Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 52 страниц)
– Ай-ай-ай! Несоветский! – грозит Осип Эмильевич Валентину Петровичу и, кажется, вздымает бровь: – А случайно, не антисоветский?
Издательство «ЗИФ» («Земля и фабрика») прекратило существование в 1930-м. Главред Ионов в 1937-м был арестован, спустя пять лет умер в Севлаге. Жертвами террора стали и Мандельштам с Нарбутом.
Может быть, Катаев успел чем-то настроить против себя ранимого Мандельштама?
Вот свидетельство из «Мемуаров» литературоведа Эммы Герштейн: «Однажды Мандельштам в большом волнении описал только что произошедший эпизод. Он сидел в приемной директора Государственного издательства Халатова[100]100
Артемий (Арташес) Багратович Халатов (1894–1938) – советский государственный деятель, расстрелян.
[Закрыть]. Долго ждал. Мимо него проходили в кабинет другие писатели. Мандельштама секретарша не пропускала. Терпение его лопнуло, когда пришел Катаев и сразу был приглашен к Халатову. “Я – русский поэт”, – гордо выкрикнул Мандельштам и ушел из приемной, хлопнув дверью».
Но замечу, что в конфликте с ЗИФом Катаев Мандельштама поддержал. В 1928 году поэта обвинили в плагиате. Издательство «ЗИФ» выпустило книгу Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», вместо «литературного обработчика» назвав Мандельштама переводчиком. Новый директор ЗИФа Ионов разорвал с Мандельштамом договор. 13 мая 1929-го в «Литературной газете» вышло открытое письмо литераторов, подписанное среди прочих Катаевым, против попыток «набросить тень на доброе имя писателя»[101]101
Кстати, тот же Пастернак хотя и подписал письмо, занял по отношению к Мандельштаму странную позицию: «Тут на днях собиралась конфликтная комиссия. Его на ней не было, и я, защитник, первым признал его виновным, весело и по-товарищески».
[Закрыть].
Наверняка Катаев не знал о существовании разоблачающей его бумаги. Хотя в 1933-м он по касательной задел знакомого. «Проза Мандельштама – проза декадента», – было сказано со страниц «Литгазеты», но рядом Катаев проехался и по себе, и по Бабелю, и отдельно по другу Олеше.
Тем более сложно не согласиться с драматургом Александром Гладковым – манделынтамовская проза существенно повлияла на «художественную поэтику» Катаева[102]102
Гладков называл прозу Мандельштама «испытательной лабораторией, где находились и оттачивались стилевые приемы» прозы Катаева.
[Закрыть], особенно – в поздний период, когда тот решил с нежностью вспомнить «щелкунчика» и «верблюжонка»: «Он расхаживал по своей маленькой нищей комнатке… горделиво закинув вверх свою небольшую верблюжью головку, и в то же время жмурился, как избалованный кот, которого чешут за ухом… Я смотрел на него, несколько манерно выпевавшего стихи, и чувствовал в них нечто пророческое, и головка щелкунчика с поредевшими волосами, с небольшим хохолком над скульптурным лбом казалась мне колобродящей верхушкой чудного дерева».
Осуждающе глядя в прошлое с высоты времени, Надежда Яковлевна сообщала в своих «Воспоминаниях», что к концу 1920-х годов у большинства прозаиков «начало прорываться нечто грязно-беллетристическое, кондовое… У Катаева эта метаморфоза, благодаря его талантливости и цинизму, приняла особо яркую форму. Под самые тридцатые годы мы ехали с Катаевым в такси. До этого мы не виделись целый век, потому что подолгу жили в Ленинграде или в Крыму. Встреча после разлуки была самой дружественной, и Катаев даже вызвался нас куда-то проводить. Он сидел на третьем откидном сидении и непрерывно говорил – таких речей я еще не слышала. Он упрекал О. М. в малолистности и малотиражности: “Вот умрете, а где собрание сочинений? Сколько в нем будет листов? Даже переплести нечего! Нет, у писателя должно быть двенадцать томов – с золотыми обрезами!..” Катаевское “новое” возвращалось к старому: все написанное – это приложение к “Ниве”; жена “ходит за покупками”, а сам он, кормилец и деспот, топает ногами, если кухарка пережарила жаркое. Мальчиком он вырвался из смертельного страха и голода и поэтому пожелал прочности и покоя: денег, девочек, доверия начальства».
По-моему, все верно за исключением слова «метаморфоза». Разве Катаев противоречил себе? Отчего было ему не радоваться барскому уюту и писательской славе, к которым он всегда стремился и которых бы все равно достиг, не случись революция?
«Я долго не понимала, где кончается шутка и начинается харя. “Они все такие, – сказал О. М., – только этот умен”. Это в ту поездку на такси Катаев сказал, что не надо искать правду: “правда по-гречески называется мрия[103]103
Катаев придумал или ошибся. Мрiя – по-украински «мечта».
[Закрыть]”»…
Надежда Яковлевна, обвиняя эпоху в порождении циников разного сорта, выводила из них «более приятную породу, выполнявшую заказы, чтобы покупать за дешевую цену девочек, а за дорогую – еду и одежду», и эффектно пригвождала «успешных»: «Одни, продаваясь, роняли слезу, как Олеша, другие облизывались, как Катаев. Почему-то все желали идти с веком наравне».
Но не попытался ли идти с веком и Мандельштам? «Идти против всех и против своего времени не так просто, – размышляла Надежда Яковлевна. – В известной степени каждый из нас, стоя на перепутье, испытывал искушение ринуться вслед за всеми, соединиться с толпой, знающей, куда она идет. Власть “общего мнения” огромна, противиться ей гораздо труднее, чем думают, и на каждого из людей время кладет свой отпечаток». И она же признавала непреодолимое всевластие рока: «Попытки договориться с эпохой оказались бесплодными».
Об этом, но и о большем (не просто об исторической эпохе) написал в «Алмазном венце» Катаев, уравняв жертв времени – расстрелянного Мандельштама и себя-стари-ка, и такой экзистенциальный поворот многим, конечно, показался циничным: «Хотя в принципе я и не признаю существования времени, но как рабочая гипотеза время может пригодиться, ибо что же как не время скосило, уничтожило и щелкунчика»…
Именно тут хочется вспомнить наполненный пафосом безысходности катаевский рассказ 1922 года «Огонь» о коммунисте, деятельном атеисте Ерохине, у которого страшно сгорела жена: «Где же ангелы? Где же бог?.. Все – темная, поповская ложь. Холод. Лед. Молчание. Огонь. Смерть…»
Жизнь важнее любых идей – не в этом ли правда Катаева и в «Отце», и в «Парусе», и в поздних мовистских повестях? «Жажда жизни, стремление найти в ней свое место» – так он в одном из интервью обозначил «внутреннюю тему» своего героя.
В 1930 году в «Четвертой прозе» Мандельштам написал: «Один мерзавец мне сказал, что правда по-гречески значит мрия». Мерзавец – очевидно, Катаев, но слово лирично мерцает. Повествователь вообще бранчлив и через несколько абзацев обозвал себя самого: «Что это за фрукт такой этот Мандельштам, который столько-то лет должен что-то такое сделать и все, подлец, изворачивается?..» Эта повесть многогранна, но одна из граней, несомненно, сверкает общественным несогласием – Катаев вдохновил Мандельштама на обобщающий образ, Мрия превращается в секретаршу власти: «Настоящая правда с большой буквы по-гречески, и вместе с тем она та другая правда – та жестокая партийная девственница – правда-партия… Бедная Мрия из проходной комнаты с телефоном и классической газетой!»
В ноябре 1933 года Мандельштам сочинил антисталинское стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…». В книгах оно печатается по автографу, записанному поэтом в НКВД во время допроса. Стихотворение стало причиной ареста в ночь с 13 на 14 мая 1934 года. Следователем на Лубянке был болгарский журналист, а затем чекист Николай Шиваров, репрессированный в 1937-м с формулировкой «перебежчик-шпион». Мандельштама приговорили к трем годам ссылки.
«За всех пытался просить, когда взяли Мандельштама – писал Сталину, – говорила в интервью Эстер Катаева. – Кажется, наша квартира была единственная, где тогда ждали Мандельштамов… Более того: я знаю свою вину перед Мандельштамом, хотя считаю, что меня можно понять… Валя не простил – месяц со мной не разговаривал. Он обожал Мандельштама, чуть не всего его знал наизусть, называл великим поэтом – я же, честно сказать, его недолюбливала. Высокомерная посадка головы, страшная нервность, путаный, комканый разговор, обида на всех… С ним было очень трудно. Но бывать у нас он любил (и после ссылки, когда ему негде было жить в Москве, и раньше, еще до первого ареста). Часто прибегал читать Вале новые стихи. Понимаю, поэту это всегда нужно – Валя тоже меня будил, когда писал новую вещь. Он долго продолжал писать стихи и в душе, думаю, считал себя поэтом, – и Асеев, и сам Мандельштам относились к нему именно так.
И вот однажды Мандельштам приходит к нам, Вали нет дома, – это его сердит, раздражает, он начинает метаться по квартире, хватает газету, ругает Сталина: “Сталинские штучки, сталинские штучки…” А у меня в это время сидит гостья, не сказать чтобы слишком доброжелательная. Я спокойно ему сказала, что очень прошу в моем доме не произносить ничего подобного. Я страшно боялась – не столько за себя, сколько за мужа. Катаев-то не боялся – или, по крайней мере, не показывал виду… Он держался замечательно. Думаю, рано или поздно его взяли бы обязательно, просто берегли для очередного большого процесса. Так вот, Мандельштам тогда обиделся и выбежал, а свидетельница этой сцены долго еще меня шантажировала – помните, как у вас дома шел такой-то разговор… Не помню, отвечала я. Но на всю жизнь запомнила – главным образом, гнев мужа. Он и после воронежской ссылки помогал Мандельштаму чем мог».
В ночь с 3 на 4 июня 1934 года в городе Чердынь Пермской области Мандельштам выпрыгнул из окна больницы, после чего приговор был пересмотрен. 13 июня случился хрестоматийный звонок Сталина Пастернаку, который, как считается, замялся и стал говорить о том, что они с Мандельштамом совсем разные, на что получил от «кремлевского горца»: «Мы так товарищей наших не защищали». Мандельштаму предложили поменять место ссылки. Осип и Надежда выбрали Воронеж.
В 1935-м Мандельштам написал «Стансы», названные исследователем его творчества, литературоведом Михаилом Гаспаровым программными: «Я должен жить, дыша и большевея». В январе 1937-го была написана «Ода» Сталину (Бродский считал это стихотворение «грандиозным»):
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его – не Сталин, – Джугашвили!
В феврале возникли стихи о военном параде («Обороняет сон…») с упоминанием «простого мудреца», в начале марта – «Если б меня наши враги взяли…» с финалом: «Будет будить разум и жизнь Сталин». Гаспаров, указывая на позднейшие попытки умолчаний и извинительных интерпретаций, выносил несколько важных, хоть и не бесспорных суждений: «Мандельштам, пишущий гражданские стихи с готовностью по совести стать рядовым на призыв и учет советской страны, – это образ, который плохо укладывается в сложившийся миф о Мандельштаме – борце против Сталина и его режима… Он шел на смерть, но смерть не состоялась, вместо казни ему была назначена ссылка. Это означало глубокий душевный переворот – как у Достоевского после эшафота. Несостоявшаяся смерть ставила его перед новым этическим выбором, а благодарность за жизнь определяла направление этого выбора. Мандельштам называл себя наследником разночинцев и никогда не противопоставлял себя народу. А народ принимал режим и принимал Сталина… Все его ключевые стихи последних лет – это стихи о приятии советской действительности».
Кстати, Катаев тоже не раз называл себя разночинцем. Например, в альбоме Кручёных под фотографией Алексея Толстого поставил подпись: «С почтением, разночинец В. Катаев».
Он был одним из первых, с кем Мандельштам встретился, вернувшись в Москву в мае 1937-го.
4—5 июля 1937 года датировано стихотворение «Стансы»:
Необходимо сердцу биться:
Входить в поля, врастать в леса.
Вот «Правды» первая страница,
Вот с приговором полоса.
Дорога к Сталину – не сказка,
Но только жизнь без укоризн…
Гаспаров, говоря о стихах, «которые потом Н. Я. Мандельштам раздраженно вычеркивала из его тетрадей», отмечал: «Считать их все неискренними или написанными в порядке самопринуждения невозможно. Трагизм судьбы Мандельштама от этого становится не слабее, а сильнее».
Мне кажется неверным видеть твердую определенность в политических рефлексиях художника, измученного и, в конце концов, замученного государством (например, в 1917-м у него же были строки: «– Керéнского распять! – потребовал солдат, и злая чернь рукоплескала»). И все же в контексте гаспаровского анализа своеобразно выглядят инвективы Надежды Яковлевны: «Они постановили на семейных и дружественных собраниях, что к 37-му надо приспосабливаться. “Валя – настоящий сталинский человек”, – говорила новая жена Катаева, Эстер, которая в родительском доме успела испробовать, как живется отверженным».
Надежда Яковлевна предельно резка в мемуарах. Тем не менее о Катаеве она написала значительно теплее, чем о других – ведь он не отступился от опального. «Что было бы с Катаевым, если б ему не пришлось писать “Вальтер-Скотта”? Это был очень талантливый человек, остроумный и острый, из тех, кто составляет самое просвещенное крыло текущей многотиражной литературы».
А так ли уж вынужденно писал Катаев «Вальтер-Скотта»? Тяготился или получал наслаждение? И не было ли Промысла в его судьбе – стать многоплановым писателем и попробовать себя в столь разных жанрах?
А вот задетый воспоминаниями Каверин даже адресовал Надежде Яковлевне открытое письмо «Тень, знай свое место!», о чем литературовед Станислав Рассадин размышлял так: «Вряд ли он сам с удовольствием (есть свидетельства, что совсем напротив) прочитал, как в годы бедствий – других у них, впрочем, не было – чета Мандельштам обратилась к нему с просьбой о денежной помощи. Но Вениамин Александрович, единственный из своих (к прочим не обращались), отказал, сославшись на то, что строит дачу и поиздержался. Правда, еще Сельвинский отделался трешкой, другие, как тот же хулимый нынче Катаев, оказались гораздо щедрее».
«В один из первых дней после нашего приезда из Воронежа нас возил по Москве в своей новенькой, привезенной из Америки машине Валентин Катаев, – свидетельствовала Надежда Яковлевна. – Он влюбленными глазами смотрел на О. М. и говорил: “Я знающего вам не хватает, – принудительного местожительства”».
Судя по всему, влюбленность была неподдельной – творчество Мандельштама осталось для Катаева источником настоящего искусства, строки вплелись в кровь и дыхание, навсегда пленил сновиденческий полет слова-Психеи, преодолевающий гравитацию словарей… Спустя десятилетия свободное сцепление ассоциаций превратилось в выношенный катаевский прием.
Да и устроить жизнь недавнего ссыльного Катаев пытался изо всех сил… Полубезумный хрупкий образ и облик поэта, наборматывающего заклинания, только распалял желание помочь. Сохранялось почтительное чувство к мастеру, прийти на подмогу которому означало возвыситься в своих же глазах…
Далее – пространная цитата, которую нельзя не привести, знаменитая ядовито-фельетонная зарисовка роскошества писателей, верных велению времени – «все должно выглядеть, как прежде», то есть как бы дореволюционно, по-имперски, даже антично:
«Вечером мы сидели в новом писательском доме с парадным из мрамора-лабрадора, поразившим воображение писателей, еще помнивших бедствия революции и гражданской войны. В новой квартире у Катаева все было новое – новая жена, новый ребенок, новые деньги и новая мебель. “Я люблю модерн”, – зажмурившись, говорил Катаев, а этажом ниже Федин любил красное дерево целыми гарнитурами. Писатели обезумели от денег, потому что они были не только новые, но и внове. Вселившись в дом, Катаев поднялся на три этажа посмотреть, как устроился в новой квартире Шкловский… Походив по квартире Шкловского, Катаев удивленно спросил: “А где же вы держите свои костюмы?” А у Шкловского еще была старая жена, старые маленькие дети и одна, в лучшем случае две пары брюк. Но он уже заказывал себе первый в жизни костюм… ведь уже не полагалось ходить в ободранном виде и надо было иметь вполне господский вид, чтобы зайти в редакцию или в кинокомитет. Куртка и толстовка комсомольцев двадцатых годов окончательно вышли из моды – “все должно выглядеть, как прежде”…
Катаев угощал нас новым для Москвы испанским вином и новыми апельсинами – они появились в продаже впервые после революции. Все, “как прежде”, даже апельсины!.. Катаев привез из Америки первый писательский холодильник, и в вине плавали льдинки, замороженные по последнему слову техники и комфорта. Пришел Никулин с молодой женой, только что родившей ему близнецов, и Катаев ахал, что у таких похабников тоже бывают дети».
За несколько лет многое поменялось. «Когда мы покидали Москву, писатели еще не были привилегированным сословием, – обнаружила Надежда Яковлевна, – а сейчас они пускали корни и обдумывали, как бы им сохранить свои привилегии».
Но ведь Катаев так хотел помочь Мандельштаму пустить корни…
Возможно, Мандельштам и его жена были одними из немногих, кто знал одесскую тайну расстрельного подвала, на что снова намекала Надежда Яковлевна, говоря о Катаеве как о человеке, «умудренном ранним опытом»: «Умудренный ранним опытом, уже давно повторял: “Не хочу неприятностей… Лишь бы не рассердить начальство”»…
«“Кто сейчас помнит Мандельштама? – сокрушенно сказал нам Катаев. – Разве только я или Женя Петров назовем его в разговоре с молодыми – вот и всё”… О. М. на такие вещи не обижался, да к тому же это была истинная правда, за исключением того, что братья Катаевы решались упоминать его имя в разговорах с посторонними».
Зная бескорыстную преданность Катаева поэзии, сразу веришь в искренность его сокрушенности. Но не менее важна была решимость. Не только решимость говорить о Мандельштаме. «Часть лета мы прожили на деньги, полученные от Катаева, Жени Петрова и Михоэлса».
По воспоминанию Семена Липкина, Катаев шутил по поводу «поборов» поэта и его жены:
С своей волчицею голодной
Выходит на добычу волк.
«Провожая нас в переднюю, Катаев сказал: “О. Э., может, вам дадут наконец остепениться… Пора”»…
Именно этой попыткой остепенить, а по сути, спасти стала встреча, устроенная Валентином Петровичем у себя в квартире, – Мандельштам читал стихи Фадееву, «который у власти еще не был, но пользовался большим влиянием», – как отмечала Надежда Яковлевна. «Фадеева проняло – он отличался чувствительностью… С трезвыми как будто слезами он обнимал О. М. и говорил все, что полагается чувствительному человеку. Меня при этой встрече не было – я отсиживалась несколькими этажами выше, у Шкловских. О. М. и Виктор [Шкловский] пришли довольные. Они улизнули пораньше, чтобы дать возможность Катаеву с глазу на глаз обработать Фадеева. Фадеев не забыл стихов – вскоре ему пришлось ехать в Тифлис с Оренбургом – на юбилей Руставели, что ли? – и он уверял, будто попытается напечатать подборку стихов О. М. Этого не случилось».
Зимой, встретив Мандельштама в Союзе писателей, Фадеев назначил ему встречу. Через несколько дней в машине он рассказал ему и Надежде Яковлевне о разговоре с секретарем ЦК Андреем Андреевым – «тот решительно заявил, что ни о какой работе для О. М. не может быть и речи. “Наотрез”, – сказал Фадеев. Он был смущен и огорчен».
Тем временем Мандельштам получил в Литфонде путевки в профсоюзную здравницу «Саматиха» под Москвой. Незадолго до этого он встретился с генеральным секретарем Союза писателей Владимиром Ставским.
Отправив Мандельштама на отдых, 16 марта 1938 года Ставский написал «совершенно секретно» в Наркомвнудел Ежову: «В части писательской среды весьма нервно обсуждается вопрос об Осипе Мандельштаме… Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами “зоны”). Но на деле – он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом – литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него “страдальца” – гениального поэта, никем не признанного. В защиту его открыто выступали Валентин Катаев, И. Прут[104]104
Иосиф Леонидович Прут (1900–1996) – сценарист, драматург.
[Закрыть] и другие литераторы, выступали остро. С целью разрядить обстановку О. Мандельштаму была оказана материальная поддержка через Литфонд. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме. Вопрос не только и не столько в нем, авторе похабных, клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа. Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к вам, Николай Иванович, с просьбой помочь».
То есть по сути – удар «помощи» мог прийтись «не только и не столько» по Мандельштаму, сколько по Катаеву и другим…
29 апреля начальник 9-го отделения 4-го отдела ГУГБ Виктор Юревич подготовил справку, из которой вполне ясно следовало, что «заступник» Катаев – это «антисоветский элемент», нацеленный на «враждебную агитацию»: «По отбытии срока ссылки Мандельштам явился в Москву и пытался воздействовать на общественное мнение в свою пользу путем нарочитого демонстрирования своего “бедственного положения” и своей болезни. Антисоветские элементы из литераторов, используя Мандельштама в целях враждебной агитации, делают из него “страдальца”, организуют для него сборы среди писателей. Сам Мандельштам лично обходит квартиры литераторов и взывает о помощи… Считаю необходимым подвергнуть Мандельштама аресту и изоляции».
В тот же день замнаркома НКВД Михаил Фриновский оставил резолюцию «Арестовать»[105]105
Юревич, начинавший «заведующим избой-читальней», арестован в 1939 году, в 1940-м расстрелян. В 1939 году Фриновский арестован по обвинению в «троцкистско-фашистском заговоре в НКВД». Расстрелян в 1940 году. Были арестованы и расстреляны его жена и сын-школьник семнадцати лет.
[Закрыть]. Ранним утром 2 мая поэт был арестован опергруппой НКВД в доме отдыха «Саматиха».
17 мая на единственном запротоколированном допросе Мандельштам показал: «читал свои стихи Фадееву на квартире у Катаева Валентина», «материальную поддержку мне оказывали братья Катаевы, Шкловский и Кирсанов»…
2 августа Особое совещание при НКВД СССР постановило заключить Мандельштама в исправительно-трудовой лагерь на пять лет.
27 декабря Мандельштам умер в пересыльном лагере Дальстроя во Владивостоке.
5 февраля 1939 года «Литературная газета» вышла с фотографией Катаева на первой полосе – он выступал на «общемосковском митинге писателей». Здесь же – Указ Президиума Верховного Совета СССР «О награждении советских писателей». Орденом Ленина были награждены Катаев, Петров, Фадеев, Шолохов, всего 21 человек, 49 – орденом Трудового Красного Знамени, 102 – орденом «Знак Почета». В газете сообщалось, что Фадеев единогласно избран секретарем Президиума Союза писателей, «связь с журналами возложена на В. Катаева и Н. Асеева».
Именно в тот день брат Надежды Яковлевны литератор Евгений Хазин поехал в Лаврушинский сообщить Шкловскому о смерти Мандельштама. «Виктора вызвали снизу, из квартиры, кажется, Катаева, где попутчики вместе с Фадеевым вспрыскивали правительственную милость, – писала Надежда Яковлевна. – Это тогда Фадеев пролил пьяную слезу: какого мы уничтожили поэта!.. Праздник новых орденоносцев получил привкус нелегальных, затаившихся поминок».
И снова она же: «В Ташкенте во время эвакуации я встретила счастливого Катаева. Подъезжая к Аральску, он увидел верблюда и сразу вспомнил Мандельштама: “Как он держал голову – совсем, как О. Э.”… От этого зрелища Катаев помолодел и начал писать стихи».