Текст книги "Одолень-трава"
Автор книги: Семён Шуртаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
Вот уже сколько они сидят в этой кафешке, и все время играет музыка, все время кто-то что-то поет. Но пока еще ни одной – ни одной! – песни не то что русской, а хоть бы на русском языке еще не прозвучало. Другие времена, другие песни…
По какой-то необъяснимой ассоциации пришло на память, как он – через две ступеньки на третью – взбегал по широкой институтской лестнице и как, завидев его, шарахнулся в сторону поборник цвета и света.
– Ты чему улыбаешься? – спросила Маша.
– Да вот, вспомнилось…
Картинка, которую Дементий рисовал перед Машей, была вроде бы веселой, юмористической, однако по мере рассказа у него постепенно нарастало недоброе, какое-то саднящее чувство, поскольку вольно-невольно вспомнились и друзья доморощенного авангардиста.
– Ну, я им теперь, этим ханыгам… – процедил он сквозь зубы.
– А ничего ты им! – неожиданно и как-то легко возразила Маша.
– Вот увидишь! – многозначительно пообещал Дементий.
– А я и видеть не хочу, – все в том же легком тоне парировала Маша.
Да что она, не верит в него, что ли? Или уж совсем ни во что не ставит?
– Я думала, эта история тебя чему-то научила, думала, что ты поумнел…
– Ну-ну, продолжай, – поторопил Дементий.
– А что продолжать-то? Вижу: каким был, таким и остался… Казак лихой, орел степной.
Маша отодвинула тарелку с недоеденным ромштексом и глядела отчужденно куда-то в окно. Кажется, опять заработали качели…
– Их надо бить не кулаками, а… – тут Маша то ли нарочно, то ли так получилось – сделала длинную паузу, – а маленькой, аккуратненькой кисточкой.
Дементий озадаченно молчал.
– То, что ты хотел сказать, а тебе не дали, скажи своей художнической кистью… Это, конечно, куда трудней, чем витийствовать о русском стиле в искусстве или тем более махать кулаками. Но уж зато по этим, как ты их именуешь, ханыгам удар будет куда чувствительней…
Наступал критический момент. Еще немного, еще чуть-чуть – и он опять закусит удила и понесет с горы под гору… Нельзя, нельзя чтобы это произошло! Вздохни поглубже, перебори во что бы то ни стало, пересиль себя, не дай ходу ущемленному самолюбию! Ведь дело Маша говорит, ведь правильно говорит. И что толку будет от твоих запоздалых раскаяний и признаний?! Признайся в этом сейчас, собери в кулак всю свою волю, будь в конце концов мужчиной!
Дементий почувствовал, как рубашка пристала к разом взмокшим лопаткам. Критическая минута миновала.
– Ты, Маша, гений! – сказал он глухо. – Ты говоришь абсолютно правильные вещи.
– Не перехвали, а то зазнаюсь, – Маша улыбнулась, но улыбка получилась какая-то неполная, отстраненная, скорее на усмешку похожая. Видно, она была все еще сердита на Дементия.
– Не сердись на дурака. Он обещает в самом же скором времени поумнеть.
Вот теперь другое дело! Теперь Маша улыбалась не куда-то в окно, а ему, Дементию. Улыбка и лицо будто новым, добавочным светом осветила, оно стало прежним, близким.
– А вообще-то это, наверное, и хорошо, и не очень хорошо.
– Что нехорошо?
– А то, что ты умней меня. Женщине это ни к чему, а нашему брату обидно, мужское самолюбие страдает.
– Вот-вот, побольше носись с этой писаной торбой.
– И то плохо, и это не по нраву… А скажи, хоть что-то во мне тебе нравится? – расхрабрился Дементий.
– Что мне – в тебе? – переспросила Маша, подумала. – А вот такое немаловажное качество, как… Ну, ты весь нараспашку, весь открытый, бесхитростный.
– Но это, наверное, не столь хорошо, сколь плохо.
– Смотря кому: тебе плохо, мне хорошо. Я, к примеру, тебя вижу н а с к р о з ь… Вот ты сейчас напрягался, сам себя уговаривал и думал, что никто этого не видит, не слышит. А я все видела и слышала…
Слава богу, качели остановились и все встало на прежние места! Если в лице, в голосе Маши видится-слышится вот эта милая лукавинка, значит, все хорошо, значит, уже не обязательно держать себя начеку, можно и расслабиться. Да теперь и не самый ли удобный момент показать то, что он захватил с собой, когда домой прибегал…
Дементий достал из портфеля небольшую картонку и поставил ее перед Машей, прислонив к бутылке с минеральной водой.
– Так, так, – Маша какое-то время сосредоточенно разглядывала этюд. – Узнаю. Это поле под Абрамцевом. И вот эта купа деревьев с левой стороны… Но что это за слабо различимые фигуры на полевой дороге? Что сие должно значить?
– А это, Маша, мы с тобой.
– Интересно! Это мы идем на то поле или уходим с него?
– А и то и другое… Ведь человек, если куда-то пришел, значит, он откуда-то и ушел. Мы все время то и делаем, что уходим-приходим и приходим-уходим.
– Вот не знала, что ты еще и философ!.. А пейзажик очень симпатичный… Подари мне его.
– Нынче попроси последнюю рубашку, и ту отдам.
– Ну, рубашка-то у меня и своя есть… А картоночку я над столом повешу, для нее там как раз местечко имеется… – Маша взглянула на часы. – Не пора ли нам выходить-уходить?
– Пожалуй, – согласился Дементий, но с места не тронулся, даже не пошевелился.
Облокотившись на стол и подперев большими пальцами подбородок, он сидел лицо в лицо с Машей и открыто, не таясь глядел на нее счастливыми, радостными глазами. Чего таиться-то, если Маша все равно видит его «наскрозь»?!
ГЛАВА XXV
«САМОУВАЖЕНИЕ НАМ НУЖНО…»
1
В год 6496 (988).
…Приняв крещение, Владимир приказал рубить церкви и ставить их по тем местам, где прежде стояли кумиры… Посылал он собирать у лучших людей детей и отдавать их в обучение книжное.
…И сказал Владимир: «Нехорошо, что мало городов около Киева». И стал ставить города на Десне, и по Остру, и по Трубежу, и по Суле, и по Стугне. И стал набирать мужей лучших от славян, и от кривичей, и от чуди, и от вятичей и ими населил города.
В год 6500 (992).
…Пришли печенеги, Владимир выступил против них и встретил их на Трубеже у брода, где ныне Переяславль… Печенеги выпустили своего мужа: был он велик и страшен. И выступил муж Владимира, и увидел его печенег и посмеялся, ибо был он среднего роста. И схватились, и начали крепко жать друг друга, и удавил муж печенежина руками до смерти. И бросил его оземь. Раздался крик, и побежали печенеги, и гнались за ними русские, избивая их, и прогнали. Владимир же обрадовался и заложил город у брода того и назвал его Переяславлем, ибо перенял славу отрок тот. И возвратился Владимир в Киев с победою и со славой великою.
В год 6502 (994).
В год 6503 (995).
«Года называются, и только. Значит, по разумению летописца, в эти годы не случилось ничего достойного упоминания».
Викентий Викентьевич перевернул несколько страниц в «Повести временных лет».
В год 6545 (1037).
Заложил Ярослав церковь святой Софии… И стали при нем монастыри появляться.
И любил Ярослав книги, читал их часто и ночью и днем. И собрал писцов многих, и переводили они с греческого на славянский язык. И написали они книг множество, ими же поучаются люди. Как если бы один землю вспашет, другой же засеет, а иные жнут и едят пищу неоскудевающую, так и этот. Отец ведь его Владимир землю вспахал и размягчил, то есть крещением просветил. Этот же засеял книжными словами сердца верующих людей, а мы пожинаем, учение принимая книжное. Велика польза от учения книжного… Книги – это реки, напояющие вселенную, это источники мудрости, в книгах неизмеримая глубина…
«Как хорошо-то сказано: книги – реки, напояющие вселенную!.. И сказано это почти тыщу лет назад…»
С конца X до середины XII века на Руси было построено около десяти тысяч церквей и монастырей, в которых насчитывалось не менее восьмидесяти пяти тысяч книг различного содержания. Но если заложенная Ярославом киевская София стоит и по сей день, то от книг того времени не осталось и следа, все сгорели во вселенском пожаре, заполыхавшем над Русью с приходом кочевников. Сотни монастырских библиотек, тысячи и тысячи бесценных фолиантов были преданы огню нахлынувшими из азиатских степей варварами…
Викентий Викентьевич закрыл книгу, смежил глаза и погрузился в глубокое раздумье.
