Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 52 страниц)
«А МЕЗДРА ВСЯ В ДЫРКАХ!»
В 1931 году появилась пьеса «Миллион терзаний», забавно построенная на путанице «социальных ролей» и высмеивающая немолодого безработного «либерала» интеллигентной наружности Экипажева, противника «победивших хамов».
Смех смехом, но в финале поневоле вспоминаешь это самое многажды повторенное в пьесе библейское имя «Хам»: от Экипажева отказывается сын Миша, ставший милиционером и взявший фамилию жены-кондукторши «Ключников» – он тащит отца за шиворот в отделение. И это при том, что герой боится ареста, а Миша еще вначале предупреждает его, чем закончатся антибольшевистские разговоры. Водевиль (с трагическим подтекстом), поставленный Московским театром оперетты, а затем Ленинградским театром музыкальной комедии, был встречен прессой одобрительно. Хотя, по мнению критика Берты Брайниной, Горький мог подразумевать именно катаевскую пьесу, когда осуждал «характер анекдотический» произведений, посвященных «остаткам разрушенного мещанства», «человеческого хлама» («из их среды выходят бракоделы, вредители, шпионы и предатели»).
В том же 1931-м Катаев приехал в Берлин, где Лессинг-театр поставил и эту пьесу, и «Авангард». Что до «Миллиона терзаний», как вспоминал Катаев, «играли в пьесе замечательный германский актер Гумолька и Элен Сандрок, одна из первых исполнительниц ибсеновского репертуара. Здесь она уже играла комическую старуху».
24 сентября 1931 года он сообщал «дорогому Мусенышу» из Берлина: «В Европе адовый кризис. Это чувствуется на каждом шагу… 26-го уеду на 1–2 дня в Прагу, где премьера Экипажева… Европа – дрянь. Единственная жизнь – у нас. Меня называют в Берлине “этот молодой русский”. Мерси. Был в рабочих кварталах. Меня чуть не побили Гитлеровцы (местные фашисты). Был в лучшем местном локале “Риа Рита”. Это – мрак. 6 банкиров, 3 бляди, штук 12 “так себе грансдам” и оркестр джаз помесь Москвы и Италии. В разгаре веселья в зал впустили штук 20 больших воздушных шаров, которые веселящиеся тузы методически давили ладонями и поджигали сигарами. Я ел бифштекс, вселяя ужас, т. к. остальные пили французское шампанское. Плюнул и ушел. Башмаки ношу принципиально старые, завел дружбу с шофером»[86]86
Из личного архива Людмилы Коваленко.
[Закрыть].
Следом уместно упомянуть более позднюю (1934 года), но жанрово примыкавшую сюда пьесу «Дорога цветов». Зощенко советовал дать ей название «Меня никто не понимает», которое кажется ерническим, но имеет второе дно – с горечью. Комедия была поставлена в театрах сорока семи городов Советского Союза. Популярный лектор и писатель Завьялов любит успех, женщин и наслаждается «свободой чувств». Как и Катаев, герой живет с женой и тещей, вздыхающей о его изменах: «Опять вчера его видели с новой. На катке». А вот он заявляет нечто, на что Зощенко не мог не обратить внимания: «Сверхчеловек. Ницше… Освобожденный человек, юберменш, смело и гордо идет по дороге цветов». Не катаевская ли это этика и эстетика – воспринимать жизнь как пеструю «дорогу цветов» среди вечного лета?
Завершается же водевиль полным фиаско героя, запутавшегося в «амурных историях», запретом его книги и разгромной публикацией в газете «Правда» под названием «Пошляк у микрофона». Явная отсылка к антикатаевской филиппике в «Литературной газете» «Пошляки на литературных гастролях».
Все-таки автор – неисправим, такой вывод сделала газета «Советское искусство». 17 мая 1934 года в статье «Куда ведет “Дорога цветов”» театральный критик Владимир Голубов (его потом убьют вместе с Соломоном Михоэлсом) писал: «Наша многообразная действительность оказывается вне поля зрения Катаева. Для него она в этой пьесе только фон и источник отыскания в ней еще неистлевших частиц старого. В пьесе эти частицы гиперболизированы и предстают гигантскими глыбами цинизма и обывательской пошлости».
