Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 52 страниц)
ХАРЬКОВ
Валентин Петрович уехал в Харьков, ставший столицей Украины, откуда дорога лежала в Москву.
14 апреля 1921 года в Харьков поехал Нарбут – теперь уже заведовать УкРОСТА (туда влилось ЮгРОСТА), а с ним отправился и целый вагон подопечных.
Перед отъездом Катаев простился с Лидией Карловной Федоровой и заночевал на ее даче.
Катаев рассказывал: «Поехали Олеша, я, машинистки, художники». Остался в Одессе Багрицкий. На вокзал попрощаться пришел Бабель.
В Харькове уже возник первый в стране Союз писателей. Тогда же перебрался и Ингулов, ставший заведующим отделом агитации и пропаганды ЦК КП(б) Украины. (Кстати, одесский сборник стихов 1920 года «Плоть» Нарбут посвятил Ингулову.)
Прежняя агитационно-литературная деятельность продолжилась и тут. «Возили нас на машине по воинским частям, по заводам, в провинцию, – вспоминал Катаев. – Я даже читал лекции по поэзии времен французской революции, об Эжене Потье. Платили нам пайками».
Одесситы приехали из нищего города, но в Харькове оказалось не легче.
Александр Лейтес, руководивший харьковским литотделом наробраза, вспоминал, что прибывшие были «истощены и обтрепаны, летом ходили босиком – не было обуви. Но несмотря ни на что были они полны творческих планов, хотели завоевать литературу. Настроены были весело, юмористически, несмотря на все трудности. Пригласили меня к себе и сразу стали угощать собственными стихами. И они меня потрясли – эти стихи… Катаев читал великолепные сонеты. Да, может быть, они тогда казались великолепными в этом городе – странном, но реальном от голода и нищеты. Но впечатление их стихи оставили сильное».
Сборник катаевских сонетов назывался «Железо» («Ленин», «Энгельс», «Демулен», «1905 год» и др.), но не вышел, как объяснял Катаев, из-за отсутствия бумаги. Зато отдельной книжечкой «В хвост и в гриву» в библиотечке «Красной осы» были изданы его сатирические агитационные вирши. Катаев стал секретарем журнала «Коммунарка Украины». Он переводил Павло Тычину и Лесю Украинку для большой антологии украинской поэзии и написал героическую драму «Осада», которую оценивал иронично (хотя один раз ее в Харькове все-таки поставили).
А главное, продолжал писать рассказы.
Летом 1921 года начался настоящий голод. Жестокая засуха, разрушения Гражданской войны, продразверстка, а следом сокращение посевных площадей – все привело к масштабной беде, когда голодали по стране десятки миллионов.
В харьковском «Коммунисте» Катаев (под инициалами «В. К.») встречал этот ужас стихотворением «К молодежи», сочетавшим человеческое отчаяние и лозунговую бодрячесть:
И вот теперь, когда на нас
Идет неумолимый голод,
Все на работу в добрый час,
Кто сердцем тверд и духом молод.
Через годы, в 1936-м, в рассказе «Черный хлеб» он вернулся к тому времени и другу Олеше, с которым делил номер в общежитии (бывшая гостиница «Россия») без наволочек, простынь и одеял, обмененных на сало: «Не имея денег, чтобы купить, и вещей, чтобы продать, ослабевшие и почти легкие от голода, мы слонялись по выжженному городу, старательно обходя базар».
Впрочем, полное отсутствие еды было коротким эксцессом, вызванным перебоем в работе столовой. «В те времена за выступления платили продуктами», а молодые поэты выступали непрерывно – по заводам, клубам, красноармейским частям, агитпунктам, школам и санаториям. Общественное положение не давало протянуть ноги: «Наши четверостишия были написаны на всех плакатах города». Пускай и жалкие, а все-таки продукты поступали не только за выступления как гонорары, но и почти бесперебойно как зарплата. Позднее в рассказе «Красивые штаны», где ясно проступало харьковское общежитие, двое, прозаик и поэт, в которых можно узнать автора и Олешу, наставительно советовали незадачливому коллеге, изнывавшему от голода: «Пьесы агитационные надо писать», и на вопрос: «Агитационные?» – повторяли: «Агитационные».
И все же такая жизнь больше напоминала выживание. Катаев вспоминал, что они с Олешей ходили босиком, продав ботинки. Правда, есть свидетельства, что на босых ногах были сандалии. Вот как о харьковском знакомстве со «странными молодыми людьми» рассказывал писатель Эмилий Миндлин. Дело было в харьковском ТЕО – театральном отделе: «Один – повыше и почернее, был в мятой шляпе, другой – пониже, с твердым крутым подбородком, вовсе без головного убора. Оба в поношенных костюмах бродяг, и оба в деревянных сандалиях на босу ногу… Тот, что повыше, оказался Валентином Катаевым, другой – Юрием Олешей». Миндлин уверенно твердил: «В Харькове они походили на бездомных бродяг!»
Катаев о том же: «На нас были только штаны из мешковины и бязевые нижние рубахи больничного типа, почему-то с черным клеймом автобазы». Такая одежда была типична – по воспоминаниям Лидии Суок-Багрицкой, ее муж «ходил в казенной рубашке с большим штампом на груди».
Миндлин продолжал: «Мы условились на другой день встретиться в ЛИТО (литературном отделе. – С. Ш.).
– Завтра я им доставлю железо, – сказал Катаев.
Я не удивился бы, если бы оказалось, что этот веселый молодой человек в деревянных сандалиях на босу ногу, помимо того, что пописывает стихи, работает грузчиком. Только зачем бы ЛИТО – железо? Впрочем, может быть, там собирают лом?»
Разумеется, назавтра Катаев пришел с сонетами.
В том августе за стеклом пыльной витрины телеграфного агентства двое друзей увидели портрет Александра Блока в черно-красной раме.
Катаев писал: они до того ужаснулись этой смерти, что и сами почувствовали приближение своих смертей – это была и навсегда ушедшая часть молодости, и внезапно по-особенному удивившая среди привычного насилия «мирная» кончина. Хотя разве не происходили тогда «мирные» голодные смерти повсеместно?
В том же августе 1921 года под Петроградом был расстрелян Николай Гумилев.
Кстати, в номере с Катаевым и Олешей быт третий – поэт Эзра Александров (Зусман), который спустя год уехал в Палестину, где стал писать стихи на иврите. Он вспоминал: «В комнате была одна кровать и много мышей», а для того, чтобы прокормиться, годились все средства: «Я помню, например, какую-то историю с одеялом, которое Олеша обязался передать в Харькове какой-то женщине, а он его спустил на Харьковском рынке. Женщина приходила и требовала одеяло, Юрий сочинял ей разные версии, одна другой занимательнее».
Катаев рассказывал сыну: им пришлось продать на рынке гостиничные простыни, наволочки и полотенца.
Александров упоминал, что был в курсе всегда утаиваемых деталей катаевской жизни: «Белые его мобилизовали и произвели в офицеры. Красные арестовали». По александровской версии, Катаев был освобожден милостью Луначарского (приезжавшего в Одессу летом 1920 года), перед которым ходатайствовала делегация поэтов.
«Катаев, как и Багрицкий, был страстный любитель моря и степи, – писал Александров. – У него было обостренное чувство запаха, и он мне иногда казался красивой охотничьей собакой. В его теплых, слегка прищуренных глазах было что-то от цыганщины».
В Харьков приехал с выступлениями Маяковский.
«И когда он дошел до стиха: “Мы тебя доконаем, мир-романтик!”, – вспоминал Катаев, – то нам с Олешей показалось, что он смотрит прямо на нас».
Олеша был скорее разочарован: «Вышел, в общем, обычного советского вида, несколько усталый человек».
Художник Косарев рассказывал об этом вечере, где он в шестом ряду сидел как раз с Катаевым и Олешей: «Когда Маяковский кончил читать и наклонился, чтобы поднять лежащие на просцениуме записки, Катаев громко сказал: “Маяковский, вы знаете Алексея Чичерина?” – “Знаю”. – “А он читает ваши стихи лучше, чем вы”. И тут я не поверил своим глазам – Маяковский густо побагровел и как-то беспомощно ответил: “Ну, что ж, я ведь не профессиональный чтец…”».
Сказанное не было хамством. Московский поэт-футурист Алексей Чичерин, приехавший в Одессу в 1920-м на вечер «Коллектива поэтов», славился своим мастерством декламации. Кирсанов называл его «лучшим из литературных чтецов»: «В коротких штанишках, с голыми ногами, бритым черепом, великан, голосистый, он великолепно читал Маяковского».
Вероятно, реплика Катаева была попыткой привлечь внимание и «законтачить» (вспомним: Бунин называл поведение Вали при первом знакомстве «смелым, на границе дерзости»). Вдобавок Катаев мог попытаться подыграть Маяковскому, слегка грубияня ему в пандан. Но лишь слегка, он не стал бы рисковать – в президиуме сидело все партийное руководство, включая Ингулова.
Версию о желании познакомиться подтверждают мемуары литератора Арона Эрлиха, который оперировал катаевскими откровениями, как всегда насмешливыми, по поводу собственных неудач и устремлений: «Однажды в Харькове Маяковский давал свой открытый вечер, читал “Левый марш”, “150 ООО ООО”. Катаев и еще несколько молодых, совсем еще безвестных в ту пору литераторов послали поэту записку. Полная самых пламенных восторгов, она заканчивалась робкими надеждами на встречу. Возможно, поэт второпях ничего не понял, не разобрался в просьбе своих молодых товарищей. Во всяком случае, ответа на записку не последовало».
СОВЕТЫ ИНГУЛОВА
Осенью 1921 года в харьковской прессе развернулась полемика «о роли художника в революции».
В газете «Коммунист» Сергей Ингулов с 27 сентября по 2 октября опубликовал цикл статей «Люди революции» с призывом к литераторам рассказать про современные им потрясения и перемены. Он обвинял молодых, что те отмалчиваются, ссылаясь на отсутствие сюжетов и героев.
Первая статья «Где ты теперь?..» была направлена против сторонников «исторической дистанции», полагавших, что требуется время для изображения и осмысления больших событий. Он приводил пример недавнего прошлого, Первой мировой: «Художники – даже эстеты и декаденты – не пугались обращения к сегодняшнему дню». Три следующие статьи («Люди в бандитизме», «Пасечник», «Девушка из совпартшколы») были отданы фактологии – будто бы реальным людям и эпизодам Гражданской войны. Я уже цитировал Ингулова, поведавшего о подвиге гражданки, сдавшей своего возлюбленного штабс-капитана в объятия ЧК.
Катаев откликнулся на «партийный призыв». В «Коммунисте» рядом с заключительной статьей Ингулова о любви к большевизму, пересилившей любовь к белогвардейцу, появился его рассказ «Золотое перо», как бы в подтверждение тезиса, что писать о Гражданской войне можно и нужно.
Но что это был за рассказ… «Золотое перо» с натяжкой назовешь пропагандистским, да и вопрос еще: в чью пользу? Это драматичное и достоверное описание жизни Бунина (писателя-академика, лихорадочно увлеченного новой прозой) весной 1919 года – накануне и во время эвакуации сил Антанты, когда в Одессу ворвался атаман Григорьев. И как обычно у Катаева того времени, совсем не очевидно, на чьей стороне его симпатия: «Красные неуклонно смыкали кольцо вокруг города, и с каждым днем это кольцо все больше и больше походило на петлю». Вот с писателем разговаривает белый генерал «лаконически и откровенно, с прелестной грубоватой простотой солдата, не раз глядевшего в глаза смерти». Вот город захвачен, писатель отказывается уезжать, он ждет смерти, но отряд, вломившийся к нему в дом, останавливает вымоленная его другом-художником «охранная грамота». Большевики, чертыхаясь, уходят («Пойдем, братва»). Академик избежал расстрела. «Вместе со страшной усталостью сердце его наполняла непонятная горечь, как будто он только что возвратился с похорон очень близкого человека».
(Бунин в 1946 году передал Катаеву свою книгу «Лика» с надписью: «Валентину Катаеву от академика с золотым пером», и одáренный не без гордости ее демонстрировал на камеру при съемках позднесоветского фильма о себе.)
Между тем на тезисы Ингулова стали отвечать. В газете харьковского УкРОСТА «Новый мир» 5 октября вышла статья поэта Георгия Шенгели, просто озаглавленная «Почему?». «Писатель безмолвствующий – лишь честный писатель», – полагал Шенгели, которому казался нелепым и неуместным пролеткультовец, «заявляющий, что он понимает революцию и воплотит ее в своих писаниях. Ни черта не понимает и ни черта не воплотит». Шенгели сомневался, что на пепелище может легко и быстро вырасти хорошая «идейная» литература: «Задавили события. Сдвиг слишком велик. Перевернуты не только устои быта, – смещены все познавательные навыки, искривлены все привычные циркули и ватерпасы, с которыми ранее познающий подходил к своему опыту».
Но разве Катаев не показал, что психологизм и краски могут жить в новых условиях? Очевидно, Шенгели отнес его рассказ не к «революционному искусству», а к «эмпирическим зарисовкам», которым отказывал в «обобщающей силе».
Тогда же, в октябре 1921 года Катаев и Олеша ненадолго вернулись в Одессу, где обменялись «идейно выдержанными» экспромтами.
Катаев:
Покинув надоевший Харьков,
Чтоб поскорей друзей обнять,
Я мчался тыщу верст отхаркав,
И вот – нахаркал здесь в тетрадь.
Олеша:
Прочтя стихи твои с любовью,
Скажу я, истину любя,
От них я скоро харкну кровью
Иль просто харкну на тебя!
Их финансовые дела стали налаживаться. Тогда же, осенью, Олеша забрал с собой в Харьков свою возлюбленную Серафиму. Поселились вместе с Катаевым, снимая две комнаты на углу Девичьей и Черноглазовской улиц.
По признанию Катаева, они сильно сблизились с Нарбутом: «…часто проводили с ним ночи напролет, пили вино, читая другу другу стихи».
В 1922 году в Польшу уехали родители Олеши.
«Помнишь, ты несколько раз говорил, что я не буду себя здесь чувствовать хорошо и буду тосковать – это ты был совершенно прав – я страшно скучаю по югу, – писала ему мать Олимпия Владиславовна. – Если б Ванда была жива, все было бы хорошо и мы наверно не уезжали бы из России»[23]23
Из личного архива Людмилы Коваленко.
[Закрыть].
В том же году в Харькове Катаев познакомился с Мандельштамом, оставившим голодный Петроград и путешествовавшим по стране. Об этом есть в воспоминаниях Надежды Мандельштам: «В Харькове был перевалочный пункт, откуда южные толпы рвались в Москву… Все жили конкретным случаем, живописной, вернее, забавной подробностью, явлением, пеной с ее причудливым узором… Забавный и живописный оборванец, Валя Катаев, предложил мне пари: кто скорее – я или он – завоюет Москву».
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
«СЛАВА ВАЛЯЕТСЯ НА ЗЕМЛЕ. ПРИЕЗЖАЙТЕ В МОСКВУ И ПОДЫМИТЕ ЕЕ»
МОСКВА
Переезду в Москву способствовало новое возвышение Нарбута, которого перевели в столицу в отдел печати ЦК РКП(б). Следом потянулись его подопечные, первым из которых был Катаев. Но в Москву поехал и Ингулов – поступил в Главполитпросвет на должность заместителя завагитотдела.
В Москву отовсюду, из родных мест и тех, куда были заброшены Гражданской войной, съезжались молодые литераторы – например, в 1921 году Михаил Булгаков из Батума через Киев, в 1922-м – Николай Асеев с Дальнего Востока (он чуть не уехал в Харбин вместо своего приятеля поэта Арсения Несмелова), Катаев и почти одновременно с ним Шенгели из Харькова. «Едущих в Москву можно было распознать по блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг», – наблюдала Вера Инбер. Они ехали оттуда, где только кончилась война и все время менялась власть, туда, где давно шла мирная жизнь.
«Я мечтал раскусить Москву, как орех, – признавался Катаев. – Я мечтал изучить ее сущность, исследовать, осмотреть, понять, проанализировать. Я мечтал увидеть наркомов и Кремль, пройтись по Тверской, снять шапку перед мелкими куполами арбатских часовен (о, Бунин, Бунин!)». Приехал он в марте, в потертом пальтишке, перешитом из солдатской шинели, с плетеной корзинкой, «запертой вместо замочка карандашом, а в корзинке этой лежали рукописи и пара солдатского белья». «Как сейчас помню только что появившегося в Москве молоденького В. Катаева в какой-то пелерине вместо пальто», – писал артист Театра оперетты Григорий Ярон.
Это была Москва храмов, бульваров, переулков, голых садов, деревянных домиков, извозчиков и громыхающих среди талого снега трамваев. Столица нэпа. Время разгульного «мещанина» – обилие торговых лавок, частных магазинов, закусочных, пивных, кабаре и ресторанов, где выступали артисты-куплетисты и цыгане. Начался журнальный бум: множество изданий с юморесками, пародиями, карикатурами, фельетонами, веселыми зарисовками из обыденной жизни.
«Помню, я в первую ночь после приезда ночевал на десятом этаже дома Нирнзее», – делился Катаев. Увиденное с этой высоты он обрисовал через год в еженедельнике «Красная нива»: «Внизу шумела ночная Москва. Там ползли светящиеся жуки автомобилей и последних вагонов трамвая. Из ярких окон пивных и ресторанов неслась музыка, смешиваясь с гулом толпы и треском пролеток. Светящиеся рекламы были выбиты на крышах электрическими гвоздями».
Он встретился с поэтом и драматургом Андреем Глобой, который, извинившись, сказал, что должен идти к портному. Катаев, отвыкший от комфортных условий, был шокирован. К портному!
В Москве он сначала жил у Андрея Соболя. Но совсем недолго, сильно стеснял, да и многие атаковали жилище москвича. Переехал в Мыльников переулок (ныне улица Жуковского) в районе Чистых прудов, снял квартиру у Ляли Фоминой, которую посоветовал ему знакомый литератор. По всей видимости, «великая блудница», приторговывавшая самогоном, из рассказа «Фантомы» (1924) – и была та самая Ляля: «Универсальные брошюры по всем вопросам литературы, техники, философии, этики, социологии и животноводства сыпались из этой мрачной дамы, как из взломанного шкафа полковой библиотеки. Она уничтожала меня цитатами, зловеще хохотала, высовывала из-под одеяла толстую голую купеческую ногу, вращала облупленными яйцами глаз, чесалась под мышками, забивала в рот куски хлеба и жрала столовой ложкой сахарный песок».
Точный адрес в Мыльниковом переулке: дом 4, квартира 2.
Арон Эрлих, приехавший в Москву из Тбилиси, расценивал катаевский быт как вполне сносный по сравнению с тем, что выпало другим гостям столицы: «…квартира из двух маленьких, но настоящих и вполне благоустроенных комнат с гардинами и занавесками, с мебелью, с чайным и обеденным сервизами, даже с домашней работницей». Конечно, домработница появилась со временем, да и обстановка стала меняться постепенно, когда жилец начал неплохо зарабатывать.
На следующий же день после приезда Катаев отправился в Главполитпросвет. «Здесь был Ингулов, работал одним из заместителей Крупской… Он меня встретил словами:
– Да вы как будто с неба свалились. Мы хотели телеграмму вам посылать, ищем для журнала “Новый мир” ответственного секретаря».
Там Катаев познакомился и с самой Надеждой Константиновной.
Тот «Новый мир» просуществовал совсем недолго, вышло два номера, и все же, говорил Катаев, «отсюда и пошли мои литературные связи», завязалось знакомство с лефовцами. Журналом в основном занимался Александр Серафимович, живший в «Национале», где прямо в его номере велась вся работа. Другим редактором был Нарбут.
Но главное – талант, бравший разбег еще из детства; по замечанию Зинаиды Шишовой: «Юношеские катаевские рассказы, перевезенные в Москву, не стали от этого хуже. А многие ли провинциалы могут этим похвалиться?»
«Новый мир» опубликовал рассказы Катаева «В осажденном городе» и «В обреченном городе». Последний – переименованный «Опыт Кранца», который еще в 1919 году дважды выслушивал Бунин, был отредактирован Серафимовичем. Тот упрекнул Катаева в «одностороннем, условно-романтическом изображении жизни Одессы в годы острой классовой борьбы» и сам дописал последний абзац. Изначально у Катаева все завершалось эффектным изломом: «В ушах стоял оглушительный колокольный звон, и красными буквами гремела фраза, сказанная чьим-то знакомым и незнакомым голосом: “Вы держите папиросу не тем концом”». Правоверный Серафимович решил добавить суровых слов, создающих революционно-пролетарский контекст: «А в это время на темных и глухих окраинах рабочие уже смазывали салом пулеметы, набивали ленты, выкапывали ящики с винтовками, назначали начальников участков, и новый день, обозначавшийся светлой полосой за черными фабричными трубами, был последним днем Вавилона».
В другом рассказе «В осажденном городе» студент лирично откровенничал перед пьяным матросом: «И представляешь себе Россию, как шкуру огромного белого медведя, по которой во все стороны ползут поезда», тянулся почитать свои стихи, но тотчас, распознанный как контра, получал пулю. В этом рассказе (на месте не убийцы, но убитого легко увидеть Катаева) был тот странный привкус авторской философии, который возникал уже в текстах Первой мировой: кажется, Катаев совсем не сожалел о злом повороте житейского сюжета, ощущался особый трагичный цинизм…
«Выпускали его в противовес нэповским журналам», – вспоминал позднее Катаев о «Новом мире», подразумевая, что руководили журналом назначенные ЦК партии писатели-коммунисты. «Так начиналась борьба с нэпом в печати», – объяснял он, но это не мешало и ему печататься в изданиях «нэповских», то есть кооперативных, не государственных. В журнале «Рупор» (всего вышло пять выпусков) он опубликовал несколько стихотворных фельетонов на «бытовую тему», а в журнале «Москва» (вышло семь выпусков) – упоминавшийся автобиографический рассказ «Сэр Генри и черт».
Уже через год стихийное искусство и прежде всего сатира начали стремительно сужаться до «общественной пользы». Надежда Мандельштам, не жаловавшая оглушительный юмор одесситов и футуристов, полагала, что в начале 1920-х всплеск «шуточек» означал и их оскудение, и в дальнейшем шутка «использовалась как хорошо оплачиваемый агитационный прием». Однако – «шутка Мыльникова переулка была безобиднее, пока она существовала в устном фольклоре Катаева».
В Москве, как до того и в Одессе, и в Харькове, Катаев с первых дней был не прочь заработать на «общественной пользе». По заказу Главполитпросвета он начал сочинять стихотворные агитки, которые визировала Крупская, требовавшая «ультразлободневности». Иногда она вызывала его в кабинет, делала замечания, а заодно рассказывала о своем муже, жизни в эмиграции и почему-то Инессе Арманд. Однажды Крупская передала Катаеву пожелание Ленина литераторам «поменьше заниматься трескотней», а «рассказать народу в популярной форме о новой жилищной политике». Ободренный ее замечанием, что у него «бойкий язык», Катаев за несколько дней накатал брошюру под названием «Новая жилищная политика», которая тут же вышла в издательстве Главполитпросвета.
В одну из встреч с Крупской он не преминул попросить ее о знакомстве с Лениным. Она будто бы согласилась как-нибудь «повезти вечерком выпить чаю», чтобы Владимир Ильич послушал о «молодой художественной интеллигенции», но сослалась на то, что тот хворает за городом.
Вскоре после приезда Катаева в Москву Серафима Суок заявилась со своим новым возлюбленным Нарбутом (Олеша был оставлен в Харькове).
Приехавший в том же 1922-м Олеша стал жить у Катаева. Страдальческая ревность, испытанная им в то время, передана в его романе «Зависть». Этого не скрывал и сам Олеша, указывавший, что главный прототип его Андрея Бабичева – Владимир Нарбут: «Если бы он был не “колбасником”, а, скажем, заведующим издательством, – это было бы пресно». В новой версии жизнь повторяла сюжет с одесским состоятельным бухгалтером.
Осенью 1923 года Олеша ненадолго вернулся в Харьков, откуда писал в Москву:
«Будь проклят тот день и час, когда я решил ехать в Харьков. Это было так же безрассудно, как если бы дали брюшнотифозному, который поправляется, свиную отбивную. Боже мой, как ужасно! Я живу в собственной могиле. Все те ужасные чувства, которые мучили меня в Харькове в прошлом году, – повторились с удвоенной силой. Это страшный рецидив… Я был в своей комнате у Фаины, у себя, у мертвого в гостях. Ничто не переменилось, все осталось, как будто я вчера заснул… Только там, где жил Нарбут, в этих трех заветных окнах теперь учреждение, и над главным окном горит огромный фонарь. Здесь я снял шапку и стоял очень долго… Теперь я вижу, что ничто во мне не прошло, что только Москва заглушила, как наркоз. Я только второй день в Харькове, завтракаю сейчас (Валя!) там на Екатеринославской, где каждое пирожное стонет от тоски о прошлом… Оказывается, что проездом из Крыма Нарбуты жили в Харькове. Фаина видала Симу. Она страшно загорела и страшно худа. Фаина спросила ее: “Жив ли Олеша?” И Сима весело и доброжелательно с улыбкой ответила: “Живет, живет, и очень хорошо живет”… Не знаю, вероятно, сбегу – здесь так мучительно, так трудно, здесь переживаешь дважды собственную смерть. Это не слова – вы видите, я не мог обойтись без участия, я сразу написал к друзьям. Я не могу, я сдохну в этом городе на гнилых реках…»[24]24
Из личного архива Людмилы Коваленко.
[Закрыть]
А вот письмо Олеши – бывшей жене:
«Милая Симочка!
Мне очень хочется тебя увидеть. Семь месяцев я тебя не видел. До меня доходили только слухи о тебе. Ты понимаешь, как мне интересно увидеть тебя теперь – как ты выглядишь, как одета. Много воды утекло, многое переменилось, – а я даже голоса твоего не слышал целых семь месяцев! Если ты ничего не имеешь против, сделай так, чтобы можно было тебя увидеть. Мой телефон 42–20 (от 11—5 ч.). Стараюсь узнать, и не могу номер твоего телефона. Помню, что твое рождение 1 июня по ст. стилю, помню еще одну чудесную дату, о которой ты, вероятно, уже забыла. Все это не важно, – важно твое самочувствие, здоровье, о котором я очень беспокоюсь, – твои наряды, твои симпатии. Обо всем этом мне очень хочется знать, – без всяких надрывов, а просто, по-товарищески. Ты все-таки и теперь – для меня самый дорогой, самый близкий человек. Разлука с тобой – большое горе. Ты это знаешь. Поэтому очень прошу тебя – не оставь без внимания этой моей записки. Крепко жму и нежно целую руку»[25]25
Из личного архива Людмилы Коваленко.
[Закрыть].
По Катаеву, на время Олеше удалось переманить Симу к ним в квартиру в Мыльников, но вскоре во двор явился бледный Нарбут и, называя всех по имени-отчеству, обещал застрелиться из нагана, если Сима к нему не вернется. И она вернулась.
Тогда же, в 1922-м, Катаева стала печатать в своих «Литературных приложениях» единственная несоветская газета в советской России – «Накануне».
Ее издавали в Берлине «сменовеховцы», предлагавшие эмигрантам примириться с новой властью и вернуться домой. Катаева впечатлял десятиэтажный дом в Большом Гнездниковском переулке, казавшийся «чудом высотной архитектуры, чуть ли не настоящим американским небоскребом». В этом «доме Нирнзее» на первом этаже и располагался московский филиал «Накануне».
Эмилий Миндлин, работавший в «Накануне» секретарем, так вспоминал о визите Катаева и Олеши: «Как ни убого выглядели наши, молодых “накануневцев”, наряды, однажды появившиеся у нас Катаев и Олеша вызывающей скромностью своих одеяний смутили даже нашего брата. Не знаю, приехали ли они из Харькова поездом или пришли пешком, но верхнее платье на них выглядело еще печальнее, чем в Харькове! А ведь и в Харькове они походили на бездомных бродяг! Наш заведующий конторой редакции Калменс возмутился появлением в респектабельной редакции двух подозрительных неизвестных.
– Вам что? Вы куда? – Полами распахнутой шубы он было преградил им дорогу. Но маленький небритый бродяга в каком-то истертом до дыр пальтеце царственным жестом отстранил его и горделиво ступил на синее сукно, покрывавшее пол огромного помещения.
Катаев насмешливо посмотрел на Калменса и очень вежливо сказал ему “здравствуйте”… Ну и попало же мне, когда мои харьковские знакомцы ушли! По словам взбешенного Калменса (особенно взбешенного тем, что они выудили у него аванс!), я черт знает кого приглашаю в редакцию!»
«Сменовеховцы», группировавшиеся вокруг «Накануне», надеялись, что идеи коммунизма потерпели крах, нэп – это признак естественной эволюции, смягчения режима после Гражданской войны, неизбежного перехода от воинственной утопии к рынку, а там и к политической демократизации. Одновременно с этим звучали тезисы оправдания большевизма – например, главред «Накануне» Юрий Ключников полагал, что пролетарский интернационализм – псевдоним имперского собирания народов, а Россия снова становится великой державой. Алексей Толстой редактировал воскресное «Литературное приложение» к «Накануне», в котором печатались и писатели-эмигранты, и в основном – писатели, оставшиеся в России. Вскоре Ключникова сменил Григорий Кирдецов, и газета стала более просоветской. По этому вопросу мнения Сталина и Троцкого разделились. Если Троцкий приветствовал «покраснение», Сталин продавил постановление политбюро, написанное им лично: «Цека считает, что полевение “Накануне” является минусом для нас, ибо оно замедлит процесс расслоения эмиграции, отталкивает нейтральных, а самое газету превращает в подделку под коморган».
В «Накануне» среди прочего в 1922 году появился катаевский рассказ «Рыжие крестики» – красивый, лиричный – о некоей Наталье Ивановне и ее давнем поцелуе в грозовом саду на юге возле дачи: теперь «сердце, опустошенное войной и революцией», просило самоубийства, но в живых удерживали тот давний сад с поцелуем и неотправленное когда-то любовное письмо; со слезами она «вспомнила свою любовь к мужу, смерть ребенка, расстрел брата». (Не привет ли это так занимавшей его эмигрантке Зое Корбул? Гибель брата-белогвардейца, смерть ребенка…) Рассказ как будто нарочито был далек от всякой «идейности» (привет Ингулову!), просто женщина поняла, «что в жизни равны и счастье, и горе, и любовь, и смерть, что нет в жизни ни взлетов, ни падений».
В 1923 году в «Накануне» вышел «рассказ мрачного романтика» (так гласил подзаголовок) «Железное кольцо» (по словам Катаева, при знакомстве Есенин назвал его замечательным), написанный еще в 1920-м. Бессмертный доктор в берете, с пледом и со зловещим пуделем скитался по всему миру, ко всему безразличный. Лишь однажды он оживился, встретив на диком побережье неподалеку от Одессы кудрявого голубоглазого поэта с влагой вдохновения в голубых глазах. Доктор-демон решил одарить Пушкина-счастливца «грубым железным кольцом с бирюзой», приносящим счастье окружающим. Волшебное кольцо спустя долгое время «пропало в дыму десантов и в пылу реквизиции 1920 года». Но вот уже рассказчик встретил на базаре «старую ведьму» гречанку с тем самым кольцом на костлявом пальце мумии, пушкинскими вещами («клетчатые панталоны, складной цилиндр, подзорная труба и кружевной платочек») и даже соединенными тесемкой каштановыми бакенбардами. Он хотел все это приобрести, но началась базарная облава, засвистели милиционеры, налетели «всадники эскадрона внутренней охраны республики».
Эпизод с ускользнувшим кольцом (и прочим наследством Пушкина) можно прочитать как метафору катаевской судьбы, когда он, так рано и прекрасно сложившийся художник, был вынужден выживать, приспосабливая свой дар к «требованиям времени».