Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 52 страниц)
«Говорят, что на такие и подобные акции его побуждали личные просьбы Михаила Андреевича Суслова, – добавлял Аксенов. – Если это действительно так, тогда это еще можно понять – ну как откажешь столь обаятельному господину».
(Прозаик Аркадий Львов сидел в гостиной у Катаева, когда на экране стали показывать «государственно-творческое собрание»: «Он заерзал в своем кресле, засуетился, протянул руку в сторону телевизора… Вскочил, подбежал к телевизору, приложил к ящику, слева, ладонь и сказал: “Вот здесь сидел я, а Суслов рядом, немножко правее, если смотреть отсюда”. То обстоятельство, что он сидел рядом с Сусловым, естественно, не было случайным. В кремлевской табели о рангах, особенно, когда дело касается распределения мест в правительственной ложе, случайностей не бывает… Суслов уже давно сделался его добрым гением, об этом по Москве шел упорный слух…» Приведу и концовку из катаевской записки «дорогому Михаилу Андреевичу» с просьбой об очередном вояже в Париж: «Крепко жму руку и надеюсь на Ваше доброе ко мне отношение».)
А кто побуждал Аксенова несколькими годами ранее в эссе о Катаеве славить установление советской власти в Одессе: «Дни, одухотворенные романтикой и страстью революции… Конники Котовского на мокрой брусчатке, жилистые матросы в пулеметных лентах… Верность своей родине, в кровавых муках меняющей кожу…»? Цензурный комитет? Еще через какие-то годы он завлекательно воспоет зашибательскую крутизну Америки… И ведь Аксенов же – вопреки Евтушенко и другим своим товарищам – 3 апреля 1963 года выступил в «Правде» с заявлением под названием «Ответственность»: «Я никогда не забуду обращенных ко мне во время кремлевской встречи суровых, но вместе с тем добрых слов Никиты Сергеевича и его совета: “Работайте! Покажите своим трудом, чего вы стоите!”… Для меня прояснилось направление моей будущей работы, цель которой – в служении народу, идеалам коммунизма…»
Цитирую, не осуждая, а наоборот – возражая всем, желающим размашисто судить-рядить, цепляя других, но только не себя…
Вениамин Смехов рассказал мне, что выступление Катаева возмутило творческую «передовую среду». Открыто и прямо высказанное государственничество воспринималось как нонсенс. Вскоре, 6 ноября, он увидел Катаева в Париже в нашем посольстве на приеме, посвященном шестидесятилетию советской власти. Там были огромных размеров осетр и актеры Таганки: Алла Демидова, Зинаида Славина, Владимир Высоцкий, Валерий Золотухин, Борис Хмельницкий… Катаев приблизился к ним, желая вступить в разговор. Поздравил Смехова с ролью Воланда (в том году в театре состоялась премьера «Мастера и Маргариты»).
– Я с начальством не знаюсь, – внезапно произнес худрук Таганки Юрий Петрович Любимов.
И повернулся к Катаеву спиной…
Если так все и было, то можно подивиться логике «скрытого» диссидентства: отрицать власть, отмечая ее юбилей. Да и с различным начальством, включая главу КГБ Андропова, Юрию Петровичу приходилось именно знаться, притом постоянно – он даже пользовался телефонами правительственной связи.
Что до комплиментов генсеку и похвал СССР, вспомним: в 1973 году не кто иной, как Александр Солженицын в «Письме вождям Советского Союза», призывая к мирной эволюции советской системы в сторону «национальных идей», называл Брежнева «простым русским человеком со здравым смыслом». Многие пассажи Александра Исаевича по патриотическому пафосу даже перехлестывали рамки тогдашней «Правды»: «Внешняя политика царской России никогда не имела успехов сколько-нибудь сравнимых… От всех этих слабостей с начала и до конца освобождена советская дипломатия. Она умеет требовать, добиваться и брать, как никогда не умел царизм. По своим реальным достижениям она могла бы считаться даже блистательной: за 50 лет, при всего одной большой войне, выигранной не с лучшими позициями, чем у других, – возвыситься от разоренной гражданской смутою страны до сверхдержавы, перед которой трепещет мир. Некоторые моменты особенно поражают сгромождением успехов. Например, конец Второй мировой войны, когда Сталин, без затруднений всегда переигрывавший Рузвельта, переиграл и Черчилля… Нисколько не меньше сталинских успехов надо признать успехи советской дипломатии последних лет… На такой вершине ошеломляющих успехов неохотнее всего воспринимаются чьи-то мнения или сомнения. Сейчас, конечно, самый неудачный момент приступать к вам с советом или увещанием». В этом же манифесте Солженицын признавал реалистичным для России единовластие и опасным поспешное насаждение западной демократии.
Вот и Катаев там и тут, к примеру, в «Алмазном венце» сообщал, что гордится «торжеством своего государства», и называл его «сверхдержавой».
Но если судить поверхностно: один (пострадавший от власти) – отважный бунтарь, другой (с властью ужившийся) – опасливый приспешник…
Возвращаясь к Василию Аксенову – по одной версии, это он ранней весной 1978 года, сидя в соседнем зубоврачебном кресле, предложил тридцатилетнему писателю Виктору Ерофееву выпустить сборник ранее не публиковавшихся художественных текстов. По версии Ерофеева, эту идею Аксенову подарил он.
В 1970-х годах государство начало реорганизовывать цензурную систему. Пирамиду, в которой Главлит подчинялся ЦК, сменяла децентрализация, контроль переходил к «творческим союзам» (впрочем, усилилась роль КГБ). Характерно, что после скандала в 1974-м с разогнанной уличной выставкой неофициального искусства авангардистам выделили зал художников-графиков в Московском горкоме на Малой Грузинской улице.
Альманах «Метрополь» стал вызовом для власти, еще не способной отказаться от запретов, – хотя дело «Метрополя» показывает, как переменились ее реакции со времен дела Синявского – Даниэля. Начальник 5-го управления КГБ Филипп Бобков позднее и вовсе утверждал: «Мы просили не разжигать страсти и издать этот сборник, такой вопрос, считали мы, лучше решить по-писательски». Он валил все на главу Московской писательской организации Феликса Кузнецова, который в разговоре со мной настаивает: именно в московском управлении КГБ ему показали экземпляр альманаха и попросили что-то предпринять в связи с его готовящейся презентацией.
Кстати, незадолго до скандала, рассказывает Кузнецов, в Нью-Йорке, куда он в очередной раз прилетел во время «обмена культурными делегациями», к нему в гостиничный номер пришел с бутылкой виски «близкий к Госдепу» американец и предложил: «“Не хотели бы вы как знаток современной русской литературы составить антологию произведений, которые лежат в столах писателей, и издать ее в США?” – “Я ответил: вы предлагаете мне нарушить закон”».
Итак, в 1979 году в Москве тиражом 12 экземпляров вышел альманах «неподцензурной литературы».
«Метрополь» печатала летом 1978 года машинистка из «Юности», а одновременно шел процесс вступления в Союз писателей СССР составителей сборника Виктора Ерофеева и Евгения Попова.
Писатель Николай Климонтович, друживший с «метропольцами», приводил «симпатичный устный рассказ» Аксенова: когда в ЦК Катаева и иже с ним обнадежили с «Лестницей», тот пригласил их в ресторан «Метрополь». «И не здесь ли исток названия через полтора десятка лет позже организованного альманаха, – писал Климонтович. – Оба молодых писателя (Евтушенко и Аксенов) были сражены заказом: мэтр потребовал свежих калачей, красной и черной икры и ледяного шампанского-брют. Василий Павлович, усвоив этот урок настоящего барского шика, на деле – вполне купеческого, собирался нечто подобное устроить и на “метропольской” вечеринке». Была и другая версия названия. «Метрополь, столичный шалаш над лучшим в мире метрополитеном», – сообщалось в аннотации. Но то, что альманах стал отголоском несбывшегося катаевского журнала, подтверждает и Попов… Об этом рядом со словами о «Лестнице» писал и сам Аксенов: «“Метрополь” во многом осуществил то, что смутно мерещилось наивным юнцам молодой “Юности”».
Альманах тайно переправили в Америку, в издательство «Арди» и во Францию в «Галлимар». Он содержал как тексты «легальных» авторов (Беллы Ахмадулиной, Владимира Высоцкого, Андрея Битова и др.), так и «непроходных» (например, Юрия Кублановского и Юрия Карабчиевского). Некоторые тексты уже были напечатаны (стихи Вознесенского и рассказ Искандера), а некоторые заведомо быть напечатаны не могли. Рассказ Виктора Ерофеева назывался «Приспущенный оргазм столетия»: «Женщина, не соблюдающая менструального поста, хуже фашиста. Слово МЕНСТРУАЦИЯ – одно из самых красивых слов русского языка. В нем слышится ветер и видится даль (Даль?)». Здесь же была знаменитая «Лесбийская» уже подавшего на отъезд по «израильской визе» Юза Алешковского.
Трифонов уклонился от участия. Евтушенко не пригласили, вызвав его обиду, – есть мнение, что Аксенов решил, что он «потянет одеяло на себя», памятуя интригу вокруг катаевской «Лестницы». Катаева тоже не позвали… Не та «весовая категория». Герой Соцтруда.
«Отношение его к альманаху было сочувственное», – сказал мне Евгений Попов и вспомнил: «В 23 года, в 1969-м, я послал ему рассказы и получил ответ, написанный авторучкой. Он рассказы хвалил, но говорил, что я слишком груб, и рекомендовал мне писать более изящно и не бросать основную профессию (геолога)»[156]156
По словам Павла Катаева, отец отвечал на каждое письмо, несмотря на их обилие.
[Закрыть].
Альманах направили в ВААП[157]157
Всесоюзное агентство по авторским правам.
[Закрыть], Госкомиздат, издательство «Советский писатель», предложив выпустить его без цензурных правок. Презентацию (вернисаж) назначили на 21 января в кафе «Ритм». Туда позвали работавших в столице иностранных журналистов. В этой связи 20 января авторов альманаха пригласили на расширенное заседание Секретариата Московской организации Союза писателей. Как следует из стенограммы на вопрос: «Текст альманаха за границей?» – Аксенов и все составители дружно воскликнули: «Нет!» Руководство СП требовало от «метропольцев» отменить вернисаж и не передавать альманах на Запад.
Уже 25 января в эфире «Голоса Америки» издатель Карл Проффер (основатель «Ardis Publishing») заявил, что «Метрополь» скоро выйдет на английском и французском. «КГБ справедливо утверждал, что вся игра заранее была построена на обмане», – отмечал Николай Климонтович.
16 мая 1979 года из Союза писателей исключили «организаторов» – Евгения Попова и Виктора Ерофеева (было принято решение не выдавать им членских билетов).
В это время Аксенов, Попов и Ерофеев ехали в Крым. Последний вспоминал: «Аксенов ночью, уже за Харьковом, в своей зеленой “Волге” сказал мне, что он печатает роман “Ожог” на Западе. О как! Я встрепенулся. По тайной договоренности с КГБ Аксенов (с ним доверительно поговорил то ли полковник, то ли генерал) не должен был печатать за границей этот весьма скверный (но тогда ценилась антирежимность) и непонятно как попавший в КГБ роман (автор дал его почитать только близким друзьям, я тоже попал в happy few). Иначе с ним обещали расправиться и выгнать из страны. Я попросил объяснений. Но, несмотря на то, что за месяцы “Метрополя” я несколько вырос диссидентским званием в узком мире свободной русской литературы, Аксенов отделался неопределенным мычанием».
«Все лето и осень шли переговоры с Юрием Верченко и Сергеем Михалковым (оргсекретарем правления СП СССР и председателем СП РСФСР) о том, что нас восстановят во избежание дальнейшей эскалации скандала», – говорит Евгений Попов. 21 декабря 1979 года их вызвали на Секретариат Союза писателей РСФСР. «Будущий светоч демократии Даниил Гранин объявил, что в Союзе писателей нам делать нечего. “Ребята, я сделал все, что мог, но против меня сорок человек”, – тихо сказал мудрый хитрый Михалков, который наперед знал, что я запомню эти слова и когда-нибудь кому-нибудь о них сообщу. Например, вам. Бондарев все заседание промолчал, лишь жестами, как глухонемой, выражая свое возмущение. Очевидно, не хотел светиться в стенограмме… “Прекрасный подарок Союза писателей к столетию Сталина” – под таким заголовком на следующий день вышло наше совместное с Ерофеевым интервью в газете “Нью-Йорк таймс”».
Сразу же в знак протеста из Союза писателей вышли Аксенов, Инна Лиснянская и Семен Липкин.
22 июля 1980 года Аксенов, его жена Майя, ее дочь Алена и внук Иван улетели в Париж, откуда через пару месяцев перебрались в Штаты.
20 ноября 1980 года Аксенов был лишен советского гражданства.
После выхода из Союза писателей Лиснянская и Липкин поселились в Переделкине у вдовы литературоведа Николая Степанова. «Неожиданно для себя оказались диссидентами, – вспоминал Семен Израилевич. – Часто встречались с прогуливающимся Катаевым, обменивались незначащими словами, но дружелюбно, что я отметил в это трудное для нас время, когда обыватели переделкинских дач и Дома творчества из числа прогрессивных старались с нами не здороваться.
Однажды он подошел ко мне, похожий в своей красной рубашке на Савву Леонида Андреева, и сказал:
– Я прочел вашу “Волю”. Вы новатор в традиции. Большой поэт.
И тут же на улице Гоголя, гуляя со мной, стал читать наизусть запомнившиеся ему строки, восхищался и лирикой, и поэмами. Замечу: о книге, изданной в Америке издательством “Ардис”, составленной изгнанником Иосифом Бродским, он говорил таким тоном, как будто книга вышла в обычном московском издательстве, вещи весьма не советского содержания оценивал только с художественной стороны, как бы не замечая их политической направленности…
Я понимаю, что некрасиво писать о том, как тебя хвалят, но потому так отважно, не боясь насмешек, сообщаю мнение Катаева о книге, изданной нелегально за рубежом, что мне хочется понять и изобразить сложный, как теперь принято выражаться в таких случаях, характер моего знаменитого собеседника».
«УЖЕ НАПИСАН ВЕРТЕР»
Лето 1980-го. «Новый мир» номер семь. «Уже написан Вертер».
Изначально повесть называлась «Гараж» и была написана в январе – августе 1979 года. Но весной 1980-го на экраны вышла одноименная комедия Рязанова, и Катаев в корректуре изменил заголовок. Сократил с восьми листов до трех.
Одна из версий, почему он это написал: после отторжения «прогрессивной» интеллигенцией его «Алмазного венца» («клюют, щиплют») в отместку решил «сделать погорячее».
Но главное, он писал своего «Вертера» снова и снова (и в «Отце» сквозь 1920-е, и в киноповести «Поэт» 1957-го, и в «Траве забвенья»), рассыпая то крупные осколки, то стеклянную пыль витража разбитой жизни…
Катаева часто упрекали в «бестемье», вернее, в способности притягивать любой сюжет к самодостаточной изобразительности. Но тут была смертельно важная для него тема.
Расстрельная пуля снова и снова вылетала и не могла долететь.
Всё в прошлом. Одесса под большевиками. Богатая семья, дававшая воскресные обеды, рухнула, отец бежал в Константинополь, мать «распродает барахло», а их сын юный художник Дима, нелепо и случайно замешанный в белогвардейском заговоре, арестован. Конвоиры ведут его по улицам. «Одна старушка с мучительно знакомым лицом доброй няньки выглянула из-за угла и перекрестилась. Ах, да. Это была Димина нянька, умершая еще до революции. Она провожала его печальным взглядом». Он ждет расстрела в подвале ЧК. Сдала жена, подосланная и обольстившая гражданка-сексот Лазарева, вместо имени Надя хотевшая назваться Гильотиной, но остановившаяся на Инге, ученица совпартшколы «с маленьким белым шрамом на губе». Мать обреченного Лариса Германовна в надежде на чудо припадает к бывшему эсеру-бомбисту Серафиму Лосю, который когда-то читал у них на даче «что-то свое, революционно-декадентское». Лось отправляется к следователю ЧК Максу Маркину, с которым они бежали с каторги:
«– Вспомни напильник. Может быть, ты посмеешь отрицать, что напильник достал я?
– Напильник достал ты, – смущенно пробормотал Маркин.
– Так подари мне жизнь этого мальчика».
В час ночных расстрелов Маркин уводит приговоренного юношу и выталкивает, отперев маленькую железную дверь в стене:
– Уходи и больше не попадайся.
Лариса Германовна видит на афишной тумбе газету со списком расстрелянных, обнаруживает там имя сына и, вернувшись домой, принимает смертельную дозу веронала. Инга, встретив Диму в «общественной столовой», яростно вскрикивает:
«– Значит, контра пролезла даже в наши органы! Ну, мы еще посмотрим.
Ему показалось, что все это уже когда-то было… Неподвижно развевающийся плащ удаляющегося Иуды».
Она врывается к прибывшему в город «особоуполномоченному по чистке органов» Науму Бесстрашному, и теперь в ярости он: «Как! Выпустить на свободу контрреволюционера, приговоренного к высшей мере?»
Бесстрашный, быть может, ключевая фигура повести. Он только что вернулся из революционной Монголии, где всем подряд по его приказу отрезали традиционные косы. «Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой… Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием:
– Отрезанные косы – это урожай реформы.
Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение “урожай реформы”… Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые губы порочного переростка, до сих пор еще не сумевшего преодолеть шепелявость. Полон рот каши… А может быть, ему удастся произнести их перед самим Львом Давыдовичем, которому они непременно понравятся, так как были вполне в его духе… Его богом был Троцкий, провозгласивший перманентную революцию. Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью… У него, так же как и у Маркина, был неотчетлив выговор и курчавая голова, но лицо было еще юным, губастым, с несколькими прыщами».
Первым делом он приказывает арестовать саму Ингу, жену «скрывшегося юнкера».
И вот уже расстреливают раздевшихся донага и ее, и Маркина, и Серафима Лося… А спустя годы на Лубянке расстреливают самого Наума Бесстрашного, целующего сапоги чекистам…
Дома Дима находит мать бездыханной и записку «Будьте вы все прокляты». Он бежит к «военному врачу, который служил в добровольческой армии, застрял в городе и теперь отсиживался на даче в погребе, ожидая каждую ночь ареста». Верный клятве Гиппократа тот, преодолевая страх, следует за знакомым, которого полагал расстрелянным, но может лишь констатировать смерть. «Дима стоял на коленях возле тахты, целовал мраморно-твердые, холодные материнские руки и плакал, а доктор – в военном кителе со срезанными погонами, в фуражке с синим пятном от кокарды, с докторским саквояжем в руке – гладил его по еще колючей голове и говорил, что ему надо как можно скорее скрыться или лучше всего бежать вместе с ним…»
И вся эта история – переделкинский сон автора…
И опубликована она ведущим литературным журналом Советского Союза!
Публикацию предварял редакционный врез: «В основе этой прозы не конкретные воспоминания, но память о целой эпохе» – опасливая, но глубоко верная формулировка. Катаев написал именно об эпохе, о механизме и метафизике Большого террора, отсчет которого нельзя вести с лубянского подвала, и тогда Наум Бесстрашный предстает уже не «жертвой репрессий», а палачом, получившим воздаяние…
Все началось раньше. Недаром и в «Алмазном венце» повествователь всматривается в парижский «нож гильотины, тот самый, который некогда на площади Согласия срезал головы королю и королеве, а потом не мог уже остановиться…».
Два вождя революции – один на портрете, другой в кино – пожирают былое. «Вместо царского портрета к стене был придавлен кнопками литографический портрет Троцкого с винтиками глаз за стеклами пенсне без оправы»… «Черный язык оборванной ленты слизал с экрана глаза Мозжухина (русского актера, покинувшего Россию в 1920 году. – С. Ш.), и тотчас на мелькающем экране показался худой, измученный болезнью Ленин. Он ходит взад-вперед по начисто выметенному кремлевскому двору, по его мостовой и плитам, между Царь-пушкой и Царь-колоколом…»
В «новомирском» врезе, написанном лично главным редактором Сергеем Наровчатовым, Катаева даже объявляли фантазером: «В ней, этой памяти, причудливо соединились увиденное, пережитое, перечувствованное, прочитанное и – домысленное, нафантазированное, угаданное». Редакция пыталась списать все на отдельные «искривления и нарушения законности»: «Повесть старейшего советского писателя В. Катаева, свидетеля и очевидца тех времен, самым своим острием направлена против врагов революции. Сегодня в связи с оживлением троцкистского охвостья за рубежами нашей родины, в накале острой идеологической борьбы гневный пафос катаевских строк несомненно будет замечен. Наше короткое вступление имеет целью привлечь внимание читателя к фактам многолетней давности, незнание или забвение которых затруднит восприятие катаевской повести».
Сумбурное предисловие не случайно и как будто бы адресовано «наверх». Зачем вы навязали этого старика? Его гневный пафос несомненно будет замечен за рубежами в накале борьбы…
Будь воля редакции – Катаева бы не напечатали!
В то время верования советской либеральной интеллигенции сводились к тому, что все плохое пришло со Сталиным (а по стилю воспроизводило «царизм»). Напомню, и перестройка началась с повторения оттепельного лозунга «возвращения к ленинским нормам» и реабилитации казненных участников так называемой «троцкистской оппозиции», превратившихся в героев журнала «Огонек». Но «контрик» Катаев был равнодушен к «похищенному Прометееву огню революции», какие бы левые вихри ни крутили его в Мыльниковом переулке.
Если бы он протащил в прозу осужденные партией «сталинские репрессии» – его бы лобзали и ласкали. Но он-то внаглую, с обезоруживающей трагически-лунатичной усмешкой одиночки долбанул прямиком по «комиссарам в пыльных шлемах»…
Убежден, «Уже написан Вертер» в «Новом мире» 1980-го (с радикальным замахом на весь большевизм) имел не меньшее политическое значение, чем «Один день Ивана Денисовича» в том же журнале в 1962-м.
Катаева не приняли. Он вломился на системное поле, ни с кем не считаясь, не по свистку, когда еще было нельзя, и оставил позади официально-прогрессивную команду, которая с еще большим негодованием принялась швырять в его старческую спину проклятия…
За эту смелую свободу многие – по стайной цепочке – по сию пору не могут его простить.
Критик Наталья Иванова отмечает: «Кем-кем, а либералом советского образца Катаев не был (однако либеральная общественность была абсолютно уверена, что Катаев – “свой”, и именно поэтому столь болезненно отреагировала на “Вертера” – соответственно, как на измену)… Он не посчитался и с общественным мнением – в том числе той группы, которую сам и взрастил. Плюнул в самую душу шестидесятникам – “Вертером”, не оставлявшим сомнений в его почти физиологической ненависти к большевизму. Да и от антисемитских подозрений в еврейском происхождении (от одесского акцента он до конца жизни так и не избавился) Катаев здесь отрекается совсем недвусмысленно».
«Прочел повесть В. Катаева “Уже написан Вертер”, – писал в дневнике за 11 июля 1980 года критик Игорь Дедков, до самого конца советской власти хваливший Солженицына за антисталинизм и порицавший за антиленинизм. – Такое впечатление, что это инспирированная вещь. В ней есть некое целеуказание: вот кто враг, вот где причина былой жестокости революции. Троцкий, Блюмкин (Наум Бесстрашный), другие евреи в кожанках… Страшные видения некоего “спящего”… Однако это страшные видения глубоко благополучного человека, который наблюдает страдания со стороны (безопасной!) и потому способен заметить, что по щеке терзаемого существа ползет “аквамариновая” слеза…[158]158
Дедков, видимо, не подозревал, что таким же терзаемым существом был и сам Катаев и «аквамариновая слезинка, блеснувшая в луче электрического фонарика», могла ползти и по его щеке. В «Вертере» много потустороннего, но не постороннего…
[Закрыть] Историческое мышление в этом случае тоже отсутствует; т. е. оно настолько подозрительно и нечистоплотно, что все равно что отсутствует… И неожиданная в старике Катаеве злобность, и бесцеремонное упрощение психологии героев (на каких-то два счета)». 5 октября Дедков привел отзыв критика Лазаря Лазарева: «Белогвардейская вещь». И соглашался: «Я подумал, что это, пожалуй, правильно: не антисоветская, ни какая другая, а именно белогвардейская, с “белогвардейским” упрощением психологии и мотивов “кожаных курток” и с налетом антисемитизма».
1 июля 1982 года Валерий Кирпотин записал: «Пошел к Катаеву, с некоторой неохотой, но решил – неудобно, многие слишком презрительно говорят о нем… Зашла речь о его повести “Уже написан Вертер”. Я прямо сказал о своем отношении. Катаев стал говорить о ЧК с такой же злобой, как одесский обыватель 1919–1920 гг. Настаивает на том, что “военный коммунизм” – дело рук Троцкого. Я сослался на Ленина. Катаев мне:
– Прочли бы Троцкого, тоже нашли бы обоснование “военного коммунизма”. Ты сам был троцкистом.
Попрощались за руку, но я, конечно, больше к нему ни ногой».
Александр Рекемчук, в то время член редколлегии «Нового мира», так вспоминал историю появления катаевской повести: «Может быть, самое яркое из созданного им. И наверняка – самое скандальное (во всяком случае, тогда это было шоком). Заставившее многих его почитателей отшатнуться, отпрянуть в негодовании… Я был в числе отпрянувших. Больше того: я был в числе тех, кто возражал против публикации этой повести в “Новом мире”. Между прочим, тогдашний главный редактор журнала Сергей Наровчатов тоже был смущен прочитанным текстом и, как обычно, когда в редколлегии возникали споры, повез его куда-то, говорят – в ЦК КПСС, говорят, что к самому Суслову. И оттуда последовала команда: печатать!.. Сейчас уже трудно поверить в реальность подобной ситуации, когда редколлегия – против, а ЦК – за. Но так было в тот раз».
Действительно, удивительно – ЦК пришлось настоять на свободе художественного слова наперекор свободолюбцам-«новомирцам».
Хотя так ли уж странно?
То, что «Вертера» все-таки разрешили, объясняют благодарной платой за готовность периодически откликаться на «просьбы партии». Отдельными политическими заявлениями (впрочем, кто сказал, что совершенно неискренними?) Катаев завоевывал себе право на художественную свободу.
Вот свидетельство журналиста Бориса Панкина, который прямо назвал фамилию Суслова: «Я послал рукопись в ЦК, – тонко улыбаясь, рассказывал мне Валентин Петрович. – Есть там человек. – Он пристально посмотрел на меня. – Очень большой человек. Я к нему обращаюсь, когда уже вот так. – И он совсем по-одесски, по-молодому, лихо провел ребром ладони по кадыку. – Помогает. Позвонили от него и сказали – вещь будет напечатана».
«Да, так он еще никогда не писал! – запоздало восхищается Рекемчук. – “Урожай реформ”. Косы. Лев Давидович. Нет, это не про Чубайса. Того еще не было и в помине». Он спрашивает себя, перечитывая повесть: «Что же нас – меня, в частности, – заставило тогда ее отвергнуть?» – и отвечает: «Она была слишком хорошо написана».
Писатель Николай Климонтович припоминал «забавный случай», который даже его, «воспитанного в сугубо либеральном духе, несколько покоробил». В редакции «Нового мира», «оказавшись в кабинете наедине с одной из самых прогрессивных редакторш журнала» (очевидно, Дианой Тевекелян), он поздравил ее с «очень хорошей» повестью, «полагая наивно, что делаю комплимент»: «Каково же было мое смущение, когда дама внятно отчеканила: “А я знаю людей, Коля, которые тем, кто хвалит эту гадость, руки не подают…” Лишь позже выяснилось то обстоятельство, что хитрая лиса Катаев, отлично зная, что такое оскал русского либерализма, организовал дело так: повесть была спущена Наровчатову сверху».
Сама Тевекелян так писала в мемуарах: «С Катаевым связан, пожалуй, единственный серьезный конфликт между Наровчатовым и рабочей редколлегией. Почти все высказались против публикации повести “Уже написан Вертер”. Повесть появилась все-таки, правда, спустя время. Автор получил благословение Суслова».
Другой тогдашний «новомирец», в 1981 – м возглавивший журнал Владимир Карпов, вспоминал: «В тот день привезли в редакцию очередной номер “Нового мира”, в котором был напечатан “Вертер”. Я принес его и вручил Валентину Петровичу. Он не верил своим глазам! Потом опомнился, стал меня обнимать и целовать.
После этой публикации Катаев относился ко мне с особенной нежностью, хотя заслуги моей в “пробивании” этой повести не было… И вот Валентин Петрович с того дня простер на меня свою благодарность и ласку».
Публикацию надо было обмыть.
«Катаев осторожно, будто священнодействуя, достал из буфета темную бутылку с яркой этикеткой:
– Это настоящий французский коньяк. Я сам привез его из Парижа.
В те дни мы еще не были избалованы импортными напитками, они еще не появились в продаже, были редкостью.
Валентин Петрович налил в хрустальные рюмочки солнечного цвета заветную влагу. Мы чокнулись.
– За вас. За вашу смелость и отвагу. За публикацию “Вертера”».
Когда Борис Панкин спросил Катаева, для чего тот написал «Вертера», ответ последовал в форме тоста.
«– Это было испытание для системы. Я предложил советской власти испытание – способна ли она выдержать правду? Оказывается, способна. Выпьем за нее.
Я пригубил из вежливости. Дети и Эстер Давыдовна пить демонстративно отказались…
– Они, – сказал Катаев, обращаясь только ко мне и словно продолжая какой-то спор, который был без меня, – делают кумира, философа из Троцкого. А он же был предтечей Сталина».
Тогда же Катаев недобрым словом помянул Дзержинского («наверняка был троцкистом»), который, как я упоминал, и приезжал в Одессу инспектировать чекистов, то есть и был историческим прототипом Бесстрашного.
Но испытание советская власть выдержала не вся и не вполне.
2 сентября 1980 года председатель КГБ Юрий Андропов направил секретную записку в ЦК КПСС: «В Комитет госбезопасности СССР поступают отклики на опубликованную в журнале “Новый мир” (№ 6 за 1980 год) повесть В. Катаева “Уже написан Вертер”, в которых выражается резко отрицательная оценка этого произведения, играющего на руку противникам социализма. Указывается, что в повести перепеваются зады империалистической пропаганды о “жестокостях” социалистической революции, “ужасах ЧК” и “подвалах Лубянки”. Подчеркивается, что, несмотря на оговорку редакции журнала относительно троцкистов, в целом указанное произведение воспринимается как искажение исторической правды о Великой Октябрьской социалистической революции и деятельности ВЧК.
Комитет госбезопасности, оценивая эту повесть В. Катаева как политически вредное произведение, считает необходимым отметить следующее.
Положенный в основу сюжета повести эпизод с освобождением председателем Одесской губчека героя повести Димы, оказавшегося причастным к одному из антисоветских заговоров, и расстрелом за это самого председателя губчека не соответствует действительности…[159]159
О прототипах повести и о невыдуманности сюжетаых коллизий я уже писал.
[Закрыть]