В 1960-е годы в Америке в одном из университетов пожилой американский профессор спросил у тоже немолодого Катаева:
– Валентин Петрович, не напоминает ли вам что-нибудь фраза «а мездра вся в дырках»?
– Кто вы? – Катаев вздрогнул.
Оказалось, это был Юрий Елагин, музыкант и литератор, в 1934-м участвовавший в худсовете Вахтанговского театра, где проходила читка «Дороги цветов». По сюжету, Завьялов пытается увести замужнюю женщину Веру Газгольдер, но, торгуясь с ее мужем из-за шубы, восклицает: «А мездра вся в дырках!» Худсовет корчился от хохота, а, отсмеявшись, фразу про «мездру» (изнанку выделанной кожи) предложил убрать: «звучит двусмысленно» («Я не желаю слышать эти гадости», – возмущена и Вера). Катаев, побледнев, заявил, что скорее откажется от пьесы, чем от «мездры».
И отстоял!..[87]87
Сам же Юрий Борисович Елагин (1910–1987) жил в Кисловодске в 1942 году, когда туда пришли немцы, перебрался под Мюнхен, а после в Америку.
[Закрыть]
Несомненно, драматургическое преуспеяние сильно поправило его материальное положение.
Надежда Мандельштам вспоминала: «Деньги оказались отличным стимулом для изобретательства, и все мечтали написать многолистный роман или пьесу. Особенный соблазн представляла собой пьеса: человек, удостоившийся “поспектакльных”, расцветал на глазах. Катаев рассказывал басни про счастливых драматургов. Про одного он выдумал, будто тот зафрахтовал машину и она следует за ним в черепашьем темпе, не отставая и не перегоняя. Драматург идет по бульвару, а машина ползет рядом с ним по мостовой на случай, если ему вздумается куда-нибудь поехать. Это было пределом величия, потому что о собственных машинах до конца 1930-х годов никто не мечтал. Счастливец, у которого пьеса пошла в Художественном, немедленно менял жену».
Сбылось и пророчество Маяковского: Катаев начал кататься за рубеж, вызывая зависть окружающих… 7 февраля 1932 года Всеволод Иванов записал в дневнике о собрании в Доме ученых «актива» Федерации объединений советских писателей: «Была дикая скука. Кончилось тем, что стали рассказывать сказки и Катаев хвастался своей высокой идеологичностью за границей. А сам больше по кабакам ходил. И все знают, и всем скучно слушать его брехню».
При этом – кнут по-прежнему посвистывал и пощелкивал – в разделе «Драма» «Литературной энциклопедии» «богемный попутчик» был удостоен особой ласки: «Надрывный психологист и анекдотист Вал. Катаев во власти наследия прошлого. Через его очки и приемы он видит и сегодняшнее, видит его извращенно, то в какой-то карамазовской похоти кошмара (“Растратчики”), то в гипертрофии обывательского анекдота, скользящего по поверхности высмеиваемых и вышучиваемых явлений (“Квадратура круга”)».
В целом пресса хотя и стала относиться к Катаеву терпимее, но сохраняла прохладцу, как к чужаку. Так, в уже упоминавшейся статье 1932 года «о творческом пути Катаева» из четвертого номера «Красной нови» Берта Брайнина отмечала у него «лирическую грусть по нетронутому разложением патриархальному интеллигентско-буржуазному мирку» и утверждала: «Мы имеем дело не столько с философией сытости и довольства, сколько с философией отчаяния и безысходности. И неизвестно, чего здесь больше – второго или первого… Заставляет обратить на себя внимание большое мастерство в подаче полуболезненных, полубредовых, а иногда и целиком бредовых состояний человеческой психики… Автор не видит четких перспектив, не видит закономерности социального процесса, люди у него всегда подвержены гипнозу случайности… По существу, выхода нет. Герои его не находят. Они идут “на авось”, их хватает на дерзкий выпад, на риск, на донжуанскую позу». (Забавно, что Брайнина «контрабандой» протаскивала в статью запретное: усеченно и благожелательно давала цитату Катаева о «бессонной удивительной энергии», которую писатель, по ее словам, «воспевает», забыв добавить, что энергия исходила от Троцкого, а рядом и прямо цитировала слова Троцкого о «нелиричности нашей эпохи», правда, будто бы с этим не соглашаясь.)
«ОСТРЫЕ РЕБЯТА!»
23 апреля 1932 года грянуло постановление ЦК «О перестройке литературно-художественных организаций».
РАППу пришел конец.
Его вожди принялись сопротивляться изо всех сил. О тех событиях подробно пишет в мемуарах Валерий Кирпотин, составлявший Декларацию о самороспуске всех литературных организаций и подготовке учредительного съезда советских писателей. Сталин, который, по словам Кирпотина, «в эти годы был в лучшей своей форме, умел учитывать особенности среды», пригласив рапповцев, потребовал подписать декларацию и призвал отказаться от навязывания искусству шаблонов марксистской теории: «Вы создаете впечатление, что художнику, прежде чем писать, нужно предварительно изучить категории диалектики и потом уже переводить их на язык образов. “Анти-Дюринг” нельзя непосредственно трансформировать в романы или стихи. Писатель должен обратиться к действительности. И главное требование, которое предъявляет партия, можно сформулировать в двух словах: пишите правду!» Кирпотин вспоминал, что сталинская отповедь РАППу ободрила «честных писателей» и, быть может, именно тогда, «взяв метафору Сталина», Платонов задумал свой «Котлован». Был благодарен постановлению и Пастернак, вовремя получивший защиту и так говоривший через несколько лет: «У меня бывали случаи, когда на меня готовы были налететь за обмолвку или еще за что-нибудь такое, но только вмешательство, прикосновение партии, то отдаленнейшее прикосновение, которое формирует нашу жизнь, дает лицо эпохе, составляет мою жизнь, кровь и судьбу, – только это вмешательство отвращало это».
Однако в воспоминаниях Кирпотина одним из немногих сомневающихся в сталинской правоте оказался Катаев, очевидно, уже сумевший приноровиться к своим хулителям и встревоженный: не сулят ли ему перемены чего похуже.
«Мы встретились в Москве, на Каляевской улице, где я тогда жил. Поговорили о последних событиях, бродили вместе часа два. Катаев был настроен беспокойно:
– Ликвидация РАПП – несвоевременный шаг. Лозунг “Пишите правду!” – слишком голый. Сняты ориентиры. Как писать? На какие установки опираться? Нужны определенные указания: литературно-партийные. Просто “правда” сама по себе недостаточна. Нужны вехи литературные, по которым можно было бы двигаться даже в тумане».
Судя по всему, Катаев прощупывал Кирпотина, работавшего в ЦК. Но прощупывал нагловато. Ведь о его дерзости «слишком голый» в отношении тезиса Сталина мог узнать вождь.
Вот Мейерхольд, тогда же пригласивший к себе Кирпотина, рассыпался в любезностях и похвалах – постановление о разгроме РАППа даже висело у него на стене, «как драгоценная картина». «Это был спектакль, – пишет Кирпотин. – Он рассчитывал, что о его радости и одобрении через меня узнают высшие партийные начальники, а может быть, и сам Сталин».
Интересно, что Кирпотин выложил катаевские слова Анатолию Луначарскому (и вероятно, не ему одному). «Он был уже очень болен, но интереса к литературе не потерял, – вспоминал Кирпотин реакцию Луначарского. – Выслушав мой рассказ о прогулке с Катаевым, улыбнулся: “Значит, собственного разумения в голове нет? Собственного Бога в душе нет?”».
Да было, было всё, Анатолий Васильевич (к чему улыбка?), были у Катаева и разумение, и стиль, только в созданных при вашем участии реалиях ему еще и жить хотелось, и при этом желательно – жить – не тужить.
Похоже, досада Катаева проистекала и из того, что к тому времени ему удалось найти подход к одному из видных рапповцев Владимиру Ермилову. По крайней мере, летом 1932 года в письме жене Кирпотин сообщал: «Подвыпивший Валентин Катаев выбалтывал то, чем, видимо, начинил его Ермилов: дескать, началась в литературе реакция, что в “Красную новь” никто теперь писать не будет и т. п.».
В октябре 1932-го с помпой было отмечено «сорокалетие творческой деятельности» Горького, окончательно вернувшегося на родину – собирать писателей под сенью своего славного имени. В том октябре Чуковский записал в дневнике со слов Тихонова, с которым ужинал в шашлычной: «Кабак хорош… Для драки… Мы в таком кабинете Катаева били. Мы сидели за столом, провожали какую-то восточную женщину. Это было после юбилея Горького. Был Маршак. Ввалился Катаев и все порывался речь сказать. Но говорил он речь сидя. Ему сказали: “Встаньте!” – Я не встаю ни перед кем. “Встаньте!” – Не встану. Возгорелась полемика, и Катаев назвал Маршака “прихвостнем Горького”. Тогда военный с десятком ромбов вцепился в Катаева». Итак, раздраженное отношение Катаева к Горькому и его «прихвостням», замеченное нами еще в связи с поездкой в Сорренто, теперь обернулось дракой[88]88
Между прочим, Маршак действительно был воспитанником Горького, тот еще в 1904 году поселил его, совсем юного, на несколько лет на своей ялтинской даче.
[Закрыть].
26 октября Горький пригласил на Малую Никитскую на встречу к себе и к Сталину 45 человек, среди них – Катаева. До этого, 20 октября, там же Горький и Сталин встречались с несколькими партийными писателями. «Писатели пойдут, как плотва, – пообещал вождь богатый улов, но на комплименты доверительно признался: – Я три ночи подряд почти не спал». Следующая попойка уже с участием Катаева продолжалась с вечера до утра. Сталин поднял тост «за товарищей писателей – инженеров человеческих душ» (повторив понравившееся ему выражение Олеши).
«Горький был загипнотизирован Сталиным не меньше нас, – вспоминал Кирпотин, – Сталин успевал и забавляться. Он подпаивал расколовшихся рапповцев, даже как бы стравливал их. Те с петушиной яростью набрасывались друг на друга, сыпали словами. А Сталин с восхищением следил за ними и негромко повторял:
– Острые ребята! Острые ребята!»
На этой вечеринке катаевский собутыльник Ермилов допился до того, что вскочил на стул и трижды прокричал матерное ругательство.
Интересно, что хотя это была и первая встреча Катаева со Сталиным – он сразу же попытался притащить туда товарища, над которым чернели тучи. Как рассказывал Катаев сыну, ему захотелось свести и примирить Сталина с драматургом и сценаристом Николаем Эрдманом. До этого Сталин услышал эрдмановские басни в исполнении прославленного мхатовского артиста Василия Качалова. Как рассказывают, на ночной вечеринке у Сталина с соратниками и любимыми артистами он спросил: «Есть что-нибудь интересное в Москве?» – и захмелевший Качалов начал декламировать:
Вороне где-то бог послал кусочек сыра…
– Но бога нет! – Не будь придира:
Ведь нет и сыра.
Другая басня заканчивалась так:
В миллионах разных спален
Спят все люди на земле…
Лишь один товарищ Сталин
Никогда не спит в Кремле.
Вот что о происшествии писал режиссер и сценарист Климентий Минц: «Сначала все смеялись, а потом улыбки растаяли на лицах. Василий Иванович отрезвел, почувствовал неладное, особенно когда взглянул на пожелтевшие глаза Сталина… и сразу умолк, так и не дочитав басню.
– Что же вы, дорогой Василий Иванович?.. – улыбаясь, произнес гостеприимный хозяин. – Читайте уж до конца. Хотелось бы знать… какая же мораль сей басни?.. А?..»
Слух о происшествии разнесся по Москве. Теперь Катаев просил Горького включить Эрдмана в состав приглашенных. Горький согласился. Но когда Катаев известил Эрдмана, тот отрезал:
– Рад бы, но у меня бега!
О том же в «Рассказах старого трепача» писал режиссер Юрий Любимов, тоже называя фамилию Катаева, просившего: «Коля, Горький тебя просит в восемь быть у него, приедет Сталин, и мы поможем как-то твоей судьбе».
Эрдман предпочел ипподром вождю, и, может быть, благодаря этому с ним на встрече у Горького не случилось скандала, который тенью лег бы и на похлопотавшего Катаева. Зато Сталин оттянулся на Бухарине, допрашивал, дергая за бородку и время от времени замечая: «Врешь!»[89]89
Кирпотин вспоминал: «Ты всё серишь и серишь, – сказал Сталин. – А мы тебя всё подтираем и подтираем». Бухарин в ответ жалостливым голосом, как-то странно виляя станом (был он полноват): «Вы бы хоть газетой подтирали, а то всё наждачной бумагой».
[Закрыть] Николай Эрдман вместе с соавтором (в том числе по басням) Владимиром Массом был арестован в Гагре в 1933-м во время съемок фильма «Веселые ребята», отправлен, как и Масс, в ссылку на три года в Сибирь, годами не мог вернуться в Москву. Говорят, Качалов всю жизнь винил себя за ту необдуманную декламацию. Правда, позже Эрдман стал лауреатом Сталинской премии.
В ночь с 8 на 9 ноября 1932 года застрелилась жена Сталина 31-летняя Надежда Аллилуева. Катаев подписал письмо писателей, появившееся 17 ноября в «Литературной газете»:
«Дорогой т. Сталин!
Трудно найти такие слова соболезнования, которые могли бы выразить чувство собственной нашей утраты… Мы готовы отдать свои жизни…» Среди подписантов были Олеша, Шкловский, Ильф, Петров, Багрицкий. Многим (Никифоров, Пильняк, Киршон, Кольцов, Авербах, Буданцев, Динамов, Селивановский) через несколько лет во время репрессий действительно пришлось отдать свои жизни. Рядом было напечатано отдельное заявление Пастернака: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник – впервые. Утром прочел известье. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел».
В 1932 году Катаева взяли в штат газеты «Правда», и это было симптомом падения РАППа, – писал фельетоны, небольшие рассказы, привозил очерки из частых командировок. Одновременно в «Правде» начали печататься Ильф и Петров, Леонов, Никулин, драматург Александр Афиногенов.
Катаев продолжал публиковаться повсеместно – например в «Крокодиле», десятилетию которого, совпавшему с катаевским стажем, Василий Лебедев-Кумач посвятил в том 1932-м такие вирши:
Пришли Катаев и Кольцов,
Пришли Демьян и Маяковский —
И «Крокодил» в конце концов
Стал Главсатирою московской.
«А О ПРОСТОТЕ ОН ГОВОРИЛ МЕТАФОРАМИ»
В первом номере «Литературной газеты» за 1933 год появилась статья Виктора Шкловского «Юго-Запад», в которой провозглашалось: «Город, когда-то бывший городом анекдотов, город русских левантинцев, юго-запад России, который для начала XX века был тем, чем были для XVII–XVIII веков Астрахань и Архангельск, город Одесса стал центром новой литературной школы»[90]90
Здесь интересна мысль Шкловского (высказанная в развитие концепции «хозяйственных центров» ученого Дмитрия Менделеева) о передвижении России на юг и все большем проникновении в ткань Украины.
[Закрыть]. Шкловский писал о стихах и прозе одесситов, вычисляя их общий культурный код (ориентированность на Запад, на «заморскую» сюжетность) и замечая особый темперамент. Развивая эту мысль, можно вообще разделить русскую литературу – на речную и морскую: прохладно-пресную «классичную» и разогрето-соленую «модернистскую».
«Валентин Катаев хотел быть учеником Бунина, но в прозаических вещах он скорее ученик Александра Грина… – судил Шкловский. – Катаев в ранних рассказах работал на условном материале, создавая роман приключения, левантинский роман о плутах, которые похожи друг на друга во всем мире, во всяком случае в мире Средиземного моря». Критик объявлял вторичность сюжета «Двенадцати стульев» по отношению к рассказу Конан Дойла «Шесть Наполеонов» и несколько высокомерно отзывался о художественных способностях Катаева, который «хорош не там, где он старается».
Впрочем, всего через несколько месяцев после шума негодующих 29 апреля 1933 года в той же «Литературке» появилось «Письмо в редакцию» Шкловского, начинавшееся словами: «Я хочу в точной форме снять свою статью “Юго-Запад”. В основе этой статьи лежит ориентация на Запад, причем на Запад, воспринятый не критически. Не переработанный с точки зрения рабочего класса».
17 мая 1933 года в «Литературной газете» вышла статья Вл. Соболева «Изгнание метафоры», где гиперписучий Катаев неожиданно предстал растерянным и бессильным: «Придя в редакцию “Литгазеты”, Валентин Катаев битый час просидел в углу на диване, уткнув подбородок в воротник пальто. Просидел молча, не проронив ни слова, как сидят в приемной у зубного врача… И когда Катаев ушел (даже, кажется, не попрощавшись), в комнате заговорили о “муках творчества”, о том, что Катаев сегодня “зол, как чорт” и что зол он по причине производственных своих неудач».
Очень вероятно, что поводом для этого текста и правда стали литературные сомнения и соображения (поиск стиля), а не политические ухищрения (хотя катаевское намерение писать для миллионов, а не для эстетов звучало как идеологическая заявка).
Соболев упрекал Катаева в отсутствии нескольких обещанных произведений: «Прошли три года. Прошли пять лет. Ни пьеса, ни роман не написаны», а тот не перечил, подтверждал: «Мы пишем позорно мало. Рекордно мало… – и даже прибавлял: – Все, что я написал до сих пор, абсолютно, совершенно ни в какой мере меня не удовлетворяет». Увлекшись самоедством, он принимался закусывать приятелями: «Большое преступление со стороны Бабеля, такого талантливого писателя, большое преступление – и перед читателем, и перед литературой – за все время написать десяток печатных листов…» – и с особенным аппетитом набрасывался на тех, кого называл «советскими декадентами», так что сказанное можно толковать и как раздраженную горячечную критику, и как расчетливое «отмежевание»: «Некоторые следы декадентства – у Леонова. Весь в декадентстве – Олеша, весь – Вишневский… Проза Мандельштама – проза декадента. Я хочу сказать об Олеше, потому что часто думаю об этом талантливом, но – пусть будет резко! – малокультурном писателе. Смотрите: Олеша нигде не переведен. Разве только случайно кто полюбопытствовал. Это писатель, который не выйдет за пределы одного языка. Олешу не переведут, ибо в Париже – к примеру, в Париже – он выглядел бы провинциалом. Там дети говорят метафорами Олеши, и часто говорят лучше Олеши. Там рядовые журналисты приносят в газету десятифранковые заметки с метафорами Олеши».
(Много позднее Катаев, наоборот, ставил Олеше в заслугу то, что его метафоричность «доходит до примитивной, почти кухонной простоты».)
«Сейчас Валентину Катаеву трудно как никогда», – замечал Соболев.
«Простота – наивысшая сложность, – распинался Катаев, выхаживая по комнате. – У меня сейчас переходный период… Я хочу изгнать из романа метафору, этот капустный кочан, эту словесную луковицу, в которой “триста одежек и все без застежек” и в которой вместо сердцевины – пустота».
Однако Соболев нежно язвил в финале: «А о простоте, – подумал собеседник, глядя вслед, – он говорил метафорами».
29 мая там же Соболев опубликовал текст «Гуляя по саду…» – разговор с Олешей, тоже растерянным, но смеющимся. «“У меня рак воображения… Посвящаю свою имитацию глубокомыслия Валентину Катаеву”… Это “посвящается Катаеву” Олеша произносит всякий раз, когда метафоричная напряженность речи готова оборваться под собственной тяжестью. Валентин Катаев… вызвал в этом неисправимом “изобретателе” прилив торжествующей, почти злорадной “метафороносной” энергии».
«Мы с Олешей друге другом были беспощадны, – вспоминал 81-летний Катаев. – Не стеснялись в выражениях и не сердились. То, что мы говорили, сейчас сказать кому-то – это был бы скандал».
Первые рывки в сторону были предприняты Олешей еще в 1928-м (издевка над катаевской драматургией)… Разрасталось то соперничество, о котором оба потом так выразительно написали. «Может быть, судьбой с самого начала нам было предназначено стать вечными друзьями-соперниками или даже влюбленными друг в друга врагами», – писал Катаев. «По середине Горького в ЗИМе, как в огромной лакированной комнате, прокатил Катаев, – спустя годы поверял дневнику Олеша. – Я склонен забыть свою злобу против него. Кажется, он пишет сейчас лучше всех».
По мнению критика Сергея Белякова, уже в 1920-е годы у Олеши «накапливались раздражение, вызванная завистью ненависть к автору “Растратчиков”». Критик даже (весьма спорно) предполагает, что прототипом энергичного, хохочущего «колбасника» Бабичева в «Зависти» был именно Катаев, который «буквально всюду опережал Олешу». Того же мнения придерживается и литературовед Мария Литовская: Олешу злил «высокий, красивый, деятельный “колбасник”… которому все плывет в руки…». «Взаимная зависть крепче, чем любовь, всю жизнь привязывала нас друг к другу начиная с юности», – откровенно признавал Катаев.
5 июня в «Литературной газете» появилась заметка Шкловского «Простота – закономерность»: «Путешественники часто ошибаются. Я думаю, что метафоры французского мальчугана неожиданнее для Катаева, он всякую метафору языка приписывает говорящему. И на каждого говорящего француза приходится очень много метафор. Но дело не в этом. Дело, конечно, в том, что ошибка Катаева направленная. Катаев отказывается от метафор Олеши, сам уходя от метафор», – направленность «подкалывающего» острия статьи на Катаева очевидна при всей многозначительной смутности фраз. Шкловский вспоминал писателя середины XIX века Александра Вельтмана, написавшего «Неистового Роланда», близкого по сюжету гоголевскому «Ревизору»: «Весь Вельтман, у которого форма не была законом построения произведения, весь Вельтман распался, не уцелел. Мы должны говорить о реализме формы… Метафоры Валентина Катаева в романе “Время, вперед!” не реалистичны». Но задевал Шкловский и Олешу: «Конец “Зависти” распадается. Это сюжет Вельтмана, а не сюжет Гоголя».
Летом 1932 года на одном из писательских совещаний влиятельный литературовед Сергей Динамов[91]91
Сергей Сергеевич Динамов (1901–1939) был арестован по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации и расстрелян.
[Закрыть] отнес Катаева к авторам, «которые занимаются кабинетным творчеством и пухнут на своем таланте», и добавил: «Олеша, Валентин Катаев, они стали писать лучше, но жизнь стали знать меньше».
Зато одобрение Катаев получил из Парижа, где в газете «Последние новости» Георгий Адамович оценил его стремление отделить «приторное» от «сладкого», но и подвел под оброненные Катаевым слова обширную теоретическую базу:
«Первое слово – “первая ласточка” – пришло не от него [Олеши] и не от Пастернака, а от беспечного, но, кажется, одаренного острым чутьем Вал. Катаева. Не так давно в московской “Литературной газете” была помещена интересная беседа с ним… Катаев усомнился в ценности и значении метафор. Для советского литератора это почти подвиг… Было много школ, много направлений, много “измов” в России за последние годы: на все посягали они, но метафоры коснуться не смели. Катаев первый заметил то, что рано или поздно открывается всякому художнику: образ не есть основа искусства, а метафора – и подавно. (У Пушкина метафор мало, Надсон же весь в “цепях рабства” и “чертогах мечты”.) И сразу вместо душной олешевской изысканности и чуть-чуть нелепой пастернаковской пестроты стали видны необозримые возможности слова, освобожденного в своей прямой, непосредственной силе. Есть разница между сладостью и приторностью. Катаева, очевидно, мутит от того, что К. Леонтьев называл “гипертрофией художественности”, рассчитанной на детей или на дикарей. Ему хочется прозы поскромнее, побледнее, построже, ему хочется искусства, которое уходило бы “концами в воду”, а не кокетничало бы своей принаряженностью. В России у него, вероятно, найдутся единомышленники и с каждым годом их будет все больше».
Сама идея освобождения искусства от «принаряженности» чем-то напоминает о позднем мовизме Катаева, и все же замечу: он до конца дней своих (вопреки чаяниям Адамовича) остался обильно метафоричен.
…Ровно через три месяца после «потерянных признаний» в «Литературной газете» 17 августа 1933-го он нашел себя в поездке по Беломорканалу.