355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Шаргунов » Катаев. Погоня за вечной весной » Текст книги (страница 44)
Катаев. Погоня за вечной весной
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"


Автор книги: Сергей Шаргунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 52 страниц)

Занятно, что в этом своем эссе Аксенов солидаризировался с будущим «черносотенным» недругом Станиславом Кунаевым, цитируя его стихи:

 
С утра болела голова,
Но хуже то, что надоела
Старинная игра в слова,
А я не знал иного дела.
 

И противопоставлял своей и сотоварищей зачастую вымученной литературности «веселое хищное око»: «Мне кажется, что Катаев сочиняет всегда… Валентин Петрович рожден на этой земле для того, чтобы быть писателем. Это как раз тот самый редкий случай осуществившегося предназначения».

В 1967 году Куняев, составлявший сборник «День поэзии», посвященный пятидесятилетию советской власти, приехал в Переделкино.

«– Ха-ха! Вспомнили, что Катаев начинал как поэт? А Катаев всю жизнь стихи пишет! Его Иван Алексеевич Бунин еще благословил на этот подвиг!

Он был в какой-то изысканной фланелевой рубашке, чисто выбритый, благоухающий дорогим одеколоном.

Его глаза озорно поблескивали, а крючковатый нос с хищно вырезанными ноздрями как бы принюхивался к новому посетителю. Как бы желая уяснить его сущность. И весь он излучал некое сияние лоска, комфорта, успеха. Победитель, да и только!»

Катаев понадобился Куняеву как «один из немногих свидетелей и участников революции», тогда он не понял, о чем стихотворение 1920 года.

А это был юный голос с другой стороны фронта: «Я набеги пою бронепоезда…» (то есть «Новороссии», где командовал башней), «Что мне белое, синее, алое…» (то есть трехцветный флаг, летящий над головой)…

 
Что мне Англия, Польша и Франция!
Пули, войте и, ветер, вей,
Надоело мотаться по станциям
В бронированной башне своей.
 

Катаев не прекращал писать стихи, но в основном в стол. В «Юности» не воспользовался правом главреда и так и не предложил ничего своего в отдел «поэзии». Повести печатал, статьи тоже, даже маленькую комедию «Пора любви»[147]147
  Молодой хирург Шаронов бросает жребий, на ком бы жениться, но в результате лотереи по-настоящему влюбляется в выпавшую ему девушку Сашу.


[Закрыть]
напечатал в 1962 году, а стихи ни разу.

«ТРАВА ЗАБВЕНЬЯ»

Вся его последующая мовистская проза появлялась в «Новом мире»…

Катаев отдал «Маленькую железную дверь» в «Знамя» Кожевникову, а «Святой колодец» пытался пристроить к Поповкину в «Москву», возможно, потому, что не очень-то хотелось обращаться к Твардовскому.

У обоих в памяти еще свежо было заседание ЦК 1954 года, когда Катаев обвинил главреда «Нового мира» в том, что тот отверг его «Поездку на юг».

Но может быть, дело в том, что Катаева раздражала стайность интеллигенции, делившей мир на передовых кумиров и ретроградов-негодяев, он был выше этого: не журнал красит литературу, а литература – журнал.

Я уже упоминал: прежде чем его новая повесть «Трава забвенья» вышла в 1967 году в третьем номере «Нового мира», на который молилась просвещенная общественность, сильнейшую часть (в четырех номерах) напечатал журнал «Огонек» одиозного «сталиниста» Софронова, врага Твардовского.

Один и тот же прекрасный текст про Ивана Бунина появился в разнополюсных изданиях, существовавших внутри советского литпроцесса, но их разборки, вероятно, уже казались Катаеву слишком мелкими. С невинностью вдохновенного лирика, небрежно, мимоходом он показал себя вне и выше двух лагерей. Очередная вызывающая независимость. Тогда – до «Алмазного венца» и «Вертера» – публика этот жест предпочла не заметить. В «Новом мире», конечно, были оскорблены.

