Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 52 страниц)
Он отмечал работу «солдатского телеграфа», передававшего недовольство войной и властью. В «Юношеском романе» другой вольноопределяющийся чеканит по поводу настроений серошинельных «мужиков»: «Е...ли они Государственную думу!» (интересно, что слово с точками стоит и в советском издании, этому писателю было позволено больше других. К примеру – писать о «нимфетках», отсылая к «Лолите» в «Алмазном венце»).
В повести «Зимний ветер» Петю Бачея, в котором хорошо узнаваем автор, после ранения (совпадающего с катаевским) на станции Яссы чуть не расстреляли корниловцы. Он бросился из лазарета к коменданту, требуя поскорее отправить в тыл, чем вызвал у того бешенство, да еще и сипло прокричал в толпе солдат: «Нас почему-то держат здесь и мы, того и гляди, попадем немцам в плен!» Ночью Бачея арестовали, заперли, но на рассвете толпа солдат освободила своих товарищей, а заодно и его.
На мой вопрос, действительно ли у Катаева случился конфликт с военным начальством и он попал в переделку, его сын ответил: «В данном случае почти уверен, что что-то было – запомнил ощущение большой опасности, может быть, смертельной».
К тому времени Катаеву осточертело воевать, а за шумную «антивоенную» речь и в самом деле могли «коцнуть».
Но вполне вероятно, что он едва избежал не корниловской расправы, а солдатского самосуда, ведь как сказано в другом месте: «Всякий раз, когда Пете приходилось пробираться сквозь толпу среди настороженных, пронзительных солдатских глаз, которые с грубым недоверием провожали не по времени нарядного офицерика, он чувствовал себя хуже, чем если бы ему пришлось идти через весь город голым», а возлюбленная героя сообщает ему о своем отце-генерале: «Полное разложение. Солдатня совсем взбесилась… Вытащили из вагона и чуть не растерзали. Он насилу вырвался».
В 1942 году по дороге в Ташкент Катаев со свойственной откровенностью и показной самоиронией рассказал попутчику литературоведу Валерию Кирпотину о том, как пытался спастись во время Первой мировой (нашел время для рассказа!).
«“Хоть бы заболеть”, – постоянно тенькало у него в голове. И вот холодной, предосенней ночью он решил искупаться в ручье. Долго купался и лежал в студеной воде. И хоть бы что – на следующий день чувствовал себя необыкновенно окрепшим и бодрым».
Пересказ Кирпотина перекликается с эпизодом из «Юношеского романа», когда двойник автора, Саша Пчелкин леденит себя в ночной воде лимана, надеясь на воспаление легких: «Это был не столько страх физического уничтожения, страх телесной смерти, а и страх смерти души».
Раненный в бедро вновь оказался в Одессе, где пролежал в госпитале до ноября. Там он не забывал писать – например, любовные «Три сонета» Ирен Алексинской и рассказ о фронте «Ночью», отправленный в журнал «Весь мир», но запрещенный цензурой Временного правительства: «Красота, красота!.. Неужели же и эту дрянь, вот все это – эти трупы, и вши, и грязь, и мерзость – через сто лет какой-нибудь Чайковский превратит в чудесную симфонию и назовет ее как-нибудь там… “Четырнадцатый год”… что ли! Какая ложь!»
Ему был присвоен чин подпоручика, но получить погоны он не успел и был демобилизован прапорщиком.
После ранения приказом по 4-й армии от 5 сентября 1917 года № 5247 он был награжден орденом Святой Анны 4-й степени («Анна за храбрость» – шашка с красной лентой темляка, которую называли «клюквой») и обрел личное дворянство, не передающееся по наследству.
Двух солдатских Георгиевских крестов, которые он упоминал, в «Послужном списке» нет, но не факт, что Катаев присочинил (Анна всяко намного круче): нарастала смута, что-то вписывали от руки, что-то из бумаг могло утеряться, наконец, представить к Георгию – не всегда означало его дать…
Спустя 60 лет Катаев вспоминал ощущение «измены, трусости и обмана» поздней осенью 1917-го: «Надо было бы радоваться, что война для меня кончилась так благополучно: всего одна контузия, пустяковое отравление газами и ранение в бедро. Тем не менее мне было грустно. Я нанял извозчика и поехал в город, где долго сидел в кафе за чашкой кофе, а потом на углу Дерибасовской и Екатерининской, возле дома Вагнера купил громадный букет гвоздик, сырых от тумана, и отправил его с посыльным в красной шапке к Ирэн. Потом я стал как безумный тратить свои последние военные деньги…» В те дни, когда большевики брали Зимний, а вместе с ним и всю власть, и вели переговоры с Германией «о мире», Катаев чувствовал «унижение от демобилизации и горечь военного поражения». «Даже любовь меня не радовала», – добавлял он.
Осенью 1917 года он стрелялся на дуэли.
По утверждению одесского исследователя Феликса Каменецкого, это была последняя в городе дуэль, а вызвал на нее Катаева поэт (будущий эмигрант) Александр Соколовский за «оскорбление женщины».
Стрелялись на пистолетах ранним утром на Ланжероне. До первой крови. Якобы третьим выстрелом Катаев был легко ранен. И дуэлянты отправились обмывать событие. Следов ранения, если оно и было, не осталось, по крайней мере, сын Катаева ничего такого не видел. Но вот следы самой дуэли есть в разных текстах. У поэта Леонида Ласка из объединения «Бронзовый гонг» (враждебного катаевской «Зеленой лампе») в их журнале «Бомба» вышла серия эпиграмм «Бескровная дуэль», где к Катаеву он обращался так: «…Плети венки стихов твоей Прекрасной Даме, / Выдумывай бескровные дуэли для рекламы…» А в беллетризованных мемуарах «Черный погон» одессита Георгия Шенгели читаем: «Сашок Красовский в прошлом году с Отлетаевым нарочно дуэль сочинили, чтобы прославиться. И хотя и стрелялись, – все равно никто не поверил».
Павел Катаев рассказывает: «Все было устроено как перформанс (выражаясь по-теперешнему), так я понял со слов отца».
А может быть, Катаев просто не мог потерять лицо и отвергнуть вызов, брошенный Соколовским?
Игра игрой, но, как знать, уклонись пуля на миллиметр, вся история жизни Валентина Петровича обрушилась бы тогда осенью 1917-го на Ланжероне, где он лежал бы неживой у самого Черного моря.
«ЗЕЛЕНАЯ ЛАМПА»
В истории русской литературы было несколько «зеленых ламп» – и дружеское общество петербургской дворянской молодежи, в числе участников которого был Пушкин, и парижский эмигрантский кружок Мережковского и Гиппиус.
Одесская «Зеленая лампа» появилась еще осенью 1917 года, но по-настоящему стала действовать в 1918-м и, по свидетельствам современников, была самым представительным молодежным литературным объединением города того времени. Успех кружка связан в первую очередь с Катаевым. Одесский поэт Георгий Долинов утверждал, что именно Катаев смог устроить все «на коммерческих началах», и при этом: «Беспристрастно говоря, Катаев в свою “Зеленую лампу” отобрал действительно лучшие силы».
Долинов изображал первое появление Катаева на вечере: «Это был молодой офицер в чине подпоручика. Он все время молчал, подергивая в тике головой и напуская на себя вид ветерана войны. Когда до него дошла очередь читать, он, постукивая ладонью о ручку кресла, начал так: “Я прошу снисхождения, так как громко читать не могу, ибо отравлен газами и контужен”… Катаев уже в то время был известен по множеству появившихся в печати чудесных стихотворений, и в этот раз он прочел действительно обаятельные по своей лирической насыщенности “Три сонета о любви”, напечатанные впоследствии в изданном нашим кружком альманахе: “Душа полна, как звучный водоем…”».
Поэтесса Зинаида Шишова объясняла: «В 8-ой аудитории Юридического факультета зародился первый Одесский Союз Поэтов. Там я впервые выступила с чтением стихов. Там я познакомилась, а впоследствии сдружилась с Багрицким, Олешей, Катаевым и Адалис… Освободившиеся от влияния “ахматовщины”, “гумилевщины”, “северя-нинщины”, мы назвали свой кружок “Зеленая лампа”… Враги наши сгруппировались вокруг общества “Бронзовый гонг”».
В альбоме Юрия Олеши, составленном поэтом Алексеем Кручёных, есть стихотворение, подписанное именем «Экзакустодиан Пшенка» и, по видимости, сочиненное Львом Славиным, которое так и озаглавлено «(Поэтическое содружество) Зеленая Лампа»:
Небритый, хмурый, шепелявый
Скрипит Олеша лилипут.
Там в будущем – сиянье славы
И злая проза жизни – тут.
За ним, кривя зловеще губы,
Рыча, как пьяный леопард,
Встает надменный и беззубый
Поэт Багрицкий Эдуард.
Его поэма – совершенство.
Он не марает даром лист,
И телеграфное агентство
Ведет, как истинный артист.
Но вот, ввергая в жуткий трепет,
Влетает бешеный поэт —
Катаев – и с разбега лепит
Рассказ, поэму и сонет.
Что до соперников из «Бронзового гонга», Катаев ответил им на страницах журнала «Бомба»:
Весь этот ворох гнили
К себе не пустит Парнас.
«Колокол золотой» громили —
Будут громить и вас.
(Торговому обществу «Золотой колокол» принадлежали винные склады в Одессе, разгромленные толпой.)
Долинов вспоминал о студенческом кружке, постепенно превратившемся в «Зеленую лампу» и собиравшемся летом недалеко от моря «в квартире Софьи Соколовой»: «В этом гостеприимном доме по вечерам поэты усаживались на полу стеклянной террасы, в углу которой в зелени оранжерейных растений стоял мрачный и загадочный водолазный костюм-скафандр. Он прельщал Багрицкого своей чудовищной неуклюжестью и порождал в нем “морские галлюцинации”». Поэт Борис Бобович давал другую явку, видимо, возникшую позднее: «Собирались мы обычно в квартире “бразильского консула” Мунца, сын которого был членом “Зеленой лампы” и писал застенчивые новеллы».
Что касается названия кружка, которое соотносят с пушкинским, то накануне своего 85-летия в 1982 году Катаев сообщил в интервью одесскому журналисту и краеведу Александру Розенбойму: «Перед первым собранием в консерватории поставили на стол лампу с распространенным тогда абажуром зеленого стекла. Потом мы ее разбили и даже платили кому-то. Отсюда и пошла “Зеленая лампа”. А про Пушкина уже потом придумали литературоведы».
По словам Георгия Долинова, который вместе со своим братом Вадимом входил в кружок, «вечера “Зеленой лампы” устраивались по самой разной программе, т. е. литературно-музыкально-вокально-танцевальной. Причем литературной части уделялось большое самостоятельное отделение, в котором авторы читали свои произведения, интимно сидя у стола и по углам стены. Справа стояла кафедра для лектора, конферансье, которым был Петр Ершов, дававший краткие характеристики творчества каждого из выступавших. Вечера “Зеленой лампы” пользовались успехом у публики и у критики, и посещаемость их была весьма внушительной».
«Зеленая лампа» выпускала программки со стилизованным изображением лампы.
А вот как аттестует те вечера «конферансье» Ершов: «В зале Консерватории на протяжении всего смутного одесского 1918 года (фантастическая смена “властей”, неразбериха) “Зеленая лампа” стала устраивать открытые платные вечера под несуразным названием – “поэзо-концерты”. Удивительно, но – в небезопасные на улицах вечерние часы – концерты собирали изрядное количество публики, и не только молодой. На сцене устраивалась уютная комната. В центре на столе – горящая лампа под зеленым абажуром. За столом в непринужденных позах – поэты: Георгий Долинов, он же прекрасный пианист, Зинаида Шишова, Аделина Адалис (внешне – экзотика, египетский профиль, длинные острые ногти цвета черной крови), Бор. Бобович, Юрий Олеша, Л. Файнберг, Эмилия Немировская, Валентин Катаев, изредка Эдуард Багрицкий и, само собой разумеется, “др.”».
Добавим: Анатолий Фиолетов, Анатолий Гамма, Александр Биск, Иван Мунц, Леонид Нежданов, Владимир Дитрихштейн – тот юный немец, с которым вдвоем Катаев в 1914-м впервые пришел к Бунину.
Петр Ершов в мемуарах таким вспоминает своего сотоварища: «Катаев все еще ходил в военных рейтузах и френче, весело щурил монгольские глаза, походя острил и сыпал экспромтами. Всегда шумливый, категоричный, приподнятый, он любил читать свои стихи, тоже приподнятые, патетические. И когда начинал читать, глаза его расширялись, голос звучал сочно и глубоко».
Обычно вечер состоял из нескольких отделений: в первом и во втором – лекция о литературе, музыка, мелодекламация, пластический танец, третье носило название «При свете Зеленой лампы» – стихи. Четвертое – «Ералаш Зеленой лампы» – состояло из инсценировок юмористических рассказов и загадочных «оживленных гравюр». Пятое отделение: «Бал Зеленой лампы – танцы под рояль до утра, дирижер И. Мунц». Билеты желающие могли приобрести как в магазине «Одесских новостей» на Дерибасовской, так и в консерватории у швейцара.
Вот отзыв о первом вечере 4 февраля 1918 года в «Одесских новостях»: «Сосредоточенный пасьянс молодых надежд и упований – в зеленом кругу интимной лампы. Кто из них избран, кто обречен? Как сложатся карты их поэтической судьбы?» А вот одесский журнал «Огонек»: «Из семи поэтов, читавших свои произведения, ни об одном по совести нельзя сказать, что на произведениях его не лежит печать одаренности».
В программке второго вечера 17 марта публику извещали: «Готовится Третий интимный вечер с лекцией о Чайковском и Четвертый интимный вечер – постановка пьесы Юр. Олеши “Маленькое сердце” в сукнах» (костюмированная. – С. Ш.).
Эта трехактная пьеса в стихах (не сохранившаяся) была написана Олешей под впечатлением от стихотворения Шишовой «Смерть» о самоубийстве юноши из-за любви, которое завершалось так:
Бедненький мертвый мальчик, я, как черная злая кошка,
Была на Вашем пути…
Хрупкий такой и нежный, подождите меня немножко
– Я тоже должна уйти…
(Кстати, Зинаиду Шишову, в дальнейшем не только поэтессу, но и детскую писательницу, перед смертью в 1977-м причащал в Москве мой отец-священник: она произвела на него впечатление человека, много испытавшего.)
Премьере «Маленького сердца» Олеши в зале консерватории предшествовал катаевский доклад о символизме.
Он же и был помощником режиссера. В сцене, когда некто «златоволосый Антек» пускает в себя пулю, Валентин должен был выстрелить за кулисами из револьвера, который дал осечку. Пришлось долбануть табуреткой по доскам. Публика была в восторге. Олеша выходил кланяться, а Катаев раздвигал и задвигал занавес.
У зеленоламповцев было свое «Яблочко» – юмористический бюллетень, издаваемый корпорацией студентов, руководимых лозунгом: «Живи пока живется! Смотри на все юмористично и презирай бездарь!», где поэт Борис Бобович писал: «Почему Одесса входить в состав Украины может? Почему же наш журнал называться “Яблочком” не может?»
В июле 1918 года состоялось «поэзо-концертное турне» по Украине.
Зеленоламповцы рекламировали друг друга с горделивым пафосом, и по литературной Одессе даже ходила эпиграмма:
Тебе мой голос не судья.
Я воздержусь от личных мнений.
Ты говоришь – Катаев бог,
Он говорит – Олеша гений.
Впрочем, с большей охотой обменивались нещадной критикой и просто издевками, и эта взаимная придирчивость, пожалуй, была закваской, делавшей их союз прочнее.
Шишова: «Мы вели себя как передравшиеся щенки. Ругали друг друга за каждую слабую (по нашим тогдашним понятиям) строку, подмечали слащавость, подражательность. Писали друг на друга пародии». Ершов: «Катаев обычно рубил с плеча, безжалостно критикуя слабые места. Олеша же, маленький, коренастый, ширококостный, задирал дрыгающие ножки в несоразмерно больших ботинках, морщился не то от смеха, не то от боли и жалобно стонал: ой, плохо! ох, как плохо…»
А это анонимная эпиграмма из того же «Яблочка»:
Меж нами спор, но право очень мелкий.
Пусть Истина рассудит нас сама:
Я не простил тебе под Бунина подделки,
Аты… простить не можешь мне ума.
И СНОВА – БУНИН
Октябрьскую революцию Катаев встретил в госпитале.
Власти в Одессе сменялись стремительно. Так с декабря 1917-го до января 1918-го в городе было троевластие: Одесская городская дума, Военный совет и Румчерод[9]9
Румчерод – Центральный исполнительный комитет Советов Румынского фронта, Черноморского флота и Одессы.
[Закрыть]. Затем на три месяца установились Советы, но уже в марте началась австро-немецкая оккупация, под которой власть переходила от Центральной рады к гетманщине Скоропадского.
В самом начале июля в Одессу приехали Бунин с женой. (Муромцева писала в дневнике: «Ян со слезами сказал: “Никогда не переезжал с таким чувством границы! Весь дрожу! Неужели наконец я избавился от власти этого скотского народа!” Болезненно счастлив был, когда немец дал в морду какому-то большевику, вздумавшему что сделать еще по-большевицки».) Постепенно сюда съезжалось множество ярких людей. Надежда Тэффи, Алексей Толстой, Максимилиан Волошин, Аркадий Аверченко, Николай Евреинов, Татьяна Щепкина-Куперник, Иван Соколов-Микитов, Марк Алданов, поэты Дон Аминадо (Аминад Шполянский) и Михаил Цетлин… Для них Одесса стала местом недолгой передышки в стране, охваченной смутой («глаз тайфуна» – по катаевскому выражению), и одновременно отправной точкой для отбытия к другим берегам. Концертировало кабаре «Летучая мышь» Никиты Балиева, исполняла романсы Надежда Плевицкая. Приехали популярные артисты Леонид Собинов, Александр Вертинский (Олеша запомнил его выступление в черном балахоне Пьеро), Вера Холодная, Вера Каралли, Екатерина Рощина-Инса-рова, Елена Полевицкая. Вернулась поэтесса Вера Инбер. Все перемешались – социалисты, либералы, монархисты… Появились редактор «Русского слова» Федор Благов, лидер октябристов Михаил Родзянко, один из организаторов Белого движения Василий Шульгин, начавший издавать газету «Россия». Катаев отметил у Бунина среди «именитых адвокатов, врачей, литераторов» и академика Овсянико-Куликовского, редактора «Вестника Европы»[10]10
Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский (1853–1920) – литературовед, лингвист, почетный член Петербургской и Российской академий наук, возможный праправнук Екатерины Великой и Григория Потемкина, закончил свои дни в голодной Одессе.
[Закрыть].
Однажды Бунин зашел к Катаеву и завел разговор с его отцом, интересовавшимся, хороши ли «Валины произведения».
В 1960-е годы Валентин Петрович рассказал Василию Аксенову, что плескался в ванной в холодной воде, было жарко, да и горячая отсутствовала, когда отец, заглянув, сообщил дрожащим голосом: «Валя, к тебе, кажется, академик Бунин».
И это плескание, и приход Бунина есть в «Траве забвенья»: «Уходя, он скользнул взглядом по моей офицерской шашке “за храбрость” с аннинским красным темляком, одиноко висевшей на пустой летней вешалке, и, как мне показалось, болезненно усмехнулся. Еще бы: город занят неприятелем, а в квартире на виду у всех вызывающе висит русское офицерское оружие!»
В октябре 1918 года в журнале «Огоньки» с эпиграфом «Посвящаю Ив. Бунину» появился рассказ Катаева от первого лица «Человек с узлом». Рассказчик, одесский часовой, вооруженный винтовкой системы «Гра», стрелял в убегающего вора (но забыл зарядить): «Я бы, наверное, его убил… Я дрожал и не знал, отчего я дрожу: от холода или от чего другого». Марка винтовки и биографичность катаевской прозы подсказывают, что он в это время мог служить в войсках гетмана Скоропадского либо в державной варте – германской военной полиции. Тем более в одной из анкет он записал себя рядовым 5-й дивизии в период 1918–1919 годов (а в составе армии гетманской Украины в 3-м Одесском корпусе была 5-я дивизия).
В полиции в числе многих одесситов служили катаевский товарищ поэт Анатолий Фиолетов, вплоть до рокового финала, и его брат, виртуозный мошенник, а затем инспектор уголовного розыска Осип Беньяминович Шор. Этот артистичный аферист, по утверждению Катаева, стал прототипом Остапа Бендера в «Двенадцати стульях».
В 1984-м в повести «Спящий» Катаев изобразил австрийских солдат, пришедших на одесский пляж купаться: «Они держали себя скромно и довольно вежливо для победителей…»
Вскоре после прибытия Бунин выступил в Литературно-артистическом обществе. По свидетельству участника собрания Бориса Бобовича, он делился «впечатлениями об одесских поэтах. Ему прислали материалы, и он все прочел, и затем говорил о писателях, и очень многое из его пророчеств оказалось верным. Собралось немало публики… В своем обзоре особенно выделил Багрицкого и Катаева. Говорил как о способных и одаренных поэтах».
Катаев приносил Бунину новые стихи и рассказы.
Он вспоминал, как тот ссорился при нем с женой, называвшей его Иоанном или Яном, как они, мастер и подмастерье, заговорщицки наворачивали густой компот из одной кастрюли, в саду разбивали кирпичом абрикосовые косточки и ели зерна, как прогуливались под яркими звездами, как наставник оставлял на полях его рукописей пометки, тайно жаловался на свою недостаточную заметность в литературе, ругал всех остальных, в особенности «декадентщину». А однажды один на один твердо похвалил. «День этот понял я как день моего посвящения в ученики».
Непрестанные известия о кровавых событиях – расстрелах, расправах, погромах, убийстве царской семьи – скрашивались частыми застольями с вином и попытками отвлечься на разговоры об искусстве.
Муромцева писала: «Катаев привез 6 б. вина, 5 было выпито, шестую Ян отстоял. Много по этому случаю было шуток». Запись следующего дня: «Возвращалась с Валей, всю дорогу мы с ним говорили о Яновых стихах. Он очень неглупый и хорошо чувствует поэзию. Пока он очень искренен. Вчера Толстому так и ляпнул, что его пьеса “Горький цвет” слабая».
В 1918 году в «Огоньках» появился рассказ Катаева «Иринка», позднее названный «Музыка»: точно и трогательно описана маленькая капризная и доверчивая девочка, рассказчик рисует для нее, внушительно успокаивает. Напуганная нянькой, она боится деда, который забирает детишек в мешок. А вот и дед. «Это Иван Алексеевич… Гордый горбатый нос и внимательно прищуренные глаза…» И если девочка смотрит снизу вверх на рассказчика, то он так же на гуляющего классика, но одновременно возникает ощущение, что ребенок всех умнее и главнее – эта Иринка и есть музыка природы, недаром она, внезапно разочаровываясь в общении, звенит: «Ты умеешь только рисовать садовника, и девочку, и куколку, а музыку не умеешь! Ага!» (Рассказ перекликается с воспоминаниями Катаева из книги «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» о том, как он дергал маму за юбку, упрямо твердя, что слышит музыку. Мать не понимала, о чем он, а слышал он множество звуков города и природы – музыку, «недоступную взрослым, но понятную маленьким детям».)
Катаев вспоминал уроки сравнений, которые преподавал ему тот, кто даже про ранение на фронте спрашивал с безжалостной требовательностью художника, экзаменуя:
«Как это было? Только не сочиняйте».
И ученик, отвечая, словно бы жертвовал пережитым ради метафоры:
«Меня подбросило, а когда я очнулся, то одним глазом увидел лежащую под щекой землю, а сверху на меня падали комья и летела пыль и от очень близкого взрыва едко пахло как бы жженым целлулоидным гребешком».
О, это сладкое маниакальное еретическое желание сопоставлять всё со всем, заново творя мир, перемешивая его части и одновременно выбирая исключительный, необычайно точный образ…
В «Музыке» рассказчик при едва уловимой мягчайшей иронии все же относится с почтением к «Ивану Алексеевичу». Еще большее почтение в рассказе 1917 года «В воскресенье», где Бунин – академик, «сухой, с орлиным носом, как бы заплаканными зоркими глазами и маленькой бородкой», с «длинной породистой рукой». В 1920-м, когда большевики победят, учитель изображен карикатурно, пригодилось то же прилагательное «заплаканные»: «Он был желт, зол и морщинист. Худая его шея, вылезавшая из цветной манишки, туго пружинилась. Опухшие, словно заплаканные, глаза смотрели пронзительно и свирепо». А в 1967-м автор живописует Бунина пусть не без фамильярности, но опять подчеркивая ученическое родство и даже находя нечто общее в их внешности:
«Однажды и я попал в поле его дьявольского зрения. Он вдруг посмотрел на меня, нарисовал указательным пальцем в воздухе на уровне моей головы какие-то замысловатые знаки, затем сказал:
– Вера, обрати внимание: у него совершенно волчьи уши. И вообще, милсдарь, – обратился он ко мне строго, – в вас есть нечто весьма волчье.
…А у самого Бунина тоже были волчьи уши, что я заметил еще раньше!»
«Бунин так действовал на меня, что я и внешне стал похож на него: как он горбился» – слова, сказанные в конце жизни.
А вот запись Муромцевой вскоре после приезда в Одессу:
«Пришел Катаев. Я лежала на балконе в кресле. Ян вышел, поздоровался, пригласил Катаева сесть со словами: “Секретов нет, можем здесь говорить”. Катаев согласился. Они сели. Я лежала затылком к ним и слушала. После нескольких незначащих фраз Катаев спросил:
– Вы прочли мои рассказы?
– Да, я прочел только два, “А квадрат плюс Б квадрат” и “Земляк”, – сказал с улыбкой Ян, – так как подумал: зачем мне глаза ломать? Шрифт сбитый, да и то, что на машинке переписано, тоже трудно читать, и я понял из этих вещей, что у вас несомненный талант, – это я говорю очень редко и тем приятнее мне было увидеть настоящее. Боюсь только, как бы вы не разболтались… Много вы читаете?
– Нет, я читаю только избранный круг, только то, что нравится.
– Ну, это тоже нехорошо. Нужно читать больше, не только беллетристику, но и путешествия, исторические книги и по естественной истории. Возьмите Брэма, как он может обогатить словарь. Какое описание окрасок птиц! Вы и представить не можете.
– Да, это верно, – соглашается Катаев, – но, по правде сказать, мне скучно читать не беллетристические книги.
– Я понимаю, что скучно. Но это необходимо, нужно заставлять себя. А то ведь как бывает: прочтут классиков, а затем начинают читать современных писателей, друг друга, и этим заканчивается образование. Читайте заграничных писателей. Одолейте Гёте.
Я искоса посматриваю на Катаева, на его темное, немного угрюмое лицо, на его черные, густые волосы над крепким невысоким лбом, слушаю его отрывистую речь с небольшим южным акцентом. Он любит больше всего Толстого, о нем он говорит с восторгом, затем Чехова, Мопассана, Флобера, Додэ, но Толстой и Пушкин – выше всех, недосягаемы. Уже три года он пишет роман, но написал только девяносто пять страниц. Хочет дать прочесть Яну первую часть его» (13 июля 1918 года).
Следов этого романа не обнаружено, но судя по всему, он был о войне…
Изложенное Муромцевой совпадает с воспоминаниями Катаева: «Он говорил, что каждый настоящий поэт должен хорошо знать историю мировой цивилизации. Быт, нравы, природу разных стран, их религии, верования, народные песни, сказания, саги. В то время это меня – увы! – ни в малейшей степени не волновало, хотя я и сделал вид, что восхищен мудрым советом, и с ложным жаром стал записывать названия книг, которые он мне диктовал».
Кстати, в рассказе «А квадрат плюс Б квадрат», где герой романтически выгуливал некую Верочку, которая «похожа на девушку с английской открытки», пожалуй, впервые звучало то, что будет потом повторяться у Катаева – четкий фаталистический мотив, подозрение о собственной уже состоявшейся смерти, к которому он так легко переходил от пьянящего ощущения бессмертия: «А может быть, я и есть мертвец. Может быть, меня уже давно убили где-нибудь под Сморгонью или на Стоходе. Может быть, под Дорна-Второй».
В ноябре 1918 года в Одессе образовалась своя «Среда» – отчасти наследница московской «Среды», которая стала собираться в помещении Литературно-артистического общества, ныне Литературного музея. Это был узкий кружок, где кроме одесситов постоянно присутствовали Бунин, Толстой, его жена Наталья Крандиевская, Максимилиан Волошин, поэт Михаил Цетлин и немногие другие. Здесь читали рассказы, стихи, литературные доклады и их обсуждали. На «Средах» выступали отдельные «зеленоламповцы» – Катаев, Багрицкий, Леонид Гроссман.
Чем дальше продвигаешься сквозь дневники Бунина и Муромцевой (хотя они о многом и сообщали полунамеком, опасаясь изъятия тетрадей при обыске), тем понятнее: будь эти тексты обнародованы в иные годы, могли стоить Катаеву не только благополучия, но и жизни. Кстати, ясно, что некоторые дневниковые фразы по поводу Катаева Бунин сознательно не включил в «Окаянные дни», чтобы не подставлять «литературного крестника», оставшегося в советской России.
Пребывание австро-германских войск в Одессе не было безоблачным. Большевики организовали крушение поезда с австрийскими войсками; взорвали на станции Раздельная артиллерийские склады; на заводе Анатра сожгли 62 аэроплана. Наблюдения взрывов есть у Муромцевой: «Ян сказал, чтобы я записала. Сначала появляется огонь, иногда небольшой, иногда в виде огненного шара, иной раз разбрасывались золотые блестки, после этого дым поднимается клубом, иногда в виде цветной капусты, иногда в виде дерева с кроной пихты…»
В ноябре 1918 года в Германии грянула революция, австро-германские войска покинули Одессу. В середине декабря войска Директории Украинской Народной Республики «социалистов» Петлюры и Винниченко свергли Скоропадского. Петлюровцы приближались к Одессе со стороны Раздельной. Те, кого можно окрестить «буржуазной интеллигенцией», боялись их и ждали хаоса.
В том ноябре Муромцева записала: «Все надеются на англичан. Есть слух, что состоялось соглашение между ними и немцами не оставлять Одессы в анархическом состоянии». Другая запись: «Был Катаев. Собирает приветствия англичанам. Ему очень нравятся “Скифы” Блока. Ян с ним разговаривал очень любовно». А ведь «Скифы» были ненавистны Бунину, и все же был расположен…
Но любить стихотворение не всегда значит принимать его смысл.
Тогда же в «Южном огоньке» Катаев так рецензировал нового Блока:
«У меня сердце обливалось кровью, когда я первый раз читал “Двенадцать”. Я не мог, я не хотел верить, что тот Блок, который пел о “прекрасной даме в сияньи красных лампад” и “О всех погибших в чужом краю”, стал в угоду оголтелому московскому демосу петь похабные частушки:
Ванька с Катькой – в кабаке…
У ней керенки есть в чулке…
Мне стыдно и гадко цитировать еще эту поразительно безграмотную похабщину. Безграмотную даже с точки зрения тех, кто утверждает, что это, мол, все нужно для стиля, для формы, долженствующей строго отвечать содержанию. Для человека, мало-мальски знакомого с народом, с его песнями, конечно, видно, что народный стиль и не ночевал в этой убогой и грубо поддельно-народной поэме. Мне стыдно и гадко писать о том, что к сотне позорных, дубовых и пустых по смыслу стихов приплетен для чего-то Христос! Это я считаю полным паденьем, полной гражданской и литературной смертью и величайшим издевательством»[11]11
Даже в 1943 году на Президиуме Союза писателей, критикуя Николая Асеева, который «переоценил свое значение как поэта» и «вошел в конфликт с народом», Катаев приводил пример другого, по этой логике, переоценившего себя поэта: «Блок так сделал, он порвал со своим классом и выступил с “Двенадцатью”. Это был образец того, когда человек порывает со своим обществом».
[Закрыть].
К «Скифам» Катаев и правда отнесся лучше, ценя силу поэзии, но опять же с позиций воинственного антибольшевизма: «То, о чем пишет Блок, отвратительно и ужасно, но это правда. И мы должны быть бесконечно благодарны Блоку, в своем лице открывшему и выявившему нам отвратительное и некультурное лицо русского скифа, втоптавшего в грязь и изнасиловавшего свою собственную, родную мать Россию. Блок сбросил маску с негодяев, прикрывающихся лозунгами интернационализма, назвал их “скифами”, и за это ему честь и слава. По крайней мере Европа будет знать, с кем она имеет дело».
(В «Траве забвенья» Катаев с понятным лицемерием затуманивает свое тогдашнее отношение к этой поэзии, вложив всю брань в уста Бунина.)