Ему хотелось связать только что прочитанное с нынешним временем (а такая связь – в этом он был уверен – должна существовать), но мысль ускользала, уходила куда-то в сторону, не давалась. Отдельно думалось о том далеком времени, отдельно виделся нынешний день. Но ведь прочитанное написано не кем-нибудь, а нашими предками, нашими прародителями, и как же это так – родители отдельно, а их дети, их потомки, – тоже отдельно? Прошли века? Но века – не шашлычные куски, переложенные луком и нанизанные на шампур времени. Шли века, и по этим векам шел в общем-то один и тот же народ – русский народ…
Вчера Вика, роясь в газетах и журналах (что-то искала и не находила), сказала с досадой:
– Каждый день что-то где-то происходит, и обо всем пишется. И если собрать написанное за год – ого! – в былые времена за сто лет небось столько не писалось, хотя ведь тоже постоянно что-то где-то происходило…
Кажется, это нынче называется переизбытком информации. Жалуемся на него и с прежним усердием продолжаем катить день ото дня, год от года нарастающий снежный ком. И не надо быть пророком, чтобы сказать, что нарастание и дальше будет идти в геометрической прогрессии. Так как же нам и нашим потомкам сквозь толщу веков, сквозь бездну информации о них пробиваться к нашим истокам, нашим корням? А пробиваться надо, если мы не хотим быть Иванами, не помнящими родства, если не хотим потерять самих себя…
Викентий Викентьевич встал с кресла, чтобы пройтись по кабинету. Но встал, видимо, слишком резко: его качнуло и он, чтобы удержать равновесие, оперся о край стола. Во всем теле чувствовалась неодолимая вялость, словно из него вынули какой-то важный стержень, на котором все держалось. Руки висели, как плети, ноги ступали нетвердо, ненадежно.
То ли сказалось перенапряжение, в каком находился организм во все время заграничной поездки, то ли все настойчивее напоминали о себе годы, но в последнее время Викентию Викентьевичу все труднее становилось перебарывать даже самое малое недомогание. Хотелось лечь и лежать долго-долго, пока организм не накопит достаточный запас сил. Но он уже знал по опыту, что это не более как соблазнительный самообман. Стоит дать себе поблажку – и находится много вроде бы очень веских причин, чтобы состояние покоя сделать более-менее постоянным. Но тогда – какой в нем смысл, зачем копить силы и никуда, ни на что их не тратить? Смысл жизни, наверное, в деянии, в делании, а не в безделье… Подольше проживешь, если поменьше будет этого самого делания и побольше безделья? Но где грань между тем и другим, кто ее укажет? И кому нужно это «подольше»? Разве что самому себе. Но не слишком ли этого мало?..
Викентию Викентьевичу вспомнилось, как его старушка мать больше смерти боялась стать обузой для близких. «Прибрал бы господь, пока еще на ногах, покуда еще сама себя обихаживаю» – вот какое желание было в последний год ее жизни самым заветным. В таком взгляде на смерть было и что-то от религии, от веры в загробную жизнь. Мы не признаем ничего «потустороннего», гордимся этим. Хорошо. Но хорошо ли то, что наши «темные», как мы о них говорим, суеверные бабушки и дедушки умирали спокойно и достойно, а мы, просвещенные, цепляемся за жизнь изо всех сил и тогда, когда никаких сил уже не остается?
Мэмэнто мори – говорили древние. Помни о смерти! Что это, запугивание смертью? Ничуть. Всего лишь напоминание о том, что ты смертен и должен спокойно, безбоязненно встретить окончание своего жизненного пути. Потом, в средние века, один философ доведет эту мысль до крайности, сказав, что жизнь дается человеку, чтобы он имел возможность подготовиться к смерти. Разумеется, живем мы не для этого. И все же смерть не должна заставать нас врасплох. Готовиться к ней, конечно же, вовсе не значит заранее шить саван, выстругивать доски для гроба, приглядывать место для могилы (хотя, если вспомнить, Пушкин о месте для могилы позаботился заблаговременно!). Помнить о смерти – это думать о смысле своей жизни, строгой мерой мерить свои повседневные дела и поступки, не суетиться, не тратить время на пустяки, но каждый день проживать так, будто он последний, самый последний в твоем земном существовании…
Викентий Викентьевич принимал жизнь как великое благо и считал вечный круговорот мудрым. Он уже давно примирился и с тем, что, как все в живой природе, человек не вечен, что жизнь его рано или поздно кончается уходом в небытие. Одно ему казалось обидным и несправедливым: человек все отпущенные ему годы набирается ума и опыта, но именно тогда, когда к нему приходят и знания, и опыт, он их навсегда уносит в могилу. Сколько он передумал, перечувствоввал за свою жизнь, сколько книг великих мыслителей прочел и, стало быть, впитал их мысли, обогатился их знаниями и духовным опытом. И что – все это вместе с ним уйдет в землю, уйдет в небытие? Обидно, несправедливо!
За многие годы он, кажется, научился пробивать словом толщу веков, и в своих лекциях, в разговорах со студентами ему удается соединять в одну неразрывную цепь прошлое с настоящим. Но – по восточной поговорке – если бы молодость знала, если бы старость могла! Как несоразмерно мала его нынешняя возможность нести свое слово другим по сравнению с тем большим запасом знаний, которые им накоплены. По слабости здоровья ему приходится отказываться от чтения лекций в других вузах, хотя в таких предложениях недостатка нет. Декан старается поручать ему более спокойную, «домашнюю» работу – консультировать аспирантов при подготовке кандидатских диссертаций. Это верно: на лекцию надо идти в институт, а диссертации можно читать и дома. Но силенок год от году не прибавляется, а убавляется, и впору отказываться даже от таких не очень обременительных нагрузок… Кстати, не забыть: завтра с одним из соискателей встреча на кафедре, договорились еще неделю назад…
Викентий Викентьевич прошелся раз-другой по кабинету, постоял у книжного шкафа с самыми дорогими его сердцу книгами, хотел опять сесть за стол, но передумал. Он, пожалуй, возьмет одну из нужных книг с собой и приляжет на диван. Надо копить силенки к завтрашнему дню…
Должно быть, он задремал, потому что не слышал, как пришли Вика с Вадимом. Его разбудил уже их разговор в прихожей: «Папы что-то не слышно». – «Наверное, отдыхает… Давай потише».
– Я не сплю! – тихонько крикнул он в дверь, откинул плед и сел на диване, положив рядом с собой книгу.
Послышались приближающиеся шаги. Викентию Викентьевичу не хотелось показываться дочери вялым и немощным, он провел ладонью по лицу, как бы стирая с него дремоту и взбадриваясь.
Вика не стала заходить в кабинет. Она лишь приоткрыла дверь и, просунув голову, спросила:
– Как мы себя чувствуем?
– Особо хвастать нечем… – начал было Викентий Викентьевич, но тут же спохватился: – однако и…
Вика не дала ему договорить:
– Однако и тень на плетень наводить не надо… Ну ладно, мы на эту тему еще поговорим. А сейчас пойду ужином заниматься.
За ужином они с Вадимом оживленно обсуждали свои институтские дела. И поначалу Викентий Викентьевич возрадовался, что, занятые этим разговором, они не заметят его состояния. Напрасно радовался – заметили. Вика потчевала, как маленького:
– Еще ложечку, папа! Это же геркулес, – будешь сильным, как античный герой!
А Вадим внимательно-предупредительно подвигал на его край стола то хлеб, то масло, то сахар.
Аппетита не было, но, чтобы не давать дочери повода для возвращения к невеселой теме, Викентий Викентьевич заставил себя съесть все, что ему давали, разве что приговаривал:
– Мне поменьше, я сегодня бездельничал, не успел проголодаться…
Однако хитрость эта ни к чему не привела. В конце ужина Вика с горестным вздохом сказала:
– Что-то ты мне, папа, не нравишься.
Викентий Викентьевич сообразил, что продолжать бодриться бессмысленно, и покорно поддакнул дочери:
– Я и сам себе не очень нравлюсь, да, надеюсь, это временное явление. – Тут он подумал: а может, безделье размагничивает? – Вот завтра… – и сказал о назначенной встрече с аспирантом.
Вика печально-внимательно выслушала и с неожиданной для нее твердостью отчеканила:
– Завтра, папочка, ты никуда не пойдешь!
Викентий Викентьевич не сразу нашелся, что сказать, и лишь растерянно пролепетал:
– Как так?
– А очень просто, – все с той же непреклонной твердостью проговорила Вика. – Я тебя никуда не пущу.
– Но это же будет насилием над личностью, – попытался все свести к шутке Викентий Викентьевич.
Дочь шутку не приняла.
– Если личность сама не понимает… Словом, на завтра тебе прописывается домашний режим. Придется еще денек, как ты говоришь, побездельничать.
– Но ведь назначено, – выложил Викентий Викентьевич последний аргумент. – Человек будет ждать.
Тут ввязался в разговор Вадим. Он сказал, что завтра постарается предупредить аспиранта.
– На худой конец, пусть приходит сюда, – поддержала Вадима Вика.
Это, конечно, не лучший вариант. Но стоит только подумать, что завтра никуда не надо идти, и на сердце становится легче.
– Ладно, пусть аспирант приходит сюда.
2
На другой день встал он поздно. Сквозь тонкую пленку уже некрепкого утреннего сна слышал, как Вадим с Викой умывались, завтракали, как щелкнул за ними замок входной двери. «Надо и мне вставать», – сказал он самому себе во сне, но не встал, а только крепче заснул и проспал чуть ли не до десяти часов.
И то сказать: при нездоровье сон – не лучшее ли лекарство?
Викентий Викентьевич умылся, побрился, сделал что-то вроде небольшой зарядки – потянулся, помахал руками, раз-другой прошелся по кабинету спортивным (как ему хотелось думать) шагом. После этого и завтракал почти с удовольствием. Значит, дела пошли на поправку. Главное – не размагничиваться, не поддаваться, и все будет хорошо.
Однако бодриться-то он бодрился, а потянулся за стаканом молока – и едва удержал его в руке. Яйцо тоже почему-то выскользнуло из пальцев, хорошо, упало в тарелку, а не на пол.
Викентий Викентьевич прислушался к себе. Все вроде бы хорошо. И сердце не прыгает, бьется ровно, и вообще ничего не болит. Тогда откуда эта противная слабость во всем теле, эта немощь, если он здоров, абсолютно здоров?!
Убрав со стола, он немного послонялся по квартире и решил на полчаса выйти на свежий воздух. Все же беззаботная прогулка – не поход в институт, на это у него пороху хватит. А что Вика настояла на «домашнем режиме», не так уж и плохо. Куда бы он пошел такой? И как опять не скажешь: умница-разумница у него дочь…
Он привык заботиться о дочери, привык к тому, что она его слушается, и не заметил, что те времена прошли-ушли и роли их поменялись. Теперь дочь заботится о нем и, выходит, ему надо ее слушаться. Да, конечно, как-то странно, непривычно, но, видно, надо привыкать…
Викентий Викентьевич надел плащ, шляпу и уже взялся за ручку двери, как его будто что-то остановило. Он оглядел прихожую, увидел на вешалке Викин берет и понял, что остановил его обычный наказ дочери одеваться потеплее. Пришлось снять плащ и надеть под него теплую кофту. Вики рядом не было, но он словно бы чувствовал на себе ее заботливый, опекающий взгляд. Выходит, начинает привыкать…
На дворе и в самом деле было прохладно, ветрено. По серо-голубому небу тащились раздерганные, разлохмаченные тучи. Они шли так низко, что казалось, вот-вот начнут задевать крыши домов.
Викентий Викентьевич не стал выходить на улицу. У них просторный, почти наглухо замкнутый двор: здесь и не так шумно, и не так ветрено, чего еще надо!
Он немного походил по утоптанным дорожкам дворового скверика, потом присел на вкопанную в землю скамью. Поблизости две девочки лет пяти увлеченно играли в песок, мальчишка, их сверстник, гонял мяч. Время от времени он подбегал к подружкам, будто бы нечаянно, гоняясь за мячом, разрушал, растаптывал их песочные дворцы, они его возмущенно ругали, но мальчишке эта ругань, похоже, доставляла удовольствие, потому что, побегав-побегав в сторонке, он снова появлялся в песочном городке и снова проделывал свою разрушительную работу.
Когда-то и Вика была такой же вот девочкой и играла в этой песочнице. И вроде бы не так давно это было. Летят годы…
В последнее время Викентий Викентьевич все чаще думал о дочери. То вспоминал ее маленькой, то пытался представить, что с ней будет и какой она будет через пять, через десять лет. Даже в размышлениях о себе, о своей жизни, особенно при подведении предварительных, как он их называл, итогов, Вика оказывалась на первом плане. Это и понятно: ведь уходя из жизни, он останется в ком же еще, как не в дочери? Продолжит ли она его? И не в том вопрос, продолжит ли она дело, которому он отдал жизнь (хотя это было бы, наверное, наилучшим «продолжением»). Вике не обязательно быть учителем отечественной истории, если у нее нет к этому склонности. Когда говорится: дело отцов продолжают дети, вряд ли это следует понимать в узко профессиональном смысле. Много ли передалось от него дочери самого сокровенного, останется ли в ней его главная суть: его понимание жизни, его горячая любовь к родной стране – вот в чем вопрос. Останется ли? Его кровь течет в ее крови. Но ведь одного этого мало. Так ли он воспитал дочь, сумел ли свои мысли сделать ее мыслями?.. Как бы хотелось дать утвердительный ответ на эти вопросы, но надо ли выдавать желаемое за сущее? У него сейчас даже нет уверенности, что хорошее имя выбрал для дочери. Виктория – Победа. Но кто и когда звал ее полным именем? Оно записано в метрике, в паспорте, а зовут ее все – и он вместе со всеми – Викой. Вика же на русский слух – не что иное, как злак из семейства бобовых. Как-то даже частушку пришлось слышать: чечевица, чечевица, чечевица с викою…
Ну, имя еще не самое главное. А вот то ли он делал, те ли слова говорил дочери, когда она была еще совсем маленькой и когда стала взрослой? И не слишком ли заботливо оберегали ее – и он сам, и особенно, добрая душа, Викина мама – от всяких житейских невзгод, хотя вроде бы и знали, что только преодоление их и вырабатывает характер, делает человека человеком…
Какие мощные ветры ныне дуют с Запада, какие повальные эпидемии несут с собой и в одежде, и в музыке, и даже в образе мышления современной молодежи! Вершинной, заветной мечтой многих и многих русских ребят становится заиметь импортные, с наклейками, штаны; хорошим тоном считается слушать не свою, а опять же импортную магнитофонную музыку, танцевать те же чужие и чуждые танцы… И кому, как не старшим, следовало бы думать о заблаговременных прививках против этих эпидемий, о том, чтобы свое национальное в глазах молодежи не было чем-то второсортным по сравнению с чужим. Сумел ли он сам привить дочери это чувство первородства?..
Словно бы живая иллюстрация к мыслям Викентия Викентьевича, через домовую арку в садик вошла с ревущим транзистором через плечо молодая парочка. Одеты были молодые люди в одинаковые фирменные штаны и одинаковые же черные свитера, отличаясь друг от друга разве что длиной волос: у парня покороче, у девушки – до плеч. Они пошарили глазами по садику, высмотрели свободную скамейку по другую сторону песочницы и уселись на нее. Уселись, разумеется, на спинку скамьи, а на то место, где бы надлежало сидеть, поставили ноги в грязных башмаках. В последнее время стало входить в моду садиться именно так, на спинку скамеек. А если вошло в моду, уже совсем не важно, что кто-то потом сядет на то место, где сейчас красуются их грязные башмаки, важно, что и в этом новшестве они не отстают от других, идут в ногу со временем.
Первое, что сделали парень с девушкой, усевшись на скамью, это поцеловались. Тоже стало модным целоваться даже на людных улицах, на перекрестках – как же не целоваться в уютном скверике?! Видит вон тот старичок и вон те две пожилые женщины? Подумаешь, дело какое! Они же любят друг друга, им хочется целоваться, а если хочется – зачем терпеть? Не нравится старичку и тем теткам? Пусть отвернутся, а то и вовсе уйдут…
Только теперь Викентий Викентьевич понял, что ошибся в определении пола у парочки: все оказалось наоборот – короткая стрижка была у девушки, длинные же локоны принадлежали парню. (Как-то летом пришлось видеть добра молодца в рубашке с рюшками и кружевами.)
Поставленный на скамью транзистор, пугая детей, орал истошным голосом. И по голосу этому тоже затруднительно было определить, мужественная женщина поет или женственный мужчина. Не похоже было, что парень с девушкой слушали громкую музыку; она была не более как звуковым фоном для их переглядываний друг с другом, для объятий. Да и песня-то была не на русском, а на каком-то – не понять – «зарубежном» языке. А что кому-то, каким-то старым, отсталым людям музыкальный ор этот может не нравиться – пусть на себя, на свою отсталость и пеняют… Скажи этим милым молодым людям, что они совершают насилие – насильно заставляют слушать других то, что им, может, вовсе бы и не хотелось, они не поймут, они сделают большие глаза: как так, вас ублажают наисовременной музыкой, а вы, неблагодарные, еще и недовольны?!
Недавно мелькнуло в газете: на английский рынок поступили портативные – стоимостью всего в один фунт – антитранзисторы. Достаточно повернуть ручку, и изо всех транзисторов в радиусе ста метров раздается рев, напоминающий рев реактивного двигателя. Такой антитранзистор был бы сейчас, пожалуй, кстати.
Викентий Викентьевич поднялся со своей скамейки и пошел прочь. Истерический вой импортного кумира сопровождал его до самого подъезда.
Вернулся он, что называется, вовремя: едва успел открыть дверь, зазвонил телефон. Вадиму удалось разыскать аспиранта, и он спрашивал, когда тому удобнее явиться к Викентию Викентьевичу.
– Да хоть сейчас!
Вадим кому-то, должно быть рядом находившемуся аспиранту, тихонько передал слова Викентия Викентьевича и уже громко, в трубку, сказал:
– Хорошо. Он едет.
Вот и ладненько. А пока он едет, можно еще разок полистать его сочинение, освежить в памяти.
Викентий Викентьевич прошел в кабинет, сел за стол, раскрыл рукопись на главе о славянофилах.
Поскольку славянофилы противостояли так называемым западникам, соискатель и начинал главу с сопоставления Европы и России. Но то ли слишком упрощенно понимая стоящую перед ним задачу, то ли желая показать свою эрудицию, начинал не с девятнадцатого, как можно было бы ожидать, века, а копал глубже и исходной, отправной точкой брал шестнадцатый, а кое-где даже и пятнадцатый век. И на что бы он ни обращал свой проницательный взгляд, какую бы сторону жизни ни исследовал: экономику, искусство, литературу – везде видел движение Европы к сияющим вершинам прогресса – с одной стороны, и жалкое прозябание России – с другой. Везде и во всем Европа заслуживала у него самой высокой, «отличной» оценки, Россия же и на «посредственно» не тянула.
Европа строит дворцы и соборы; готика, пламенеющие витражи, поющие органы – «пятерка»! В России, при Алексее Михайловиче, был построен в Коломенском под Москвой деревянный дворец, но и тот то ли был потом разобран, то ли сгорел. Соборы, правда, и у нас умели строить: возводились они и в той же Москве, во Владимире, Суздале, Ростове – так и быть, «три».
Европейские дворцы и соборы украшаются росписями и картинами гениальных художников, площади городов – скульптурами столь же выдающихся мастеров; ренессанс, расцвет всех видов искусств и литературы – «пять», и даже с плюсом. У нас тоже работают Рублев и Даниил Черный, Дионисий и Феофан Грек, но если мадонны итальянцев – произведения изобразительного искусства, наши богоматери и спасы – не более как иконы, имеющие чисто культовое назначение, – с большой натяжкой можно поставить «три».
Во многих европейских столицах открываются университеты, процветает образование – «пять» с плюсом! В России никаких университетов нет, Россия прозябает во мраке невежества – «кол»!
Европа печатает книги, основывает библиотеки. Иван Федоров в России появится лишь через добрую сотню лет после Гутенберга, да и то напечатает, если не считать церковных книг, одну лишь «Азбуку» – на «тройку» и то не тянет.
В литературе европейских народов уже сияют такие имена, как Боккаччо, Шекспир, Свифт, Монтень, Рабле, Сервантес. Что может поставить Россия рядом с этими гигантами? «Повесть о Горе-Злочастии», «Домострой», «Службу кабаку»? «Кол», никак не больше!..
Все вроде бы верно. И насчет университетов, и по части литературы и книгопечатания – все именно так: Европа идет далеко впереди темной, невежественной России. Однако если копнуть еще поглубже – уж копать так копать! – то картина будет не такой стройной и яснопонятной.
Считается общепризнанным, что культура Киевской Руси ни в чем не уступала самым славным европейским государствам. Королевские дворы Европы считали за честь породниться с киевскими князьями. Дочь Ярослава Анна, как известно, была высватана Генрихом I и впоследствии стала королевой Франции. Сам Ярослав, Владимир Мономах – да и только ли они – имели большие библиотеки, читали в подлинниках греческих и римских авторов. Вот же свидетельство летописца…
Викентий Викентьевич пододвинул «Повесть временных лет», перечитал вслух отмеченное место:
– Любил Ярослав книги. И собрал писцов многих, и переводили они с греческого на славянский язык. И написали они книг множество…
Ну, и переводы переводами, а ведь еще в те же времена было создано гениальное «Слово о полку Игореве», рядом с которым многое ли могут поставить любые европейский державы.
Так как же это так получилось, что высококультурное в XI и XII веках государство к XV и XVI словно бы одичало, пошло в своем развитии вспять?.. Это я вас спрашиваю, без пяти минут кандидат наук!
Вы что, запамятовали, что ли, что в XIII веке из глубины монгольских степей хлынули на нас несметные полчища полудиких кочевников и все, что составляло богатство и славу Киевской Руси, было предано огню и мечу?! София в Киеве сохранилась только потому, что она каменная, камень не горит. А вот книги по монастырским библиотекам были сожжены.
А пока мы слепли в дыму пожарищ – и длилось это не год и не десять лет, два с лишним века, – Европа продолжала строить свои дворцы и соборы… Это не я говорю, это Пушкин говорит, а Пушкина-то нам с вами вроде бы знать надо.
Так многого ли стоят щедро розданные вами Европе «пятерки»? Какие университеты мы могли открыть в XV веке, если лишь в самом конце его сбросили изнурившее нас ярмо ордынского ига?! О каких библиотеках можно говорить, если они были сожжены?! Ничего этого не знать европейцу еще как-то извинительно: ему дела нет, что Россия ценой своей гибели остановила татаро-монгольское нашествие и спасла Европу. Европа – опять вспомним Пушкина – всегда была по отношению к России столь же невежественна, сколь и неблагодарна. Она всегда глядела на нас свысока, с тем горделивым превосходством, с каким столичный щеголь глядит на деревенского недотепу: и то у него не так, и это не этак… Но вы-то, русский человек…