Алексей Кондратович, многолетний заместитель Твардовского, вспоминал, что поначалу Александр Трифонович вообще не хотел брать повесть, пришлось его «перебороть». Да, взаимная неприязнь сохранялась и понимание литературы у них было слишком разным, но думается, особо «перебарывать» не требовалось, ведь уже в декабре 1967 года Твардовский выдвинул Катаева на соискание Государственной премии СССР за «Траву забвенья», сказав Кондратовичу: «Пусть видят, что настоящее печаталось у нас».

А вот что касается предварительной публикации у Софронова – Твардовский рассвирепел и решил ударить штрафом.

«Я был свидетелем тяжелейшей сцены, – писал Кондратович. – Все главы о Бунине, без изъятия и даже с ошибками, которые мы к этому времени успели устранить из текста, – появились в “Огоньке”. Это было полное неприличие. А. Т., и без того равнодушный к творчеству Катаева, возмутился и стал настаивать, что повесть надо снимать, пусть Катаев идет к чертовой матери. “Не будем же мы перепечатывать после Софронова!” С прозой у нас в то время было туговато, и мы стали уговаривать А. Т. не снимать повесть из номера. Пришлось пойти на редакционные и издательские осложнения: ставить всю повесть в один номер: не печатать же, в самом деле, одну первую часть – Бунина. А. Т. и тут сопротивлялся. Потом заявил, что он хочет видеть Катаева и поговорить с ним. Катаев пришел встревоженный, чувствовал, что кошка сало съела. А. Т. сказал все, что полагается говорить в таких случаях, без обиняков и дипломатии. И семидесятилетний Катаев стал вести себя, как наивный гимназистик: “Я дал им выбрать кусок и не думал, что они будут печатать всё”. “Они подвели меня”, “Они нахалы” и т. п. Будто он ничего не видел и не знал: журнал выходит как-никак через неделю, можно было бы и позвонить. Так врут в первом классе гимназии: дальше придумывали что-нибудь похитрее. Это было зрелище жалкое и противное».

Отмечу гимназический инфантилизм как вообще свойственный Катаеву. Он не умел скользить, вести сложную многоходовку, ему скучно было притворяться «вечно правым» и убедительно оправдываться, все его лукавство оставалось именно что наивным и поверхностным, возможно, потому и срывавшимся в цинические демонстрации…

Твардовский объявил Катаеву, что забирает у него часть денег – вместо положенных 400 рублей за лист выдаст 300: «Если он не согласен, – пусть берет рукопись». Наказание грубое, прямо-таки деревенско-«кулацкое», ведь предварительные публикации в прессе толстожурнальной прозы были общеприняты (отрывки из «Травы забвенья» появлялись и в «Известиях»). Кондратович насмешничал: «И снова Катаев прижимает в дешевой театральной мольбе руки к груди, оправдывается, кается, говорит, что конечно, по 300, по 300 нельзя… Он понимает. Когда вышел номер, мы выплатили ему по 300. Мне передавали: Валентин Петрович обижен…»

Но выбирать не приходилось, и Катаев нес каждую новую вещь в «Новый мир», а Твардовский смурнел все больше: эстетство…

Кстати, а если задаться гимназическим вопросом: кто из них больше освежил читающую и пишущую страну? Как замечает критик Наталья Иванова, «то, что он сделал в “Юности” для Аксенова, Гладилина, Искандера, Чухонцева, Рассадина и других, Твардовский не сделал бы ни за что.

Ни при какой погоде. Потому что они были ему социально (и культурно) чужие, а Катаев не только сделал это, – он возглавил это новое литературное поколение». А «цепочку московских повестей» Трифонова, доказывает та же Иванова, спровоцировала цепочка катаевских повестей: «Неожиданный, “новый” Катаев вызвал к жизни неожиданного, “нового” Трифонова».

«Трава забвенья» – пушкинское из «Руслана и Людмилы». Витязь выезжает на «старой битвы поле», недоумевая, кто его «усеял мертвыми костями».

 
Зачем же, поле, смолкло ты
И поросло травой забвенья?..
Времен от вечной темноты,
Быть может, нет и мне спасенья!
 

На этот раз это была ясная и прекрасная реалистичная проза о собственной юности и безвозвратности жизни с увлекательно-драматичными историями и, конечно, ассоциациями, раздумьями, цитатами из Бунина, Мандельштама и даже Бурлюка, вполне подпадающими под старинное определение «лирические отступления». Катаев взял еще одну высоту мастерства.

Повесть о вырванном сердце. Его выхватили из рассеченной груди героя, а потом это сердце привязали к красному знамени «восставшие ламы», и все это бред лежащего в сыпняке: «Буддийски-красный цвет»… Но и «девушка из партшколы», сдавшая белого офицера в ЧК, будучи «персональным пенсионером», «старой большевичкой», пишет герою письмо со словами: «Но я его все-таки любила. Хочешь знать правду – и сейчас люблю, пишу это перед смертью. Сердце у меня давно вырвано».

Засохший комочек человеческого сердца, прикрепленного лентой к древку революционного стяга, Катаев увидел в историческом музее в Улан-Баторе, где побывал после войны (и крепко пил «за дружбу» с маршалом Чойбалсаном). В конце 1960-х годов он приехал в Монголию с сыном и в музее показал ему этот страшный экспонат.

Повесть о жизни меж двух твердынь – между Буниным и Маяковским, но и о секретах сознания и подсознания, так занимавших Катаева: «Кора головного мозга хранит отпечатки всех впечатлений жизни под надежной охраной механизма памяти, ключом к которому наука еще не овладела».

Читатели только и говорили что о катаевской улетной «Траве забвенья», но пресса реагировала слабо. Правда, спустя три месяца после публикации появился восхищенный отклик в «Литературной газете» литературоведа Олега Михайлова: «Написана повесть с такой пронзительной силой, что временами ощущаешь как бы зрительные галлюцинации». Сравнивая раннего, «бунинского», Катаева и более позднего, «красного», критик отмечал: «Странное дело, тот, “первый Катаев” запечатлен более зримо, так сказать, овеществлен и материализован, хотя, кажется, ничего общего не имеет с автором знакомых нам произведений 20-х годов, популярным советским прозаиком и драматургом. “Мне, русскому офицеру, георгиевскому кавалеру…” – повторяет он». Это же по-своему подметила и разозленная Лиля Брик, сообщавшая своей сестре Эльзе Триоле: «Вася (Катанян. – С. Ш.) всецело присоединяется ко мне и сердится даже еще больше. Он говорит, что все это о Володе написано, чтоб сбалансировать восторги перед Буниным. Черт знает что!..»

Претензии Брик касались баек, рассказанных Маяковским Катаеву: как именно он встречался с Блоком и мог ли режиссер Николай Евреинов не накормить его ужином: «Мы получили от жены Евреинова возмущенное письмо».

«А “среднего размера карлика – страшного новатора” Шкловский принял на свой счет (Вася говорит, что он именно его имел в виду. У них старые счеты) и недавно в Политехническом отстегал, говорят, автора, – продолжала Брик. – Никогда у Володи не было “невычищенных ногтей” – это мелочь, но противная».

Впрочем, она была верна своей нелюбви к Катаеву, посягавшему на принадлежащее единственно ей… А ведь ее не было в Москве в тот последний вечер, когда Маяковский, по Катаеву, «драл невычищенными ногтями пыльную шкуру медведя» – да, всегда эффектный, внешне идеально упорядоченный, но тогда потерянный и не похожий на себя. Катаевский образ прост: Маяковскому было не до красы ногтей в состоянии предельно болезненном…

У каждого свидетеля того вечера остались свои, в чем-то не совпадающие воспоминания, поэтому, в конце концов, не важнее ли отдельных деталей – способность точно передать ощущение от человека? Кажется, это у Катаева получилось бесподобно.

Госпремию ему, конечно, не дали. Не допустили даже до второго отборочного тура. А ведь ему уже было семьдесят.

Юбилей шумно отмечали в Переделкине. «Съехались молодые гости, выкормыши “Юности”, – вспоминал Аксенов, упоминая Гладилина, Вознесенского, Ахмадулину, Рождественского, Окуджаву, – рекой лилось отменное вино, а подвыпивший хозяин все грозил: “Сейчас, старики, я вам выставлю такое вино, какого никто из вас, плебеев, никогда и не мечтал пить!” Не исключено, что ему мгновениями казалось, будто время отъехало назад и он снова в своей молодой компании двадцатых годов».

У него постоянно были люди.

Марину Влади, еще до ее романа с Высоцким, привез Гладилин. «Мы заехали в Переделкино, на дачу к Катаеву, причем без приглашения, – вспоминал он, – но Валентин Петрович, увидев Марину, засуетился, развел костер, сразу набежал народ…» Веселье длилось до ночи. Появился Евтушенко, который уже не отпустил красавицу вдвоем в Москву с приятелем, и присоединился к ним.

Любопытная деталь из мемуаров Гладилина: «Вопрос по существу она задала нам с Васей [Аксеновым], когда мы сидели где-то втроем. “Толя и Вася, если бы вы знали, как мне хорошо с вами. Только я одно не могу понять – почему вы оба такие антисоветчики? Вы живете в прекрасном мире социализма и все время его критикуете! Что вам не нравится в Советском Союзе?” И завелась. Мол, вы не представляете себе, какая жуткая жизнь в мире капитализма. Приводила массу подробностей… Ну нам хватило ума не спорить о политике с красивой женщиной».

С Высоцким Катаев был знаком, но не более. Эстер рассказывала: во Франции на приеме, где были писатели и артисты с Таганки, Катаев цитировал какие-то стихотворные строки и никак не мог вспомнить автора, и тут Высоцкий, оказавшийся рядом, назвал забытое имя.

– Да, да! – воскликнули они в один голос.

Журналистка Кира Васильева писала: «К Катаевым сзывали специально на Булата. Собрался тесный кружок своих. Мне было девятнадцать, среди своих я оказалась только потому, что меня опекала Женя Катаева, дочь писателя, которая была много старше. Она ввела меня в кружок своих переделкинских подруг… Все эти тридцатилетние дамы как-то одновременно оказались разведены и вовлечены в сети новых любовных интриг… Как это было принято у Катаевых, и в этот раз мужчины блистали остроумием, а все женщины были чертовски хороши. Среди красавиц выделялись Белла Ахмадулина и невеста Окуджавы Ольга, словно списанные с пушкинских сестер Лариных. Бард спел самое популярное из своего репертуара. Женская половина общества не сводила с него восторженных глаз, а во время “Молитвы” у многих выступили слезы. Булата это внимание распаляло, он словно забьи об Ольге. Вдруг она что-то сердитое нашептала ему, порывисто вскочила и убежала, ни с кем не попрощавшись. Он – за ней вслед… Та сцена у Катаевых странным образом спроецировалась на дальнейшие отношения Булата и Ольги…»

На катаевский юбилей откликнулись многие. В «Правде» «подлинного художника» поздравил Вадим Кожевников. В «Известиях» чествовал Ираклий Андроников: «По изобразительной силе Катаев стоит рядом с великими мастерами». В «Литературке» нахваливала Людмила Скорино: «Все, на что падает взор художника, обретает какую-то неизъяснимую прелесть». Из всех возможных наград «за большие заслуги в развитии советской литературы» Катаев удостоился повторного ордена Ленина, который уже давали в 1939-м.

Тем временем удары он получал и «слева», и «справа»…

Так, в «Вопросах литературы» (1968, № 1) «прогрессивный» Бенедикт Сарнов разразился большой статьей «Угль пылающий и кимвал бряцающий», посвященной последним катаевским повестям. Бенедикт Михайлович обнаружил в катаевской прозе «ужасную информацию» «о человеческой душе, в которой поколеблены не только эмоциональные, но и нравственные устои», и называл его сердце пустым.

Александр Гладков, в так и не напечатанной статье, отвечал: «Мужество и честность Катаева в том и заключаются, что его повести это не задачи с заранее готовыми ответами… За величавой напыщенностью сарновского утверждения скрывается довольно плоское, почти на грани пародии, содержание… Все время какие-то намеки и недосказанности, кривая усмешка и осуждающее покашливание… Критика высокомерно-наставительная, с непробиваемой броней собственного превосходства, с невозможностью удивиться и восхититься до потери себя, – такая критика в сущности незряча, каким бы набором оценочных линз она ни обладала». Остается сожалеть, что Гладков не решился нигде опубликовать свой ответ, поддавшись давлению «новомирского» критика Льва Левицкого, по выражению которого, случился «ожесточенный спор» («Катаев не нуждается в защите», – твердил Левицкий), из-за чего их отношения чуть не испортились.

А «почвенный» Олег Михайлов в 1974-м в книге «Верность», причисляя Катаева к «одесситам» и отбросив прежние восторги, припечатывал его заодно с Багрицким, Бабелем, Олешей, Ильфом и Петровым: «Они порывают с важными социальными, гражданственными и духовными заветами русской литературы, двигаясь в сторону модернизма» и обвинял персонально Катаева в «равнодушии к человеку, его страданиям и бедам»: «Он низвел человека к роли низменной и жалкой… Признаться, не приходилось еще встречать в нашей литературе такого, прямо-таки обезоруживающего своей откровенностью фетишизма и поклонения “тельцу”. Короче, как сказал бы Мефистофель, “Сатана там правит бал”… Где уж тут уместиться понятиям “совести”, “добра”, “человечности”, “морали”».

Но были ли теперь Валентину Петровичу особенно важны споры критиков?

Главным было: писать так, как хочется.

Катаев рассказывал, что продолжает заниматься литературой «даже во сне»: «Иногда вскакиваешь среди ночи, бежишь к письменному столу для того, чтобы записать мысль или исправить несколько строчек».

«КУБИК»

В 1967 году он побывал в Париже с сыном: гуляли по Латинскому кварталу и набережным Сены. В январе 1968-го взял в очередную французскую поездку дочь. Из Парижа по приглашению его друга, богача-«нефтяника» Зиновия Юдовича, поехали в Монте-Карло. Играли в казино. Потом в Тур, где на фестивале короткометражных фильмов нашего героя избрали президентом жюри и обращались «monsieur le president». На конкурсе он поддержал английскую ленту о сельском учителе, осознавшем, что человек смертен.

Французские впечатления и опыты, и особенно краски казино в Монте-Карло, перемешавшись, превратились в «Кубик», опубликованный во втором номере «Нового мира» за 1969 год.

Драматург Иосиф Прут вспоминал, что это он познакомил Катаева с «нефтяником-французом Зорей Юдовичем – участником движения Сопротивления, квалером ордена Почетного легиона». И винил себя: «Зоря был с ним откровенен, описав свою личную жизнь», а собеседник отразил эти тайны в прозе (очевидно, в «Кубике»): «После чего Юдовичи отказали Катаеву от дома». Литератор Александр Ольшанский уточнял, какой именно эпизод рассекретил Катаев – прелестная новелла в повести – отношения богача с любовницей, после ее смерти получившего коробку из-под бисквитов, в которой, кроме прощального письма, в полной сохранности лежали его многолетние денежные переводы. По Ольшанскому, рассерженные супруги Юдовичи «собрали все книги Катаева с дарственными надписями и отправили автору в Москву наложенным платежом».

В том же 1968-м для балета Большого театра Валентин Петрович написал либретто по мотивам рисунков Жана Эффеля. Балет не ограничивался сюжетом сотворения мира и человека, но и давал горько-ироническую картину истории вплоть до современности.

Отвечая на вопрос одесского журналиста Александра Розенбойма, какое из своих новых произведений он хотел бы видеть экранизированным, Катаев не без самовлюбленности сказал: «Можно экранизировать “Кубик”, но для этого нужен Федерико Феллини».

Эта вещь на первый взгляд, как мечталось и манифестировалось, преодолевала сюжетность: «Не повесть, не роман, не очерк, не путевые заметки, а просто соло на фаготе с оркестром – так и передайте».

Ворох стереоскопических открыток: Констанца, Париж, Монте-Карло; груда цветных кубиков, россыпь плодов – «авокадо, персиков, очень крупного дымчатого алжирского винограда, манго, лесной удлиненной земляники и сухой садовой желтовато-розовой клубники»…

Публикация текста чуть не сорвалась.

«А. Т. прочитал “Кубик” Катаева, – записал Алексей Кондратович. – Ему не нравится, и очень. Иного и ожидать нельзя было. Он еще несколько дней назад сказал: “Зачем вы заключили с ним договор?” Теперь он против публикации…» В записи от 13 февраля Твардовский снова спрашивает: «Давайте все-таки подумаем, ребята, не снять ли нам его: уж очень противное произведение». И все же большинство редколлегии было за то, чтобы печатать.

Кондратович сообщает, что «последние работы Катаева» в журнале «печатали, всякий раз вопреки желанию А. Т. (“Печатайте, ваше дело, но мне это не нравится”)», и живописует выяснение отношений с Валентином Петровичем, которого он вслед за шефом считал пустоцветом. «Разговаривали с Катаевым, – записал Кондратович. – Он обнаглел и решительно против всяких исправлений. Мотивировка удивительная и хамская: “Твардовский – поэт, и я не обязан его слушать…”». А что должен был сказать мастер прозы? Признать, что Твардовский лучше, чем он, разбирается в изящной словесности? Кондратович заподозрил, что Катаев будет упорствовать и вещь может уплыть в «Знамя», к Кожевникову. «Мы решили вести разговор мягкий, но будет сей хам сопротивляться, – вернуть, пусть уходит… Поначалу он и повел себя хамовато, но потом (в этом весь Катаев) стал спускать на тормозах. Вкусы Катаева очень точно выразились во фразе: “Набоков, конечно, великий, величайший писатель”. Вот она одесская школа: ее не интересует жизнь, как таковая, – а фраза, как сделано, стилистика и пр. им всего дороже».

«Интеллигенция все еще жужжала восторженно о двух повестях Катаева (редактор восторга не разделял, но было приятно, что вокруг журнала шум), а тут снобам новая сласть: повесть “Кубик”, – вспоминал Трифонов реакцию Твардовского. – Оглянувшись с озорным видом, будто кто мог подслушать, шептал: “А я вам говорю – дерьмо!” Я спорил. Катаев мне нравился». Если рецензией Дудинцева на «Святой колодец» Твардовский «был возмущен», то «теперь его уже раздражало ликование снобов. Напечатанием катаевских вещей он все же гордился, так как считал их, конечно же, литературой в отличие от многого, что печаталось, и литературой, имевшей право на существование, но ему не близкой и даже в некотором смысле чуждой, однако же вот печатал, и не одну вещь, а три. Была известная гордость собой, своей широтой, великодушием. Отношение Александра Трифоновича к Катаеву меня не удивляло. Это был твердый, закаленный годами труда и размышлений вкус: видеть в литературе не стиль, а суть».

А может быть, за стилем, за будто бы избыточными в сравнительно небольшом тексте словесными узорами, проступала как раз таки суть и «Кубик» был социально внятен?

Единственный связующий сюжет – история нежных Мальчика и Девочки из Одессы, эмигрантов первой волны, ставших во Франции успешными и элегантными Мосье и Мадам и как интуристы наведавшихся в город детства (жизнь в другом измерении, которой, кажется, столь случайно избежал автор). «Кубик» – имя их собачки, бешено ненавидящей всяких революционеров и покусавшей одного из них, смуглого урода-официанта с Корсики по имени Наполеон с «высокой чаадаевской лысиной» и «заросшей шеей», который потом будет митинговать на парижских улицах 1968-го. Это даже не классовая, а именно зоологическая ненависть к нищим хамам, похлеще бунинской: «О, тягостное чувство зависимости от каких-то подлецов, думал Кубик, чувствуя расстройство своего вестибулярного аппарата, от подлецов, называющихся забастовочным комитетом…»

Кубик – Шариков наоборот, благородный карликовый пудель…

Толпа «леваков» показана Катаевым с отвращением – варвары, «скифы» против европейской цивилизации. Неужели и здесь они победят? «Наполеон очутился среди люмпенов… Вконец опустившийся, пьяный, с немытыми руками, давно уже утративший вид официанта из первоклассного ресторана, он выкрикивал провокационные проклятия… и его несло вместе с толпой по улицам и переулкам, как по глубоким траншеям, проложенным среди гор давно уже не убиравшегося, разлагающегося мусора, объедков, картонок, оберточной бумаги, стружек, охваченных языками пламени ящиков, в тучах удушливого дыма, где время от времени взрывались петарды, патроны, самодельные бомбы, начиненные гвоздями и битым стеклом… Разрушив и уничтожив все, что находилось внутри театра Одеон, разбрасывая вокруг себя превращенные в лохмотья драгоценные исторические костюмы театрального гардероба, осыпанная рваными позументами и кружевами толпа ринулась обратно на бульвар Сен-Жермен». И тут же с откровенным злорадством автор фиксирует незыблемость устоев и усмирение бунтовщика: «Поперек бульвара стояла цепь полицейских. Наполеон бросился на нее, выкрикивая с пеной у рта проклятия всем подлецам и их прислужникам, которые лишили его состояния, ограбили и затравили бешеными собаками. Два черных аккуратных ажанчика[148]148
  Ажан (от agent – сотрудник) – так французы именовали полицейских.


[Закрыть]
в коротких пелеринках и белых воротничках проворно выдернули его из толпы, взяли за руки и ноги и запихнули в черную полицейскую машину».

Любопытно, что в первой версии «Кубика» Катаев несколько раз восхищался Василием Розановым: «Вот В. Розанов – тот действительно смел и писал так, как ему хотелось, не кривя душой, не согласуясь ни с какими литературными приемами». Но в переиздании Розанова заменил на «кое-кто»…

Видимо, не по своей воле. В 1971 году в записке, направленной в издательство «Художественная литература» в связи с подготовкой собрания сочинений Катаева, влиятельный критик Александр Дымшиц настаивал: «В “Кубике” совершенно необходимо убрать то место, где говорится о… творческой свободе Василия Розанова».

Розанова вспоминали в то время и в полемике, вспыхнувшей между «почвенниками» и «западниками», по поводу которой сделаем небольшое отступление.

Критик Андрей Дементьев в «Новом мире» в статье «О традициях и народности» (1969, № 4) обвинял журнал «Молодая гвардия» в русском национализме и подлавливал автора этого журнала Виктора Чалмаева на цитатах из философа Константина Леонтьева и, собственно, Розанова. Дементьев скрупулезно анализировал стихи, прозу и публицистику «молодогвардейцев», с возмущением обнаруживая деревенские и церковные мотивы: «Надо ли еще раз объяснять, что советский патриотизм не сводится к любви к “истокам”, к памятникам и святыням старины». Критик не оставлял журналу права на «славянофильские» вкусы и пристрастия, не совпадающие с его собственными, и соответственно все подверстывал под антисоветскую крамолу, завершая разбор цитатой из программы КПСС, которой противоречит деятельность издания.

Занятно, что поношение «мужиковствующих» вышло в журнале у Твардовского, неразрывно связанного с деревней, а раздражавший «прогрессиста» Дементьева консерватор Чалмаев в значительной степени совпадал по взглядам с Солженицыным, по сути предлагая поставить «сбережение народа» выше идеологического доктринерства. Ополчившийся на «национальный манифест» Дементьев высмеивал попытки вспомнить былые русские слова, и эти камни уж точно летели прямиком в солженицынский огород… «Они призывают вернуть слова: “длань”, “десница”, “ланиты”, “око”, “денницы” – и особенно влюблены в старые церковки, старинные храмы и “суровые пращуров лики на фресках, на досках икон”, – распинался критик. – Что же касается старинных монастырей и храмов, то поэты могут здесь опереться не только на известные уже нам выступления В. Чалмаева, но и на помещенную рядом с чалмаевской “Неизбежностью” редакционную статью “Тысячелетние корни русской культуры”. В ней не без торжественности сказано следующее: “Стоят они, рукотворные свидетели творческого гения, чистые зеркала народных идеалов – могучие и добрые храмы…” Но ничем не оправдано воскрешение и подновление таких настроений…»

«Они» не смолчали, что было логично при подобной полемике. В журнале «Огонек» (1969, № 30) группа писателей-почвенников выступила с отповедью отделу критики «Нового мира» и лично Дементьеву, который при Сталине обвинял в антипатриотизме «“южную” одесскую группу литераторов», а теперь «не упускает случая поиздеваться над всем, что связано с любовью к отчим местам». Подписанты отмечали, что «В. Чалмаев приводит слова В. Розанова, не упоминая его фамилии. А. Дементьев не поленился установить имя цитируемого автора и название его труда…», и напоминали: в самом же «Новом мире» в «Кубике» Катаева «Розанов цитируется с откровенной симпатией».

Принято утверждать: письмо в «Огоньке» было «доносом» на «Новый мир» и подготавливало устранение Твардовского – справедливости ради, это был ответный выстрел…

Да и «новомирцы» следом дали залп по «Огоньку», быстро сверстав в своем журнале редакционную реплику, письменно поддержанную главой Союза писателей Константином Фединым и одобренную Главлитом…

…Закончим справочное отступление, вернемся к «Кубику».

Разгадать «идеологическую чуждость» повести было не так уж и сложно. 18 июня 1969 года в «Литературной газете» появилась статья критика Нины Денисовой «Необычайные метаморфозы в трех измерениях».

Для начала она, словно в каком-нибудь 1930-м какой-нибудь Машбиц-Веров, поставила в вину писателю поэтизацию роскоши: «Тяга к “чуду” необорима, и, как символ ее, возникает на страницах “Кубика” мрачно-торжественный, но вместе с тем словно бы и зовущий, прямо-таки неотразимо притягательный образ игорного дома в Монте-Карло… Но ведь не для того же, воскликнет, пожалуй, иной читатель, понадобилось В. Катаеву продемонстрировать весь блеск своего мастерства, чтобы утвердить правомерность способа существования Месье и Мадам или агрессивность Кубика?!» Собственно, это и восклицание самой Денисовой, выводящей мовиста на чистую воду. Финальной фразой рецензент объявляла «Кубик» – демонстрацией «мастерства, не одушевленного истинным жизненным содержанием».

11 июля 1969 года в «Литературной России» в статье «Но зачем?..» писатель и критик Вера Смирнова судила еще жестче. «Когда игрою во всевозможные “кубики” занимается юноша, который ищет и не знает, что сказать и как, – это понятно, как болезнь роста. Но в данном случае…» В данном случае Смирнова разглядела матерого недруга: «Почему-то, когда читаешь “Кубик”, все время теряешь ощущение, что перед тобой творение советского человека и коммуниста… И не странно ли читать, что автор говорит про Месье – капиталиста и эмигранта: “Ведь, в сущности, он и был я”… Какое далеко ведущее уподобление!»

А вот Чуковский 17 июня 1969 года, за четыре месяца до смерти, в письме Катаеву называл части, составляющие повесть, «чистейшей классикой»: «Есть люди, для коих “Кубик” – мозаика самодовлеющих образов. Для меня это вещь монолитная, в ней каждая строка подчинена единой лирической теме… У “Кубика”, как и полагается новаторской вещи, есть множество ярых врагов… Признавая высокое качество отдельных страниц, они свирепо возражают против образов, которые “ничему не учат и никуда не ведут”. Этим сектантам я напоминаю, что некий Чуковский сказал в своей книжке “О Чехове”: “Всякий художественный образ, впервые подмеченный, свежий, есть благодеяние само по себе, ибо своей новизной разрушает дотла наше инертное, тусклое, закостенелое, привычное восприятие жизни…” Вся вещь так виртуозно-пластична, что после нее всякая (даже добротная)… проза кажется бревенчатой, громоздкой, многословной и немощной».

Катаев замолчал на несколько лет – он писал новую большую книгу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю