355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Шаргунов » Катаев. Погоня за вечной весной » Текст книги (страница 31)
Катаев. Погоня за вечной весной
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"


Автор книги: Сергей Шаргунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 52 страниц)

«ОКРОВАВЛЕННАЯ КОШКА»

Катаев, помалкивавший о политике и «врагах», внезапно в разгар репрессий разразился хлестким текстом.

Некоторые литературоведы полагают, что его заметка могла стать «предвестницей ареста» поэта Владимира Луговского. Неужели?

31 декабря 1938 года в «Литературной газете» была нарисована карикатура на обоих, самозабвенно вальсирующих, и еще на кучу других литераторов рядом с пьесой-фельетоном за подписью Оливер Свист (автором был сам Катаев), где говорилось: «Нежно обняв Луговского, танцует Катаев».

Однако – о поводе для танцев. 5 ноября 1938 года в «Правде» вышла небольшая рецензия на сборник Луговского «Октябрьские стихи» (под названием «Выдохи и вдохи»).

«Чего-чего, а изысканным стихам крышка, – иронизировал рецензент. – Зато “выдохов” и “вдохов” больше чем надо. Как на утренней зарядке: “Выдох, вдох! Выдох, вдох!”… Все пять стихотворений, собранных в этой книжке, поражают серостью, сухостью, ритмической бедностью, полным отсутствием элементарного вкуса и такта.

 
Ты стоишь на западной границе,
Пуля пробегает по виску.
 

Читатель в недоумении. Что, пуля – клоп?..»

Катаев упрекал Луговского в пошлых клише – «затасканные, штампованные, деревянные выражения, вроде “музыка октябрьского народа”, “трубы отгремевших битв”, “тех годов багровые огни”, “штыковые ночи”, “светлый гром октябрьского парада” и так далее и тому подобное».

Рецензия вызвала немалые страсти.

Поэт Тихонов писал Луговскому: «Читал я, как Катаев прыгнул “окровавленной кошкой” тебе на плечи – почему он это сделал, черт его знает. М. б., это какие-нибудь московские склоки, которые вымещают на тебе».

(Здесь приведем пример одной такой склоки. 15 мая 1937 года в «Литературной газете» Арон Эрлих перечислял бытовые злодеяния литераторов: «В. Луговской, сбивший с ног ударом кулака 72-летнего сторожа В. И. Букреева только за то, что старик не хотел и не мог пустить его без установленного пропуска на территорию строящегося писательского дома, тоже внушает сомнение в искренности своих будто бы благородных и высоких стихов».)

В письме прозаику Павленко Тихонов продолжал наслаждаться найденным сравнением: «Почему Катаев прыгнул ему на плечи эдакой “окровавленной кошкой”, исцарапав со всех сторон? В чем дело? Володю жалко. Он, поди, здорово переживает…» При этом – ни словечка о несправедливости катаевских замечаний.

Луговской и правда распереживался и отправил Фадееву слезное письмо:

«Меня глубоко обидели… Это подлые и безответственные слова. Личное мнение Катаева пусть останется с ним, но это напечатано на страницах высшего органа партийной печати… Ты меня утешал: “после статьи Катаева будешь лучше писать”. Писать-то я буду, наверное, неплохо, но что писать и как писать, об этом думаю и еще подумаю…»

Письмо длинное, Луговской по кругу с нарастающим надрывом причитал по поводу своих стихов: «Их оплевали в “Правде” – значит, я должен думать и полагать, что эта линия в моей поэзии вредна, не нужна нашему читателю. А ведь как раз эти стихи мне давались нелегко, я самым принципиальным, самым честным образом стремился приблизиться к большой политической теме и много над ними работал. Это была не халтура, а линия».

Можно спросить по-простому: а что, Катаев не имел права ругать стихи, которые ему не понравились? Написал об этом в «Правде»? Так он там работал.

«Со мной поступили цинично и холодно. Мне этого не забыть. Это ли “сталинское внимание к человеку”??» – вопрошал Луговской. Но ведь и в те времена «Правда» спорила с «Правдой» – сам же Луговской приводил в пример ноябрьскую ожесточеннейшую полемику в газете между директором Третьяковской галереи Владимиром Кеменовым и партийным идеологом Емельяном Ярославским о книге художника Федора Богородского «Автомонография» (Кеменов осыпал Богородского бранью, объявив его картины образцами «натуралистической фальши, крикливой лакировки», на что через три дня получил брань от Ярославского, инкриминировавшего Кеменову «безобразное третирование» художников, и при этом у всех троих продолжалась благополучная жизнь – оппоненты только пошли на повышение).

«Когда В. Катаев прочел ответ Е. Ярославского, он сказал: “Снаряд разорвали рядом со мной”», – сообщал Луговской. Если Катаев так сказал, получается, ожидал встречного отлупа, то есть едва ли рецензия была ему «спущена».

Между тем Луговского публично оградил от катаевских нападок Фадеев, и поэт не забыл поблагодарить его в письме: «Я знаю, старина, что тебе было нелегко выступать в мою защиту. Тут и положение обязывает к сдержанности, и дружба твоя с Катаевым и многое другое».

Наконец, в «Литературной газете» 20 ноября 1938 года Василий Лебедев-Кумач («О формах критики и о духе поэзии») поддержал Луговского и предупредил Катаева, что критика, высказанная «не по-товарищески и не по-советски», ведет к «полной потере авторитета “заушающего”» и должна рассматриваться как «дикость и хулиганство» (затем Лебедев-Кумач едко высмеял Кирсанова за то, что тот высмеял Твардовского и Симонова).

Неужели все эти газетные обмены любезностями были «предвестниками арестов»?

Скорее уж рецензент Катаев подставлял себя, назвав пошлыми и деревянными священные для советского гражданина словосочетания.

Больше того – на допросе арестованный Кольцов, очевидно, под диктовку следователя сообщил: «В отношении литературы и искусства на страницах “Правды” в 1938 г. соблюдался вражеский курс крайней нетерпимости и охаивания культурных кадров» и назвал Лебедева-Кумача – автором, досадившим антисоветчикам.

Так для чего же Катаев написал критический фельетон? Ответ прост, хотя и не очевиден некоторым реконструкторам той эпохи, как не был очевиден и некоторым ее современникам. Разве что фраза Фадеева звучит искренне, поскольку подпитана пониманием искренности рецензента: «После статьи Катаева будешь лучше писать».

Вне зависимости от любых режимов и событий больше всего Катаева интересовала литература, она же – изящная словесность. «Чрезвычайно мало и плохо пишут критики о мастерстве, о стиле», – сетовал он. Особое, пожалуй, болезненное отношение на всю жизнь сохранялось у него к стихам. Как правило, он выражал его резко, не думая о выгоде и издержках. Он влюблялся в чужие стихи, а мог прийти от них в ужасное раздражение. Иногда даже, как свидетельствовал поэт Николай Старшинов, работавший с Катаевым в «Юности», ярость («Позор!») сменялась благостностью («Прелестно») из-за одних и тех же строф.

Пусть версия элементарна, но кажется мне, причина статьи о Луговском – раздражение поэта и читателя.

Такое же читательское раздражение можно обнаружить в другой его «правдистской» рецензии еще 1936 года «Топор в похлебке» на повесть донбасского литератора Александра Фарбера «Победители». У меня нет сомнений: за отзывом Катаева – не заказ, не сведение счетов, не желание травить мало кому известного прозаика и даже не «борьба с формализмом» – а стилистические разногласия и любовь к хорошей литературе: «И пошел валить Александр Фарбер в свой горшок всяческие “красоты” и “метафоры”. Каждая этак по два пуда весу. Вместо “розы”: “багровые, как запекшаяся кровь, розы”. Вместо “деревянный крест”: “деревянный знак смерти”. Если борщ, так непременно: “Золотым костром пылал в тарелках борщ”… И лежит большой, неуклюжий топор неосвоенной метафоры в жидкой похлебке “Победителей”».

Возвращаясь к статье о Луговском, можно вспомнить, конечно, что весной 1937-го правление Союза писателей осудило включение им нескольких «старых» стихов в однотомник «избранного», после чего он принес покаяние, и предположить, что катаевская рецензия была продолжением той атаки.

Но тогда гонимым легко назначить и Катаева: менее чем за два месяца до выхода его рецензии досталось и ему – гуртом от разных изданий. Причем у меня не вызывает сомнений, что это была добросовестная критика.

Разносу подвергли пьесу «Шел солдат с фронта», поставленную в Театре им. Евг. Вахтангова.

Премьера того спектакля отмечена в дневнике Елены Булгаковой. Присутствовали Петров, Толстой, Фадеев. «Автора не вызывали ни разу». Елена Сергеевна разговаривала с художником спектакля Владимиром Дмитриевым: «Он был до слез взволнован, что на сцене разорвалась туча и дождь не пошел».

26 сентября 1938 года в «Вечерней Москве» театровед Яков Гринвальд писал: «Катаева и театр постигла творческая неудача. Пьеса, которую он сделал, оказалась много ниже его повести… Появились схематичность, трафаретность, а кое-где и фальшь… По-видимому, Катаев побоялся упреков в том, что он выводит на сцену “идеологически невыдержанного” большевика… и он поспешил превратить этого живого большевика и человека в трафаретного героя… Спектакль получился таким тусклым и неудачным!»

С вердиктом «Вечерки» о «печати поспешности», лежащей на постановке, на следующий день согласилась «Красная звезда» в заметке за подписью Петра Корзинкина: «Эта инсценировка… вызывает чувство разочарования… Обоюдно повинны и автор, и театр». Корзинкин призывал думать впредь «авторов, слишком поспешно переделывающих литературные произведения для сцены и кино».

В тот же день в «Комсомольской правде» фельетонист Семен Нариньяни объявил: «Спектакль получился холодным и явно неудачным… Наши театры уже не раз убеждались, что из скороспелой переделки даже очень хороших романов получались только весьма посредственные пьесы. Этой же участи не избежала и повесть “Я – сын трудового народа”… Основные герои повести, механически перенесенные автором на сцену, чувствуют себя в новой обстановке явно не на месте…»

30 сентября в «Литературной газете» появилась большая статья катаевского друга Семена Гехта на ту же тему: «Спектакль принес разочарование… В повести все было правдиво, а в театре – ложно. Печальное превращение! Сплоховали и автор, и режиссер…» Гехт утверждал, что театры ставят пьесы «ищущих легкой удачи драмоделов», а пьеса Катаева «явилась на свет в результате дружного, но неверного союза ножниц и клея».

1 октября Елена Булгакова записала в дневнике: «Утром М. А. рассказывал мне, что Катаев в отчаянии от истории с пьесой. Он не привык к ругани, а тут – во всех газетах! Обвиняет театр – что испортил пьесу из подхалимства».

Повторюсь, нельзя воспринимать никакую, даже самую лютую, эпоху схематично. У меня нет сомнений, что единодушная критика пьесы Катаева была связана не с подготовкой его ареста или кампанией травли, а исключительно с халтурностью постановки.

«В ЛОНДОНЕ РВУТ СЕБЕ ВОЛОСЫ ОТ ДОСАДЫ»

31 января 1939 года Валентина Петровича наградили высшим орденом страны – орденом Ленина. Его фотография появилась на первой полосе «Литературной газеты».

Почувствовав себя в фаворе, он стал щедрее хвалить власть.

3 марта в «Правде» Катаев написал о фильме Михаила Ромма «Ленин в 1918 году», оправдывавшем диктатуру во имя будущих поколений, по сюжету которого в заговоре по убийству пролетарского вождя участвовали его главные соратники Бухарин, Троцкий, Зиновьев и Каменев и только Сталин оставался тверд и верен:

«Финальная встреча Ленина и Сталина, вернувшегося победителем с Царицынского фронта, вызывает слезы восторга. Ленин и Сталин сидят рядом, близко наклонившись друг к другу.

Ленин: Сталин!.. Дорогой мой… Я очень боялся, что вы не успеете приехать!»

А к семидесятилетию Ильича в «Правде» от 23 апреля 1940 года, продолжая тему, Катаев наслаждался музейной фотографией:

«За столом Ленин. Перед Лениным – Сталин. Сталин молод, худ, высок. На нем черный пиджак. Под пиджаком – мягкая рубашка, подпоясанная шнурком. Молодые, густые, черные волосы вьются надо лбом. Сталин весь движение, и Ленин весь движение. Они с любовью и живостью смотрят друг на друга».

16 апреля 1939 года на общемосковском собрании писателей он призвал писать так, «чтобы добиться высокой чести, когда Сталин с трибуны процитирует кого-нибудь», и заканчивая пожеланием, «чтобы Сталин долго и долго жил», выразил «веру в то, что в обиду он нас не даст».

23 августа 1939 года между СССР и Германией был заключен договор о ненападении, известный как пакт Молотова – Риббентропа.

Секретный дополнительный протокол разграничивал советскую и германскую сферы интересов, определял, под чьим влиянием окажутся территории в Восточной Европе. СССР отходили восточные регионы Польши, населенные украинцами и белорусами, и Прибалтика, также была дана гарантия присоединения Бессарабии, потерянной в 1919 году. К сфере советских интересов была отнесена и Финляндия.

1 сентября Германия вторглась в Польшу. 17 сентября в Польшу вошли советские войска.

Уже 25 сентября в «Правде» появились «Путевые заметки» Катаева: «Чувство горячего, молодого нетерпения испытывали все… Командир тов. Еременко велел выкопать наш пограничный столб, погрузить его на подводу и везти вместе с наступающими частями на запад. Он сказал: “Я его вкопаю там, где мне прикажут партия и правительство”. Крылатая фраза командира мгновенно облетела фронт».

Надев военную форму, Катаев вернулся туда, куда отправился когда-то воевать мальчишкой-добровольцем «за веру, царя и отечество».

«Я всматриваюсь вокруг, – писал он 6 октября. – Узнаю складки местности, линию железной дороги. Даже наши артиллерийские окопы сохранились. Они осыпались, заросли травой, но я узнаю их».

Катаев в красках и с наблюдательным юморком изображал картину польского разгрома: «Следы бомбардировок: воронки и сломанные деревья… То и дело встречаются сброшенные с шоссе польские автомобили. Они лежат вверх колесами, ободранные, страшные, со снятыми баллонами, без стекол и арматуры – настоящие трупы машин… Панически бегущая польская армия бросала их безжалостно и грубо, явно не рассчитывая больше когда-нибудь воспользоваться ими. В одном месте у дороги в болоте лежала легковая машина… Она лежала, так сказать, по горло в зеленой, малахитовой жиже. И лежала она так уютно и спокойно, как будто бы никогда нигде, кроме болота, и не жила. Абсолютно акклиматизировалась».

Рядом стоял репортаж Евгения Петрова «Как польские офицеры сожгли два села» – в том же ключе спустя два года в «Правде» будут писать о фрицах: «Женщин уводили в лес, насиловали и убивали. У многих из них были вырезаны сердца». Старший брат ездил по Западной Белоруссии, младший – по Западной Украине.

23 октября в «Правде» Катаев сообщал: «Каждый цветок, брошенный Красной армии, был голосом народа за советскую власть. А цветов этих были тысячи тысяч! Колонны Красной армии были осыпаны цветами. Вот, собственно, и голосование».

1 января 1940 года «Известия» опубликовали праздничное письмо нескольких писателей (Толстого, Шолохова, Фадеева, Катаева и др.) датскому коллеге-антифашисту Мартину Андерсену-Нексе – борцу за «святое дело освобождения людей от гнета империализма» (слово «фашизм» с некоторых пор из печати выветрилось), но на той же полосе, видимо, для равновесия было размещено «Новогоднее воззвание Гитлера». 26 февраля уже в «Правде» была опубликована пространная речь фюрера, провозглашавшего: «Надежда противников на то, что им удастся разжечь войну между Россией и Германией, провалилась. В данном случае русский и германский народы совершили для обоих народов нечто благословенное. Но мы отдаем отлично себе отчет в том, что в Лондоне рвут себе волосы от досады…» «Гитлер, – сообщала «Правда», – закончил словами Лютера: “Это нам удастся, даже если бы весь мир был полон чертей!”».

«В тихом норвежском Тронгейме английские и прочие разбойники бомбят Кнута Гамсуна. Страшное дело!» – восклицал один из героев пьесы Михаила Козакова «Когда я один».

Через десятилетия Чуковский вспоминал в дневнике, «как в 1939 году Евгений Петров говорил простодушно:

– Что мне делать? Я начал роман против немцев – и уже много написал, а теперь мой роман погорел: требуют, чтоб я восхвалял гитлеризм – нет, не гитлеризм, а германскую доблесть и величие германской культуры».

В 1939 году через несколько месяцев после выхода на экраны сняли с показа «антигерманский» фильм по катаевскому сценарию «Шел солдат с фронта». Сняли с репертуара и оперу «Семен Котко» – тогда Катаев просто заменил немцев на австрийцев…

ДОМ

Дома в Переделкине принадлежали не самим писателям, а Литфонду. Поэтому жилище сгинувшего писателя предоставлялось другому.

На дачу Бабеля вселился Всеволод Вишневский, на дачу расстрелянного Владимира Зазубрина – Фадеев, а когда тот застрелился, появился новый жилец – Ярослав Смеляков.

В конце 1930-х годов многие решили, что Илья Эренбург остался на Западе. Вернуться в Москву его поторапливало советское посольство, полпред в Париже Яков Суриц сообщал в Москву: «По моим впечатлениям, у него нет уверенности насчет его положения в СССР. Его, по-видимому, заботит, не отразится ли на нем его близость к Бабелю и Мейерхольду». В 1939-м Эренбурга обделили при награждении большой группы писателей, ему было запрещено печататься в «Известиях». Несомненно, он скорбел из-за договора между СССР и Германией. «Именно тогда в Москве пустили слух, будто я – “невозвращенец”. Дело было простое, житейское: моя дача в Переделкине кому-то приглянулась, нужен был предлог, чтоб ее забрать», – предполагал он в мемуарах «Люди. Годы. Жизнь». Если верить Павлу Судоплатову, занимавшему высокие должности в НКВД, Берия, получив в 1939-м приказ от Сталина арестовать Эренбурга, сумел его отстоять.

Весной 1940 года Фадеев предложил Катаеву с женой и детьми занять давно пустовавшую дачу Эренбурга в Переделкине.

В одной из фадеевских записок Ставскому предлагалось обновить литературные журналы, выдвинуть побольше беспартийных, в частности Катаева Валентина.

В мемуарах «Отлучение» писатель Александр Авдеенко так вспоминал своего соседа Фадеева: «Возбужденный, краснолицый, веселый. Хохочет на всю улицу. Вчера он и Валентин Катаев, увлеченные каким-то разговором, никого не замечая, скорым шагом прошли по переулку, очевидно, спешили обедать к Фадееву. Завидую. И удивляюсь. Не умею хохотать на всю улицу».

Фадеев рассказывал Виктору Ардову: «Катаев зашел ко мне на дачу, мы с ним крепко выпили, но нам спиртного не хватило. И хотя была глубокая ночь, мы стали ходить по соседним дачам и просить водку взаймы. И нам ее всюду давали, потому что хозяева очень боялись, что мы у них останемся…»

На вопрос журналиста, кто же оберегал Катаева, Эстер отвечала: «Я думаю, Фадеев. Если бы не он, то нас бы, наверное, и не было».

В 1940 году, когда Фадеев уже сделался секретарем Союза писателей, прозаик Евгений Федоров, автор повести о детстве и юности Сталина, с раздражением «ликвидированной» последним «как халтурная»[110]110
  В 1938 году Сталин так рецензировал книгу Веры Васильевны Смирновой (1898–1977) «Рассказы о детстве Сталина»: «Автора ввели в заблуждение охотники до сказок, брехуны, подхалимы… Книжица имеет тенденцию вкоренить в сознание советских детей (и людей вообще) культ личности вождей… Это опасно, вредно… Советую сжечь книжку».


[Закрыть]
, жаловался Ставскому в письме на борзость «фадеевской команды»: «С тех пор, как Вы ушли из руководства Союза, а в Ленинграде по приезде А. А. Фадеева, Е. Петрова и В. Катаева были кооптированы по их выбору в президиум новые люди, на меня посыпались камни».

«Ой, Валя, если бы ты знал, какие на тебя телеги приходят», – по рассказам Эстер, говорил Фадеев Катаеву.

4 мая 1940 года в Литфонде в присутствии Фадеева слушали и удовлетворили просьбу Катаева «ввиду того, что дача, арендуемая И. Эренбургом, фактически не используется им уже около 2-х лет – предоставить эту дачу временно писателю тов. Катаеву Валентину Петровичу на летний сезон 1940 г., с условием немедленного освобождения им дачи в случае возвращения тов. Эренбурга».

Спустя несколько дней немцы победно наступали по территории Франции. Французская компартия, выражая настроения Москвы, призывала к «справедливому и прочному миру» и в связи с этим была запрещена властями, многие депутаты-коммунисты, выступавшие против «лжи об антифашистской войне», были арестованы.

1 июня 1940 года в Литфонде «слушали заявление дочери тов. Эренбурга о приезде ее отца» и постановили «ввиду получения официальной телеграммы о приезде т. Эренбурга считать возможным передать его дачу тов. Катаеву только с постановления Президиума ССП».

Когда Эренбург вернется точно, было непонятно. Лето было в разгаре. Президиум, дирижируемый Фадеевым, оказался на стороне Катаева и его семейства.

Это был не единичный случай, когда президиум решал, кому дача нужнее – как раз в то лето 1940-го за переделкинское жилище с переменным успехом бились писатель Первенцев и вдова литератора, погибшего на финской войне, Сергея Диковского – Валентина. Первенцев писал в дневнике: «Сегодня, 3 июня 1940 года, приехала Диковская и устроила мне скандал, сказав, что это она уполномочена Президиумом Союза советских писателей и т. Поскребышевым. Сегодня увидел В. Катаева… Катаев говорит, что Президиум сделал вопрос с Диковской с нарочитой целью – не поднимать шума. Катаев сказал, что Фадеев за меня в потенции».

14 июня немецкие войска вошли в Париж, Эренбург укрылся в советском посольстве. 23 июня «Известия» распространили сообщение ТАСС, адресованное желающим «набросить тень на советско-германские отношения», которые «нельзя поколебать какими-либо слухами и мелкотравчатой пропагандой, ибо эти отношения основаны не на преходящих мотивах конъюнктурного характера, а на коренных государственных интересах СССР и Германии». По сообщению «Правды» от 24 июня: «Французские власти объявили, что германские условия перемирия “тяжелые, но почетные”». 23 июля «Правда» вышла с благожелательным репортажем «Что происходит в Париже»: «Город внешне оживился… Парижская полиция не покидала города. Однако порядок в городе наводят немецкие военные власти… Работают кино. Идут французские и немецкие фильмы». Эренбург вернулся в Москву 29 июля.

В начале 1950-х годов он купил дом в Новом Иерусалиме на Истре. Дача в Переделкине так и осталась за Катаевым.

Чуковский рассказывал в дневнике: «Когда Эр. приехал из Парижа и думали, будто он, выступивший против нашего союза с немцами, лишен благоволения начальства, у него отняли переделкинскую дачу и дали Валентину Катаеву, а когда он захотел объясниться с Павленко и подошел к автомобилю, в который садился Павленко, тот “дал газу”, и автомобиль умчался».

Несомненно, Катаев прикипел к переделкинским местам – городок писателей вырос между двумя бывшими имениями: Самариных и Колычевых. Павел Катаев вспоминал, что отца «интересовала старинная усадьба помещика-славянофила Самарина, где в барском доме частенько гостили знаменитые российские литераторы». В лесу пытливый дачник нашел остатки кирпичной часовни, которая, как он полагал, сохранилась со времен Ивана Грозного. Хотя связь этих мест с Грозным и была во многом надуманной (имение Боде-Колычева построили спустя столетия после убийства митрополита Филиппа Колычева), характерно, что Катаев ощущал здесь глубокое дыхание русской истории. «Как-то отец и меня привел к этой часовне, – вспоминал Павел. – Он размышлял вслух о том, когда она здесь возникла и кто молился в ней, но меня это не интересовало. Мне хотелось поскорее выбраться из мрачной лесной чащи…» Кстати, с таким же «почвенническим» интересом воспринимал Переделкино другой его житель, Борис Пастернак – английский философ Исайя Берлин вспоминал: «Он снова и снова не переставал мне говорить, как счастлив он был, проводя лето в писательской деревне Переделкино, которая когда-то была частью поместья великого славянофила Юрия Самарина. Истинная связь традиций велась от легендарного Садко к Строгановым и к Кочубеям, к Державину, Жуковскому, Тютчеву, Пушкину, Баратынскому, Лермонтову, Фету, Анненскому, к Аксаковым, Толстому, Бунину – к славянофилам…»

Уже в 1984-м, будучи по собственному определению, «глубоким стариком», Катаев сочинил небольшое эссе «Переделкино» – о растворении человека в ландшафте: «Та часть русской земли, где я сейчас живу, есть место не только живописное, но также и историческое… Иногда мне кажется, что именно здесь началось то, что у нас принято называть Русью. Хотя это и неверно, потому что Русь пошла от Киева. Но “моя Русь”, несомненно, началась здесь, в подмосковном лесу…»

Обосновавшись на даче, он написал сказки «Дудочка и кувшинчик» (про поход в лес за земляникой с женой, Женей и Павликом) и «Голубок» (про сову, которая – в окончательной версии – съела белого голубя и улетела на чердак к «деду Корнею»). В том же 1940-м появился «Цветик-семицветик», по сей день любимый детьми. «Написал сказку “Цветик-семицветик”, думая о том, как надо жалеть людей. Написал, узнав, что умер светлый и талантливый человек – Борис Левин (погибший на финской войне писатель)».

А дачная история испортила и без того непростые отношения Катаева и Эренбурга, что не помешало им при случае общаться (а в 1944-м первый поздравил второго с орденом Ленина выразительной телеграммой: «ПРИВЕТСТВУЮ=КАТАЕВ»).

Тему «уведенной дачи» подхватывали и приятели Эренбурга. 16 апреля 1942 года Александр Безыменский писал ему о Фадееве: «Боже-ж мой! Наконец-то сей мальчик осчастливил нас сообщением о своем мнении насчет вашего романа! Если зрение мне не изменило, он пишет, что роман Эренбурга блестящий. Как приятно это узнать от столь высокопоставленного лица. Довольно долго “оно” скрывало свой отзыв. Какая честь для вас, для всей Руси! Вчерашний РАПП, наместник, зять зубровки…[111]111
  Здесь перефразирование строк пушкинского «Бориса Годунова»: «Вчерашний раб, татарин, зять Малюты, / Зять палача и сам в душе палач».


[Закрыть]
Нет, Илья Григорьевич! Пожалуйста, не огорчайтесь. Есть люди, которые говорят искренне, честно, прямо. Вы сами знаете, что они существуют и вам от этого сознания будет легче перенести хвалу чиновного рецензента, написанную, возможно, на пресловутой даче в Переделкине, волею “судеб” принадлежащей ныне Валентину Катаеву».

5 апреля 1962 года Александр Твардовский писал Эренбургу по поводу гранок его мемуаров, публиковавшихся в «Новом мире»: «“Дача кому-то приглянулась”. Фраза как будто невинная, но мелочностью этой мотивации так несовместима с серьезностью и трагичностью обстоятельств, что она выступает к Вашей невыгоде. И потом, есть вещи, о которых читателю должны сообщать другие, а не сам “пострадавший”. От этой фразы несет урон дальнейшее изложение в своей существенности, значительности».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю