355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Шаргунов » Катаев. Погоня за вечной весной » Текст книги (страница 32)
Катаев. Погоня за вечной весной
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"


Автор книги: Сергей Шаргунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 52 страниц)

«ДОМИК»

В том же 1940 году вслед за переделкинским домом у Катаева появилась пьеса «Домик» (Литературный современник, № 5–6), комедия-обманка, антирастратчики.

В захолустном, ничем не примечательном городе Конске «молодой энтузиаст» Персюков обнаруживает старушку, будто бы внучку знаменитого математика Лобачевского, живущую в обветшалом домике знаменитого предка. Он развивает бурную активность, в которую вовлекает городские власти, рассылает телеграммы по всей стране и за рубеж, так что весь бюджет должен уйти на торжества по случаю открытия музея и прием сотен почетных гостей, включая стахановца Степанина и Эйнштейна.

Персюков заказывает «скульптуру на разные мифологические и советские темы», оплачивает композиторам симфонию «Триумф арифметики», завозит пальмы и цитрусовые деревья. Предприимчивый юноша собрал немалые деньги с промышленных директоров, записав их в «комитет по проведению чествования Лобачевского», и вообще обложил данью всех местных «хозяйственников». В финале ждешь позора и разгрома, но звучат фанфары: по новому проспекту бежит новый трамвай, в новом отеле поселились высокие гости, появился машиностроительный вуз – Конск преобразился, и Кремль торжественно переименовывает его в Лобачевск. Правда, тут же выясняется, что домик был другого Лобачевского – Ивана Николаевича, а не Николая Ивановича; управляющий делами горсовета кричит на председателя горисполкома: «Говори лучше, как партию и правительство обманывала» (ответный вопрос: неужели в партии и правительстве безграмотные и безответственные кретины?). А всё же – гип-гип-ура! Город расцвел благодаря рискованному прожекту. Громче музыка и смех! Такая вот парадоксальная похвала авантюризму…

Отчасти сюжет пьесы Катаеву подсказала его поездка в Таганрог в 1935 году на 75-летие со дня рождения Чехова. Вблизи города делегацию посадили в поезд с фикусами на каждом столике, а вдоль пути дудели в золоченые трубы пионеры. В связи с торжествами улицы Таганрога заасфальтировали, появилась неоновая вывеска «Гастроном». Тогда Катаев и подумал: я уеду, а асфальт с неоном останутся.

9 марта 1940 года на совещании в Комитете по делам искусств он просил оградить драматургию от контролирующих инстанций: «Сколько инстанций получается… Хотелось бы, чтобы та пьеса, которая у меня уже лежит, проверенная мною художественно и политически, представляла в моих глазах полноценную вещь, чтобы я мог в театре за нее драться». Словно предчувствовал близкие неприятности…

Поначалу «Домик» вызвал единодушное одобрение. Катаев прочел эту пьесу на заседании Президиума Союза писателей 22 марта 1940 года. Самому молодому участнику обсуждения Константину Симонову (уже и поэту, и драматургу) особенно приглянулся Персюков: «Приятно видеть в комедии героя, который производит сам активные поступки, может иногда перехитрить других, является таким живым, веселым, общительным, энергичным». «На чтении были виднейшие наши прозаики, критики, драматурги. Аплодисменты и взрывы смеха, неоднократно прерывавшие чтение пьесы, оживленный обмен мнениями во время перерыва – доказательство того, что пьеса всем понравилась, – сообщала «Литературная газета». – Комедия “Домик” принята к постановке в театре имени Вахтангова».

4 августа 1940 года Бернгард Рейх в «литгазетной» статье «Освобождение фантазии» признавал, что многие элементы пьесы «не выдерживают очной ставки с действительностью», но не видел в том беды: «С помощью этих отклонений от действительности он изображает настоящую правду».

Тем временем за кулисами газет и журналов важные лица производили обмен записками.

Пьесу одобрил председатель Всесоюзного комитета по делам искусств Михаил Храпченко. Но кто-то недовольный сигнализировал Андрею Вышинскому, одному из советских руководителей, оттрубившему гособвинителем на московских процессах 1930-х. Вышинский попросил Фадеева разобраться с Катаевым.

