокатастрофе.
[Закрыть] прямо заинтересован в непоявлении узбекских вещей в русской печати». «Приехал В. Катаев, – записал Всеволод Иванов. – Встретились в столовой – не поздоровались» (скорее всего, Катаев разделял недовольство писательского руководства тем, что Иванов будто бы «дезертировал» – нарочно застрял в Ташкенте, хотя изначально направился туда просто сопроводить семьи).
В Москве в Союзе писателей Катаеву выдали опросник, чтобы проинспектировать эвакуированных и выяснить их «бытовые условия». Он навестил детей и вдову Петрова, пил с писателями, вдыхал «густой осенний зной» и сочинял стихи… «Ахматова переживает вторую славу, надо обязательно зайти к ней и посмотреть, как это выглядит», – сказал по приезде Надежде Мандельштам. А еще недавно, пока не было Катаева, Эстер с детьми в Куйбышеве проведал Петров. Павлик запомнил, как дядя, худой человек в гимнастерке, снял его с грузовика. Катаев привозил детям «фронтовой» пористый шоколад. Они его любили. Вообще же, ели мало и делились пищей с местным полуголодным мальчиком во дворе.
Иванов записал в дневнике, что его приятель поэт Виктор Гусев «жаловался на Вальку Катаева, который не любит свою семью и семью Петрова, который суть загадочный человек». Много ли мог знать о чужих чувствах Гусев? Если он говорил об участливости и заботе, то Катаев, как слон, нес на себе не только свою семью, но и родных жены, постоянно помогал и вдове брата с племянниками. Но человек он и правда был загадочный. Обособленный. Закрытый. Сложно сказать, насколько он откровенничал с родными и был им понятен, если для них до самого конца оставалась тайной его служба у белых…
В Ташкенте Катаев – тосковал и любовался.
Это ведь в тех краях он признался Надежде Мандельштам, что, увидев верблюда, вспомнил ее мужа, и сразу потекла лирика:
Пустыни Азии зияют,
Стоит верблюд змеиномордый.
Его двугорбым называют,
Но я сказал бы: он двугордый.
Четверостишию явно не хватало посвящения «О. М.».
И там же написалась такая стихотворная «Лолита», которую спокойно печатали в советском собрании сочинений:
Есть у Гафур Гуляма дочь.
По очерку лица
Халида смуглая точь-в-точь
Похожа на отца.
Но только меньше ровный нос,
Нежнее кожи цвет.
И говорят пятнадцать кос,
Что ей пятнадцать лет.
Она в саду цветет, как мак,
И пахнет, как чабрец.
Стучи в резную дверь… но так,
Чтоб не слыхал отец.
Тем же 1942 годом Катаев датировал четверостишие «Могила Тамерлана»:
Бессмертию вождя не верь:
Есть только бронзовая дверь,
Во тьму открытая немного,
И два гвардейца у порога.
По мнению Павла Катаева, стихи посвящены Мавзолею Ленина на Красной площади, что, в общем-то, лежит на поверхности. Спустя годы возникнет перекличка, когда Катаев назовет свою повесть об Ильиче «Маленькая железная дверь в стене». Но тут было и пророчество о развенчании другого «гения и вождя», «великого полководца»…
Да уже и тогда, минуя любую цензуру, в военной повести «Жена», «памяти Евгения Петрова», героиня Катаева, переживая гибель мужа-летчика, увидела в трагическом бреду: «Слава и смерть складывали в пустыне войны свой мавзолей из гигантских, полированных плит. Смерть клала – черные лабрадоровые плиты. Слава клала – красные, гранитные. Я подвела Андрея к темной бронзовой двери. Дверь отворилась. Я поцеловала Андрея в закрытые глаза и гипсовые губы. И уже нечем было дышать».
Кстати, именно это – по-моему, самое пронзительное – место заметил критик Ермилов в газете «Литература и искусство», назвав «“изобретением” плоховато-эстетского пошиба», «чуждым простому и суровому величию наших дней».
Смерть побеждает славу.
Вот бронзовая дверь – пустой прах, вот резная – пятнадцать девичьих кос…
В 1949-м Катаев вернулся к тому же образу в романе «За власть Советов»: у мавзолея «в красных и черных, гранитных и лабрадоровых плитах» у открытой двери «на часах стояли два курсанта»: «За этой бронзовой дверью мерцала таинственная, бархатная тьма».
«Бессмертию вождя не верь»…
1943-й
Немцы уже для всех очевидно проигрывали. Катаев писал:
Голубой пожар метели
И победный шум знамен.
Волга в белой спит постели.
Грозно стынет синий Дон.
Льется огненная лава.
Враг бежит, от страха пьян.
Где ж твоя былая слава,
Потрясенный великан?
Погоди-ка, погоди-ка,
То ли будет, то ли ждет!
Волжский лед тебя остудит,
Русский пламень обожжет.
Вижу я, как у дороги,
У крутого бережка,
Рухнут глиняные ноги,
Треснет медная башка!
Силой нашею проучен,
Ты рассыплешься навек
У таинственных излучин
Двух великих русских рек.
В феврале 1943 года грандиозная Сталинградская битва завершилась разгромом и пленением отборной группировки противника.
Летом состоялось самое крупное танковое сражение в истории – Курская битва. Стратегическая инициатива окончательно перешла на сторону Красной армии, которая дальше только наступала.
Тем летом по дороге на фронт Катаев заехал в Ясную Поляну. В пруду купалась солдатская рота, и в этом ему привиделось что-то толстовское, будто из «Войны и мира».
Без обмундирования и нужных бумаг он прибыл в 12-й танковый корпус генерала Митрофана Ивановича Зиньковича. Встретили сурово: не шпион ли? Но недоразумение быстро разрешилось, писателя обрядили в военную форму.
Катаев вспоминал, что искал корпус Зиньковича по компасу, идя по неубранным полям, мимо мертвых танков. Вдруг он услышал звук бомбардировщика, а затем – оторвавшейся от самолета тонной авиабомбы. Он прыгнул в ближайшую воронку и лежал, уверенный, что бомба падает прямо на него. «Я понимал, что наступили последние секунды моего существования на земле, и в эти последние секунды под ужасающий свист бомбы я не увидел, а как бы ощутил не только всю мою жизнь от самого рождения до смерти, но как бы соединился таинственным образом со всеми моими предками, как ближними, так и самыми отдаленными… Тесно прижавшись ко мне, стояли на коленях мои маленькие дети – Павлик и Женечка – и жена, которых я мучительно любил больше всего на свете и которых я видел последний раз в жизни…» Бомба взорвалась в стороне.
Из впечатлений Катаева о боях на Орловско-Курской дуге родился рассказ «Виадук». Бои за Орел. Полевая жена генерала девушка Клава подала вареную гусятину и водку, но времени нет – генерал и гость поехали на передовую в сопровождении этой девушки и лейтенанта. «Дорóгой лейтенант успел объяснить обстановку… По приказу Верховного главнокомандующего вся танковая часть должна быть переведена на тот берег и взять Золоторево не позже 23.00, а переправа находилась под сильным воздействием немецкой артиллерии». Катаев, по рассказу, попал со всеми под сильный обстрел, в дожде помогал эвакуировать мирных жителей из трубы туннеля: «Я схватил за повода двух лошадей, жавшихся к стене, и выбежал вместе с ними».
Генерал спросил, есть ли у него оружие. Была «дрянь» – итальянский пистолет «Brevettato» и то без патронов.
«– Лейтенант, при первом удобном случае достаньте писателю приличный пистолет.
– Слушаюсь.
Лейтенант был очень вежливый молодой человек с утомленными глазами и сдержанным, тихим голосом… Вероятно, он был хороший сын и аккуратно писал матери».
Вскоре генерал, сбежав с насыпи, протянул рассказчику «какой-то красный предмет, похожий на печень».
«– Что это?
– Пистолет, который я приказал для вас достать лейтенанту.
И он сунул мне в руку маленький пистолет в кобуре, сплошь залитой кровью.
– С убитого немца? – спросил я.
– Нет, это пистолет лейтенанта… Лейтенант убит… Возьмите, – сказал генерал решительно. – Выполощите кобуру в ручье, а свой “Бреветато” выкиньте.
Я некоторое время стоял, не зная, что делать, и держал перед собой окровавленную кобуру с пистолетом лейтенанта. Это все было, как во сне. Потом я вынул из кобуры маленький, ладный, чистенький, хорошо смазанный маузер и выполоскал кобуру в ручье».
Когда вернулись с передовой к генеральской палатке, рассказчик увидел, что после авианалета «миска гусятины была вся засыпана черной, рыхлой землей».
По воспоминанию Павла, пистолет с простреленной кобурой лежал в Переделкине в ящике письменного стола и был для него привлекательной игрушкой. С войны Катаев привозил и осколки – разложив на столе, рассказывал историю каждого и о местах, где подобрал. На том же столе «мал мала меньше, точно матрешки» стояли и снарядики.
Но от них, так же как от пистолета, Катаев вскоре избавился – все-таки дома подрастал мальчишка…
Катаев лежал с генералом и боевым охранением в полевых зарослях «на великолепной орловской земле» под непрерывным минометным обстрелом и пулеметным огнем «мессершмиттов». Он рассказывал снарядившему его в командировку Ортенбергу, что риск был велик, но почему-то это не тревожило: «Первый раз, когда я не почувствовал особого страха, – впереди никого из наших не было, а только… восемнадцать немецких танков».
А мины ложились на поле густо и близко, так что генерал в сердцах сказал:
– Ну чего вас сюда принесло?
Но Катаев трезво и опытно оценивал вероятность смерти. Он писал в «Красной звезде» в очерке «Во ржи»: «Немец бьет наугад, а все остальное уже дело случая… Все “безопасные” звуки, как бы громки они ни были, не задерживали на себе внимания, существовали где-то, как бы на втором плане. Все звуки “опасные” в свою очередь делились на просто опасные и смертельно опасные и в соответствии с этим занимали в сознании более или менее важное место».
И вот началась атака.
«– За родину, за Сталина! – крикнул чей-то хриплый голос.
И мы услышали протяжное, раскатистое “ура”.
Грянули пулеметы, автоматы…
Неслись на запад немецкие грузовики, самоходные пушки, кухни, танки. В жизни я не видел более приятного зрелища!
…На душе было восхитительно легко. Я смотрел на потную рабочую спину генерал-майора, и почему-то мне вспомнилась “Война и мир” и Багратион, идущий по вспаханному полю, “как бы трудясь”».
5 августа Орел и Белгород были освобождены (в честь чего был дан первый салют во время войны).
Митрофан Иванович Зинькович, по катаевской характеристике, «неслыханной храбрости человек», погиб 23 сентября 1943 года у города Григоровка при форсировании Днепра и получил посмертно звание Героя Советского Союза.
Возвращаясь с фронта, Катаев купил у колхозницы бельевую корзину грибов – белые, подберезовики, грузди, маслята, – которые с трудом увязал в шинель, эти военные грибы он вспоминал всю жизнь.
Уже летом 1943-го Эстер с детьми вернулась в Переделкино. В сентябре Катаев с ней и дочерью перебрался в Москву, а за городом оставили Павлика с бабушкой Анной и двоюродным братом Левой, чей отец погиб в начале войны в московском ополчении.
В начале июля Катаев принял участие в совещании в Союзе писателей «о юморе», где присутствовали и Эренбург, и Зощенко. О последнем Катаев говорил, как об одном из моторов журнала «Крокодил», и призывал без оглядки смешивать смешное и страшное, легкомысленное и мужественное: «Я был на фронте под Сморгонью, как и Зощенко. Мы были между двумя очень серьезными боями. Человек начинает жарить анекдот невероятный – хохот стоит, все веселы, начинают танцевать, а потом в бой идут веселые».
Осенью он вернулся на дачу, оставив в Лаврушинском Эстер и Женю, которая пошла в первый класс. Помногу работал в своем кабинете на первом этаже, иногда выезжал в Москву и на фронт и гулял по Переделкину с Павликом и Левой. Как-то на переделкинском поле они подобрались к зенитному орудию, которое вблизи оказалось муляжом.
Той же осенью Катаев на Калининском фронте. «Здесь русский город был», – писал он, оказавшись среди руин недавно освобожденного города Белый, через который лежали дороги на Смоленск, Вязьму, Ржев и Великие Луки.
Здесь думал я: ведь это вся Европа
Сюда стащила свой железный лом,
Лишь для того, чтоб в зарослях укропа
Он потонул, как в море золотом.
Кто приподнимет тайную завесу?
Кто прочитает правду на камнях?
И две старушки маленьких из лесу
Несут малину в детских коробках.
Затем – под Духовщиной, где тогда шли тяжелые бои и стоял вражеский полк, командир которого приказал повесить Зою Космодемьянскую. Отсюда для «Красной звезды» был привезен очерк «В наступлении», там и тут вспыхивавший метафорами: «Беспрерывно впереди, в кустарнике раздаются маленькие взрывчики, как будто кто-то бьет электрические лампочки. Это разрывные пули… Автоматчики ведут пленных немцев. Их только что взяли. Мокрые, грязные, похожие на арестантов, бредут они, низко опустив головы в серых пилотках. И дождь вокруг них блестит стальной решеткой».
Здесь, на фронте, Катаев встретил Шолохова. «Я не сразу узнал его. Пилотка, шинель, пистолет. Ничего похожего на знаменитого писателя. Скорее всего, это пехотный капитан. С небольшой группой товарищей он пробивался по лесу к командному пункту. Над лесом с шумом проносились немецкие пикирующие бомбардировщики. Изредка свистели бомбы, и лес был потрясен разрывом крупной фугаски. Падали ветки, сбитые осколками. Впереди заливались пулеметы. Шел бой. Мы встретились как будто вокруг не происходило ничего особенного…»
8 сентября 1943 года состоялся Архиерейский собор Русской православной церкви, избравший патриарха, – участников доставляли в столицу на военных самолетах. Вместо прежних гонений на духовенство власть начала возрождение религиозной жизни. В Ленинграде было возвращено 20 ведущих топонимических названий имперского времени (Советский проспект стал опять Суворовским и т. д.). В официальных церковных документах, прошедших государственный контроль, Москва стала порой именоваться «Третьим Римом». Катаев откликнулся на такие перемены стремительно. Уже в октябре 1943 года в журнале «Красноармеец» появился прямо-таки дореволюционный рассказ «Отец Василий». Немолодой священник с глазами «твердыми и прозрачными, как лед», словно бы срисованный со старика из повести «Отец», рассказывает, как служил в храме «под немцами» и о проповедях, которые произносил: «Я говорил моим прихожанам о святом Александре Невском, победителе немецких псов-рыцарей на Чудском озере, я говорил им о Дмитрии Донском, победителе татар на поле Куликовом, я говорил о двенадцати языках, вторгшихся на нашу родину под знаменами Наполеона… И каждую службу я возносил молитвы о великом русском воинстве – о даровании ему победы и одоления над всеми его врагами и супостатами». Пономарем у отца Василия был партизан Никита Степанович, синеглазый, «с черепом лысым, как у апостола».
Отмечу здесь, что Михаил Кедров, третий младший брат умученных святых – архиепископов Пахомия и Аверкия (троюродный брат Валентина Петровича), после революции оказавшись в Польше, избежал репрессий и в 1948-м в Елоховском соборе был рукоположен патриархом Алексием Симанским во вроцлавского епископа для Польской православной церкви. Умер в 1951 году и похоронен в Белостоке.
В 1943 году в «Новом мире» вышла странно отстраненная от войны повесть «Электрическая машина» из уютного мира досоветской Одессы. Петя и Гаврик – о эти русские Том и Гек! – сняли три рубля в Государственном казначействе с золотым орлом на фасаде и двумя портретами внутри – «царя в голубой ленте и царицы в жемчужном кокошнике» и провели целый день в поисках страстно желанной таинственной «электрической машины»: если крутить ее ручку, загорится лампочка. В конце концов они купили «элементы Лекланше»: цинковые палочки и угольные пластинки, затем в аптеке – перекись марганца и пять фунтов нашатыря и кокс на угольном складе. Но дома весь мальчишеский пафос разбился о холодный скепсис Бачея-старшего:
– Лампочка не будет гореть… Слишком слабый ток…
Инженер-электронщик из Зеленограда Александр Трубицын обратил мое внимание на техническую сторону повести, меняющую ее смысл. Если бы папа не был гуманитарием, он помог бы ребятам составить батарею, провести опыты, Петя со свойственным ему азартом блистал бы знаниями электричества и дома, и в гимназии. Вот в чем подлинный драматический сюжет «Электрической машины». Счастье было рядом, но не был сделан последний шаг.
В том же 1943-м в «Новом мире» вышла катаевская повесть «Жена» о встрече на войне с молодой красивой женщиной по имени Нина (фабула была основана на рассказе жены летчика Морозова, который Катаев услышал по радио).
Вдова едет на могилу мужа, командира истребительного авиационного полка. Она сидит ночью в траве на расстеленной шинели автора, вглядываясь в «дымноголубой столб» вдали («немецкий прожектор из Орла светит»), и рассказывает историю своей любви. При всем объяснимом героическом схематизме сюжета в повести есть то, что незаслуженно сделало ее малоизвестной (раскритиковали, вот и прошла мимо читателя) – человеческие чувства и страдания. Нина бесконечно возвращается мыслями в солнечный Крым, где началась ее любовь: теперь муж убит, а Севастополь сдан… Некоторые страницы в повести превосходны, 21-я глава точно достойна включения в любую военную антологию: утреннее блуждание по подмосковному лесу в предчувствии катастрофы, две бегущие старухи в серых платках, нарастающая догадка, возникшая из самого воздуха – все наложено на Седьмую симфонию Шостаковича, которого женщина слушает в исполнении эвакуированной труппы Большого театра, и одновременно, как в кино, проступает другая картина: наступление маленьких бодрых барабанщиков («безумная флейта осторожно, как шакал, шла за ними по слоистым пескам»). Тут, несомненно, Катаев – уже мовист. Даром что «в ложе правительства поднимался со своего места, отставляя бархатный стул, товарищ Вышинский».
И это не Нина, это Катаев в Куйбышеве, куда приезжал, навещая семью, 5 марта 1942 года слушал первое исполнение Седьмой симфонии в Театре оперы и балета.
«Жену» разругали. Например, в 1944-м в журнале «Знамя» Берта Брайнина отмечала в повести «отсутствие идейного стержня», особенно негодуя по поводу героини: «Трудно поверить, что такую бездумную овечку воспитала и вырастила наша действительность…»