8 июня 1940 года Фадеев доложил Вышинскому: «Пьеса Катаева “Домик” исправлена им по моим указаниям в результате нашего разговора. Мне в таком виде она кажется вполне приемлемой и полезной. Должен сказать, что она прошла уже в ряде театров, в частности, в Днепропетровске, и была хорошо принята зрителями и прессой. Наша точка зрения – Президиума Союза писателей – что пьесу надо разрешить (мы ее обсуждали)».

11 июня Вышинский вернул пьесу Фадееву, попросив «учесть замечания, сделанные в тексте».

Однако 30 августа 1940 года крупные начальники из Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Петр Поспелов и Дмитрий Поликарпов доложили секретарю ЦК Андрею Жданову: Храпченко «вместо того, чтобы запретить» разрешил к постановке «Метель» Леонова «и другие фальшивые пьесы», например «Домик» Катаева.

Эренбург связывал разгром «Домика» с личным недовольством Сталина…

14 сентября 1940 года Секретариат ЦК ВКП(б) признал пьесу «идеологически вредной и антихудожественной», запретив ее к постановке в театрах.

Уже в октябре Храпченко, проморгавший недоброе, принес покаяние. В журнале «Советское искусство» он сожалел, что в театр «получили доступ некоторые политически вредные, клеветнические пьесы, “Метель” Л. Леонова, “Домик” В. Катаева. Надо добиться, чтобы была исключена возможность появления в нашем театре такого рода пьес».

Пока же менялся тон прессы. И менялся резво и резко. 22 сентября в «Литературной газете» вышла первополосная редакционная статья без подписи «Идейное воспитание советского писателя», поносящая Союз писателей, его президиум, и персонально автора «идеологически вредной» пьесы.

На следующий день состоялось расширенное заседание Президиума Союза писателей с обсуждением «Домика» и «Метели». Два бывших «беляка» были выставлены на товарищеское поругание – а не было ли здесь закулисного предвоенного умысла? Ведь вождь-то знал всё о своем стаде. Больше того, Леонову прямо и главным образом ставили в вину, что он сделал белогвардейца Порфирия Сыроварова положительным героем. («Люди, показанные в пьесе “Метель” – это всевозможного рода подлецы. Среди них есть один благородный человек – белогвардеец», – вещал Фадеев.) Все, кто еще совсем недавно единодушно одобрял катаевскую пьесу, и тот, кто писал благожелательную рецензию на пьесу леоновскую, каялись в заблуждениях – бес попутал, кляли еретиков и клялись именем наместника Божьего на земле, упражняясь в теологических спорах, как надо понимать его «простые и мудрые» слова об искусстве.

Чувствовалось, что Леонов большинству чужд, зато с Катаевым у собравшихся налажены отношения, он свой, что не избавило его от хорошей трепки. Фадеев принял огонь на себя: «В отношении этой пьесы мы очень виноваты, в частности, я персонально, потому что мы ее слышали и неправильно расценили». Напомнив о «гигантских процессах» над «врагами народа», он с сожалением заметил: «Ведь остатки врагов еще живут». Тему врагов поддержал драматург Вишневский: «Мы здесь в этом зале в дни, когда шли расстрелы всей этой банды, принимали единогласно, за исключением может быть 1–2 колеблющихся поэтов, требования о расстреле этих врагов, и мы знали, что мы делали. Оптимизм нас ни на минуту не покидал». «Когда в армии публично расстреливают перед фронтом – это должно служить примером», – развил он мысль и предложил поискать позитивную программу: «Товарищ Сталин в день может читать 500 страниц печатного текста. Это его ежедневная порция… Надо подумать, как мы должны ответить на это».

Критик Иоганн Альтман[112]112
  В 1949 году Иоганн Львович Альтман (1900–1955) был исключен из Союза писателей и партии как «космополит», в 1953-м – арестован.


[Закрыть]
(председатель комиссии по драматургии), отвечая на фадеевское: «О себе скажи», оправдывался: «Когда мы приглашали того же Валентина Катаева на комиссию, он не пришел ни разу, потому что это корифей… Катаев – член комиссии, не пришел к нам и пьесу не прочел».

Виктор Ардов выступил с «короткой исповедью»: «С этой пьесой я был знаком очень рано: Катаев мне читал 1-й акт, когда еще не было 2-го» и попробовал смягчить удары: «Там настоящие советские люди и очень симпатичные… Стержень оказался порочным».

Но заговоривший вслед за ним Николай Асеев сразу взял крутой тон: «Ардов меня просто возмутил. Зачем он выступает адвокатом и буфером для Катаева? Это дикая чепуха… Не надо матрацем стелиться под падающего Катаева. Это отвратительно, я просто скажу», на что Ардов подал реплику с места: «Я сказал, что в пьесе плохой корень…» «Не надо сдабривать никаких горьких пилюль, а надо, чтобы Катаеву стало страшно от наших товарищеских честных глаз», – вразумлял Асеев и, кажется, не без зависти заключил: «У нас ценят людей по тому, что он проехал мимо меня на автомобиле последней марки».

(Катаев отомстил Асееву 22 декабря 1943 года тоже на Президиуме СП СССР при коллективном разгроме его книги стихов «Годы грома», назвав того «оголтелым мещанином».)

И тут неожиданно слово взял поэт и переводчик, ныне совсем забытый, Аркадий Ситковский – спокойным смельчаком: «Товарищи, я слушал пьесу Катаева “Домик” на заседании президиума, и она мне тогда понравилась. И сейчас мне эта пьеса продолжает нравиться. Я никак не могу понять, почему ее сняли. Если люди говорят об искренности, убежденности, так где же эта искренность? Люди, наспех улавливая эти отголоски, начинают высказывать свои суждения о пьесе… Я не понимаю, товарищи, почему пьесу сняли? Может быть, ее сняли, так же не думая, те же самые люди, которые, не думая, разрешили…» Эта единственная наперекор генеральной линии речь не имела для оратора никаких репрессивных последствий и доказывает, что даже в кафкианской атмосфере можно было собраться с духом и возражать.

Впрочем, Катаеву пришлось оспаривать собственного защитника: «Вот тут Ситковский говорил, что он не понимает, почему плохо… Можно только сказать, что совершенно правильно сделали, что эту пьесу запретили».

Еретики стали каяться друг за дружкой. Леонов призвал коллег забыть о снисхождении: «Говорить надо пожестче» и склонил голову: «Пьеса получилась у меня плохая и вредная». Катаев же в заключении спича просил о жалости: «Я еще больше рассказал бы об ошибках, но у меня грипп, 39 температура, и я пришел только для того, чтобы меня не посчитали дезертиром».

9 октября 1940 года Всеволод Иванов записал с циничным юморком: «На собрании Президиума Союза СП обсуждается план разных “Библиотек избранного” – поэзии, прозы, критики. N. N. предложил:

– Надо издать том “Избранных доносов”. Разговор в прихожей:

– Правда ли что жена Катаева опять беременна?

– Нет, это у него выкидыш (“Домика”)».

На Катаева в журнале «Театр» налетел и театральный критик Абрам Гурвич, который впоследствии сам стал мишенью в «борьбе с безродным космополитизмом»: «Там, в Америке, в качестве пронырливого деляги Персюков был бы на месте. Циничное, спекулятивное отношение Персюкова к жизни, как видим, рисуется автором откровенно и даже демонстративно… Чем хуже, тем лучше, – говорят французы. Хорошо, что Катаеву не удалось еще раз обмануть ни себя, ни зрителя».

Публицист Михаил Серебряков писал в журнале «Искусство и жизнь»: «Видно, строитель картонного домика утратил способность разбирать, где правая, где левая сторона. “Проворачивая” комедию, он сочинил гнусный памфлет. Быть может, он намеревался осмеять частные недочеты нашей жизни, а получилось глумление над всем и вся».

Только в 1956 году «Домик» снова увидел сцену под названием «Дело было в Конске», что можно объяснить осуждением Сталина в том же году на съезде партии. В 1958-м театровед Владимир Фролов в журнале «Октябрь» сознавался: «Прошло уже семнадцать лет, и теперь я перечитываю комедию и не нахожу того, за что я и мои коллеги ругали пьесу… Персюкова воспринимаешь настоящим героем, человеком вполне симпатичным, пареньком-энтузи-астом».

Пока же удары сыпались градом. В журнале «Октябрь» вышла передовая «К вершинам творчества», и одновременно такая же редакционная «анонимка» появилась в журнале «Литературный критик», озаглавленная «За идейную большевистскую принципиальность».

«Вся психология Персюкова – это психология капиталистического грюндера, колониального молодчика, искателя приключений, – пригвождал «Октябрь». – Персюков ничем по своей психологии не отличается от Остапа Бендера, но Остап Бендер пытался удрать за границу, а Персюков надеется преуспевать в советской стране…»

«Читая эту пьесу, можно подумать, что наши работники – безмозглые, неумные существа, которым любая никчемная мысль может вскружить голову», – не отставал «Литературный критик».

Итак, Катаева не просто разнесли в прессе, но он получил три редакционных манифеста в ведущих изданиях плюс партийная обструкция.

4 октября 1940 года в «Известиях» Лебедев-Кумач (который, как мы помним, сцепился с Катаевым еще из-за Луговского) выступил с закрепляющей статьей «Причины неудач». Обругав «Домик» и «Метель» как «пустые, ублюдочные и вредные», он утверждал: «В первую очередь большая моральная вина ложится на Союз советских писателей. Ведь не случайно была дана такая восторженная оценка катаевскому “Домику” при читке этой пьесы в Союзе писателей. Ведь не случайно восторженный отчет об этой восторженной читке был напечатан в “Литературной газете”… Совершенно обойдены были клеветнический фильм и писания Авдеенко и, наоборот, с исключительной похвалой был встречен катаевский “Домик”».

Авдеенко рядом с Катаевым, возможно, упоминался не случайно. Их в те дни постоянно ставили рядом…

Есть версия, что ЦК обошелся с «Домиком» столь сурово в отместку за то, как повел себя Катаев во время расправы Сталина с Авдеенко. Да и Катаев на заседании президиума, кажется, на это намекал: «“Домик”, конечно, пьеса плохая. Я это понял в ту минуту, когда Сталин начал нам рассказывать о том, как определять насыщенность вещи…»

Именно в «ту минуту» – ведь так вышло, что Катаеву и Сталину довелось выступать дуэтом, правда, с преобладанием одного из солистов…

СЛУЧАЙ СО СТАЛИНЫМ

Той осенью 1940 года над шахтером-прозаиком из Донбасса Александром Авдеенко разверзлось небо.

Начинал он более чем успешно. Благословение Горького, большие гаражи, квартиры, дача, автомобиль «бьюик». Путешествовал по Беломору, но ездил и за рубеж, бичевал «врагов народа», работал в «Правде», а на Всесоюзном съезде Советов пообещал: «Когда моя любимая девушка родит мне ребенка, первое слово, которому я его научу, будет – Сталин».

В августе 1940 года по его сценарию вышел (на мой взгляд, мутный и занудный) фильм «Закон жизни» о комсомольском секретаре Огнерубове, развратнике и выпивохе. Харизматичный вожак горячо проповедует «коммунистические идеалы» и веселую «расслабуху» под портретом Сталина и затягивает в попойку студентов медицинского института. Он пытается совратить красивую комсомолку, та тянется к нему, что вызывает ревность у влюбленного в нее довольно блеклого резонера Паромова, который публикует статью против соперника, затем обличенного на общем собрании.

С писателем получилось, как с его персонажем.

16 августа 1940 года в «Правде» вышла статья без подписи «Фальшивый фильм» (выражавшая впечатления Сталина): «Содержание “закона жизни” сформулировано Огнерубовым: он имеет право беспорядочно любить, он имеет право менять девушек, он имеет право бросать их после того, как он использует их… Это не закон жизни, а гнилая философия распущенности». Фильм тотчас запретили. (Через несколько дней в Мехико был убит ледорубом Лев Троцкий, в «Правде» появился отредактированный Сталиным некролог «Бесславная смерть».) 9 сентября на Старой площади с пяти часов вечера до полуночи длилось заседание Оргбюро ЦК с участием писателей и работников кино, на котором выступил и сам вождь, внезапно возникший из-за колонны. И повторил те же тезисы, что и в «Правде»: «Он “Закон жизни” назвал. Какой жизни? Какой закон? Посмотрел на девушку, понравилась и вали… А у наших женщин – белые волосы, как у свиньи!»[113]113
  Так в дневнике записал со слов Асеева Ставский.


[Закрыть]

Архивная стенограмма сталинской речи несколько отличается от пересказов. Но финальные разоблачительные слова громыхнули жестью. «Влезть в душу – не мое дело, но и наивным не хочу быть. Я думаю, что он человек вражеского охвостья… И он с врагами перекликается: “Живу среди дураков, все равно мои произведения пропустят, не заметят, деньги получу, а кому нужно, поймет, а дураки – черт с ними, пускай в дураках и остаются”».

Грешника заклеймили Асеев, Фадеев, Жданов…

«На трибуну вышел Валентин Катаев, – вспоминал Авдеенко. – Недавно раскритикованный за пьесу, он чувствовал себя на трибуне не очень уютно, говорил несколько скованно и разбросанно. Обо всем и ни о чем».

«Предполагалось, что и выступление отца будет в духе всего совещания направлено против Авдеенко, – пересказывал Павел Катаев. – Свое выступление, однако, отец построил не как критику конкретного писателя, а высказал свое отношение вообще к идее выдвижения писателей из народа. Отец заявил, что писателя невозможно выдвинуть, а он должен сам по себе появиться, и уж тем более писателей никак не может быть так много».

«Но Катаева выручил Сталин, – наблюдал помертвевший Авдеенко. – Поднялся из-за стола…

Он сказал, что в свое время прочел мои книги.

– Что это за писатель! – с пренебрежением, даже с отвращением воскликнул он. – Не имеет ни своего голоса, ни стиля. И неудивительно. Неискренний человек не может быть хорошим писателем…

Страшно прозвучали слова “человек в маске”, “вражеское охвостье”, но слово “барахольщик” почему-то показалось еще страшнее и обиднее…»

(Авдеенко был весь в заграничном – костюм, замшевые туфли, темно-синяя рубашка, шерстяной галстук. Услышав про барахольщика, режиссер фильма Александр Столпер быстро развязал галстук, авдеенковский подарок, и спрятал в карман. Уже в октябре 1941 года «опального» донбассца встретил в клубе писателей Первенцев и записал в дневнике: «Пообедав и не расплатившись, Авдеенко стал опять свозить свое барахло. Воистину, прав был Сталин, назвав его барахольщиком!»)

«Катаев тем временем молча стоял на трибуне. Сталин прохаживался перед дубовым возвышением. Туда и сюда. Сюда и туда. Говорил. Набивал трубку. Курил. Размышлял. Говорил. Молчал. А я слушал, вытирал и вытирал облитое то горячим, то холодным пбтом лицо…

Сталин удалился за колонну… Сидел в уединении не более минуты. Как только Катаев начал говорить, снова вышел из-за колонны и, прохаживаясь взад и вперед, продолжал свою безначальную и бесконечную речь. Катаев растерянно умолк. Переступая с ноги на ногу, стоял на трибуне, а Сталин говорил, говорил. О том, что писатели должны писать правду. Ходит туда-сюда и говорит. И еще, еще прошелся по моему адресу. В слова обо мне он вкладывал какую-то особую злость. Я следил за ним глазами и ясно видел все, что произойдет со мной сегодня ночью…

Сталин умолк, ушел за колонну. Катаев еще раз попытался закончить свое выступление. Но Сталин его снова прервал. Наконец выговорился и решил заметить Катаева, молча простоявшего на трибуне более часа. Посмотрел на него, кивнул и сказал:

– Извиняюсь. Продолжайте!

Катаев развел руками:

– А что же мне продолжать, товарищ Сталин? Вы за меня все сказали. – И сошел с трибуны.

Много лет спустя Катаев мне признался, что он не ожидал от себя такой отчаянной выходки. Когда вернулся на свое место, понял, что непочтительно ответил Сталину. Ему показалось, что Сталин очень внимательно посмотрел на него. Катаев долгое время боялся мести Сталина, ждал ареста».

Жена и сын Катаева и вовсе утверждали, будто Валентин Петрович нагло съязвил: «После того как вы столь блестяще закончили мое выступление, мне нечего больше добавить».

«Как можно было представить себе по рассказам отца всю эту картину, в зале повисла мертвая тишина, – писал Павел Катаев. – Руководители партии и правительства за длинным столом замерли, как по команде. Замерли так же остальные, рядовые участники совещания. Товарищ Сталин приостановился, трубка замерла в воздухе на полпути к усам. В многолюдном зале отец мгновенно ощутил вокруг себя полную пустоту. Зал замер как в волшебной сказке. И тут он заметил сбоку, что опущенный ус Сталина чуть-чуть двинулся вверх, обозначая улыбку-ухмылку».

«Мне кажется, что товарищ Сталин исчерпывающе закончил мою речь» – эти слова Катаева сохранила стенограмма, находящаяся в государственном архиве. Возможно, на бумаге драматизм был сглажен, но даже в официальной расшифровке – Катаев все время перебивал Сталина. Можно представить этот дуэт – с грузинским и одесским акцентом…

Катаев жаловался на засилье бездарей, у которых нет представлений о «стиле»: «Количество балласта чудовищно, количество балласта у нас такое, что подумать страшно».

Сталин подтвердил наличие «замухрышек», но добавил: «Я не согласен, что это балласт… У нас в партии собираются люди верблюжьи, сырые, поглядишь, в отчаяние приходишь, потом из этих людей вырабатываешь работников».

«Это плохо, что вас называют снобом», – заметил вождь Катаеву, на что последовал его ответ: «Если мы говорим, как Флобер строит сцену, мы уже снобы».

«Мне хотелось бы так кончить. – Кажется, Катаев вообразил себя вождем, решив оставить последнее слово за собой. – Мы на основании очистки своего времени могли бы обсуждать поконкретнее произведения…» – «Правильно, – подхватил Сталин. – Кроме того, отдельные романы очень хорошо и поучительно ставить на обсуждение…» Но Катаев не унимался и продолжил за Иосифом Виссарионовичем: «И потом нас давит такой момент, когда писательская общественность немного дезорганизуется…»

Семен Липкин рассказывал Павлу Катаеву, что встреченный им в Переделкине Фадеев жаловался на «безобразное поведение своего приятеля Вали на совещании в Центральном Комитете с участием руководителей партии и правительства во главе с товарищем Сталиным.

– Как он не понимает, – кричал красный от возбуждения Фадеев, – что я не смогу его защитить!».

А вот как с чужих слов восстановил дальнейшее писатель Анатолий Рыбаков:

«– Всем ехать в Союз! – приказал Фадеев.

В Союзе заперлись в кабинете, и Фадеев дал трепку Катаеву.

– Ты где сейчас был? На Дерибасовской, на Молдаванке? С кем ты разговаривал? Перед кем ты стоял?.. В каком виде ты представил руководство Союза писателей?!»

Авдеенко вопреки его ожиданиям не посадили, но лишили всех благ, исключили из Союза писателей и партии – по его утверждению, выделили для жизни зарешеченный подвал в Макеевке, и он снова стал шахтером. Берия направил Сталину и Молотову расшифровку подслушанного разговора Авдеенко с женой («21 год, физкультурница»). «Это выше смерти… – Прозаик рыдал. – Милая, я же умереть хочу. Почему я не умираю? Ты знаешь, у меня такое безумное желание поколотить всех. Я бы все отдал, чтобы привести это в исполнение… Я ненавижу, я ненавижу всех. Я не был врагом, но они заставляют меня сделаться им…»

Несмотря на опалу, вскоре он поступил на заочное отделение Литинститута. Во время войны главред «Красной звезды» Давид Ортенберг в письме попросил у Сталина разрешения напечатать фронтовой очерк Авдеенко «Искупление кровью» о боевом подвиге штрафбатовца, Сталин позвонил Ортенбергу: «Можете печатать. Авдеенко искупил свою вину». В 1944-м у него вышел в «Новом мире» роман «Большая семья». Именно ему выпало вести репортаж по радио с похорон генералиссимуса.

«Мне, заклейменному лично товарищем Сталиным, надо бы смотреть на него без розовых очков. Куда там! Чувствовал себя осиротевшим».

На следующий день после совещания в ЦК Фадеев устроил расширенное заседание Президиума Союза писателей.

Там говорил и Катаев, возможно, пытаясь загладить вчерашнюю «вину». Но все свел к литературным размышлениям Сталина… Пожалуй, главное в катаевском выступлении – придать особый смысл своему опрометчивому тезису: «Вы за меня все сказали».

«Я бы хотел снова вернуться к высказанному товарищем Сталиным о Шекспире, Гоголе, Грибоедове, Чехове. Конечно, говорил товарищ Сталин, положение у писателей – трудное. Вот имеется враг. Но ведь мы тоже враги. (Представляю, как при этой фразе напряглись собравшиеся. – С. Ш.) Его врага – враги. Так показывайте и нас, советских людей».

По словам Катаева, его прельстила сталинская мысль о важности искусства полутонов, усложнения характеров: «Сталин немножко подумал, сделал паузу и сказал: “Если бы мне надо было решать такие вопросы, какие должны решать писатели, то я бы предпочел чеховский метод”. Меня это прямо потрясло».

Через пять дней в «Литературной газете» Валентин Петрович, похоже, попытался оправдаться письменно, развив и расцветив сталинскую мысль. Мысль эту цитировал на президиуме Фадеев: «Товарищ Сталин сказал, что настоящий художник любит “вытачивать” строчку, шлифовать стиль, это является признаком настоящего художника. Поэтому, он говорит, неправильно и глупо называть снобом человека, который работает над формой». Катаев в статье вторил вождю (его не упоминая) почти буквально: писатель должен создавать произведения «блестящие по форме, где каждое слово любовно выбрано, тщательно отшлифовано, взвешено и поставлено на свое место» и как пример стиля (свежего для XIX века) цитировал пушкинское «Клеветникам России».

(Сталинские слова довольно невнятно по смыслу, но истово по стилю еще через несколько дней на разные лады перепевала и «литгазетная» передовица, заодно припечатывавшая «идеологически вредную» пьесу Катаева, да и во всем номере из статьи в статью повторялись фразы вождя вплоть до текста критика Елены Усиевич о цветущем таланте писательницы Ванды Василевской, которую тот помянул мимоходом.)

«Я спрашивал его: “Папа, а почему они погибли? Каким образом отбирались жертвы?” – вспоминал Павел Катаев. – Он отвечал: “Я не знаю, но мне кажется, что они находились слишком близко к власти”».

Может быть, и не высшими соображениями, а инстинктом самосохранения объясняется то, почему Катаев старался не участвовать в судилищах над «врагами»? Уйти в тень, промолчать, не отсвечивать… Но одновременно иметь писательскую славу и достаток… Особая стратегия: быть на виду, но держаться в сторонке.

По рассказу сына, еще до войны Катаева вместе с Петровым пригласили на новогодний банкет. К изрядно выпившему Валентину Петровичу подошел секретарь Сталина Александр Поскребышев: «Товарищ Катаев, с вами хочет поговорить Иосиф Виссарионович». – «Здесь какая-то ошибка – это не меня, а моего брата». Спустя какое-то время Поскребышев подошел снова: «Вас просит Сталин». – «Да это шутка, вызывают не меня, а Петрова». Вероятно, Поскребышев сообщил Сталину, что захмелевший Катаев подойти не в состоянии.

Как бы фантастично ни выглядело это происшествие, но Павел Катаев божится – не раз слышал эту историю от отца…

Эстер в интервью объясняла произошедшее алкоголем: «Конечно, он был пьяный – пили они здорово… Когда мне рассказали о случае со Сталиным, я спросила у Вали: “Это правда?” Он ответил: “Молчи”».

Возможно, не приближаться к Сталину подсказал инстинкт выживания: мало ли как бы пошел разговор, тем более во хмелю. Сколько писателей мечтали о таком разговоре, слали челобитные, а услышав сухой голос в трубке, теряли дар речи или начинали петь «Интернационал»… Катаев предпочел пить дальше…

Может, это и уберегло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю