Текст книги "Одолень-трава"
Автор книги: Семён Шуртаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)
– Почему же? – возразил Дементий. – Ведь, не считая писем и фотографий, это единственное памятное слово об отце… Еще раз спасибо, дядя Коля!
– Не надо, Дема, не надо.
– Вам, наверно, трудно понять, что́ это и для меня, и для мамы значит. Мы словно бы живой голос отца услышали…
Николая Сергеевича растрогали последние слова Дементия. Много добрых отзывов пришлось слышать об очерке от самых разных людей. Но то были как бы отзывы со стороны, в них на первом плане стояло литературное исполнение, его и хвалили. Дементий с матерью услышали голос Кости – это дороже…
О многом и хорошо поговорили они в тот день с сыном Кости. И не раз во время этого разговора, вольно или невольно, приходила на ум горькая параллель с родным сыном. Если считать, что тому и другому судьба послала испытание, то один повел себя уклончиво, неискренно, пожалуй, даже трусовато, другой же держится прямо, открыто и мужественно и не только сам не склонил головы, но еще и других подбадривает. Его и в трудную минуту не покидает уверенность в себе, в своих силах («Не пропаду!»). И если есть понятие запаса прочности, то оно, наверное, приложимо не только к металлу, но и к человеку, к его характеру. Без этого запаса человек подобен перекати-полю: куда житейский ветер дунул, туда его и несет…
А может, он опять неоправданно строг и требователен к своему сыну? Все же у них с Дементием разные исходные. Вадиму недостало мужества признаться в своем, мягко сказать, неблаговидном поступке – здесь исходная точка его неискреннего, уклончивого поведения. Дементию ни в чем таком признаваться но надо: ему «пришили» поступок, которого он не совершал, потому он прямо и открыто об этом и говорит.
Нет, все же не только в разности исходных точек дело. Дементий твердо знает, что он хочет, и столь же твердо идет к намеченной цели. Если бы и Вадим знал, что он хочет, в той сомнительной компании он бы не оказался, все было бы по-другому. Еще две тысячи лет назад одним мудрецом Древнего Рима было сказано: если человек не знает, к какой пристани он держит путь, для него ни один ветер не будет попутным…
Дементий случайно, вовсе не желая того, попал в неприятную историю. Вадим оказался в компании резвящихся мальчиков по своей воле и охоте, никто его туда не загонял… Впрочем, вся и беда в том, что своей-то воли у него недостало, к какой пристани надо держать путь, он не знал…
И раз, и два посреди разговора всплывали в памяти слова Дементия: «Будь хоть один свидетель… Допустим, вы бы сидели рядом…»
Рядом он не сидел. Чего не было, того не было. Но почему он подвигает парня на борьбу с клеветниками, а сам при этом спокойно остается в стороне? Почему бы ему не стать тем свидетелем? Разумеется, не в узко юридическом смысле слова, поскольку на вечере его не было. Но ведь речь идет не о тонкостях процедуры надевания на голову хохломской салатницы. Он будет свидетельствовать честность и правоту парня, на которого возведен злостный поклеп. И почему сторонний человек, профессор-историк, сразу же заступился за Дементия, а он все еще занимает выжидательную позицию?..
Провожая Дементия, Николай Сергеевич сказал как бы между прочим:
– Если завтра увидишь меня в институте – не удивляйся. Хочу кое-какие справки навести.
Дементий, похоже, уразумел его иносказание.
– Вряд ли это что даст.
– Посмотрим!
ГЛАВА XXIV
КРАСОТА, ПРИЛОЖЕННАЯ К ЖИЗНИ
1
О чем разговаривал Николай Сергеевич с ректором, Дементий не знал. Но на другой день после его прихода в институт доску объявлений украсил приказ, в котором «за неэтичное поведение и безответственные высказывания, граничащие с политическим недомыслением», студенту такому-то объявлялся строгий выговор.
Никогда еще так строго Дементия не наказывали, но – посмотреть со стороны – чудеса, да и только! – суровое наказание вызвало у него такой прилив радости, что он, как молодой козелок, подпрыгнул на месте, на весь институтский вестибюль гаркнул «ура» и, расталкивая собравшуюся около него толпу, ринулся к лестнице, а по ней – через две ступеньки на третью, через две ступеньки на третью – в свою аудиторию. На его дороге возник цветосветный юноша и, еще издали завидев Дементия, шарахнулся в сторону, будто шел на него не человек, а танк. «А-а, ханыга!» – походя усмехнулся Дементий и – дальше, дальше…
На своем этаже среди фланирующих по коридору сокурсников он отыскал глазами Машу, довольно бесцеремонно оторвал ее от подруги и потащил в аудиторию. Там, у окна, коротали переменку несколько студентов, поленившихся выйти в коридор.
– Ребята, на доске объявлений важный приказ ректора. Бегите читайте, покуда не сняли!
Скучающих однокурсников как ветром выдуло из аудитории.
Маша, глядя на Дементия ничего не понимающими глазами, тоже сделала движение бежать со всеми, но Дементий не выпустил ее руки из своей.
– Маша, ура, меня оставили!.. Можно я тебя на радостях поцелую?
Маша просияла лицом, заулыбалась – сначала радостно-открыто, потом, словно бы спохватившись, сдержанно-лукаво.
– Ну, если ты теперь полноправный студент, как тут откажешь.
Дементий коротко дотронулся губами до ее смеющихся губ и опять как у доски приказов, подпрыгнул на месте.
– Если бы ты знала, как я тебе благодарен за Абрамцево! Я тебя, Маша, за Абрамцево… люблю.
Маша тихонько засмеялась.
– Я-то думала, что и сама по себе, без прекрасного Подмосковья, чего-то стою.
– Я не так сказал… – смешался Дементий. – Я хотел сказать…
– У тебя еще будет время и возможность сказать, как хотел, – Маша разом посерьезнела, – а сейчас – слышишь? – звонок.
– Ну, я побежал.
– Далеко ли?
– Николаю Сергеевичу сказать «спасибо».
– Ты же его так или иначе сегодня увидишь.
– Надо сейчас. Не ему – мне надо… Дождись меня в институте, я через час вернусь.
Дементий видел по лицу Маши, что она так и не поняла, почему ему надо именно сейчас увидеть Николая Сергеевича, но объяснять было некогда: сокурсники уже валом валили в аудиторию, того гляди, столкнешься в дверях с преподавателем.
Он не стал брать куртку с вешалки, а как был в пиджаке поверх свитера, так и выскочил в институтский скверик, а оттуда на улицу.
Троллейбус будто его и поджидал: едва Дементий запрыгнул на площадку – тут же тронулся.
Погода в последнее время держалась устойчиво пасмурная. Солнце и нынче не показывалось. Но сидевшему у окна Дементию нынешний день и без солнышка виделся светлым и радостным. И люди, которые сидели и стояли в троллейбусе, были все сплошь милыми, симпатичными, хотелось каждому из них сделать или хотя бы сказать что-то хорошее, чтобы им стало тоже светло и радостно. Чтобы и вон та седенькая, похоже чем-то расстроенная старушка, и сидящий с нею рядом деловито озабоченный дядя с кожаной папкой в руках улыбнулись друг другу. И у круглолицей конопатой девчонки, которая внимательно изучает оторванный билет, – пусть номер билета будет счастливым…
А какие большие и хорошие письма он завтра же напишет братчанам – и ребятам, и голубоглазой Зойке!.. Впрочем, Зойке большое и хорошее вряд ли получится. Что он ей напишет: голубые глаза хороши, а теперь полюбилися карие?..
Вот он и доехал. Остается немного пробежать вперед и повернуть за угол.
Николай Сергеевич иногда работает дома. Хорошо бы застать его!
Видно, уж день нынче такой, с утра везучий. Мало того, что Николай Сергеевич дома, он сам и дверь открывает.
– Что случилось, Дема? – спросил он удивленно, с тревогой в голосе.
Должно быть, его удивил и встревожил и неурочный приход Дементия, и его всклокоченный, запыхавшийся вид.
– Случилось, случилось, дядя Коля! – Дементий обхватил Николая Сергеевича за плечи и ткнулся лбом куда-то в подбородок. – Спасибо!.. Строгий выговор…
На шум в прихожую вышла из кухни Нина Васильевна.
– Что за выговор? – конечно же поинтересовалась она. – За что и кому?
– Нина Васильевна, можно я и вас на радостях обниму?
Хозяйку дома явно смутили слова Дементия. Она – вот уж никто не ожидал! – зарделась, застеснялась.
– Какая же радость, если сам говоришь – строгий выговор?!
Нина Васильевна продолжала спрашивать и в то же время сама торопливо вытирала о фартук то ли в муке, то ли еще в чем испачканные руки.
Дементий шагнул к ней поближе, взял за полные мягкие руки повыше локтей и неумело громко чмокнул в щеку. Румянец залил ее лицо еще гуще.
Николай Сергеевич ни о чем не расспрашивал, ему и так было все понятно, Нине Васильевне же пришлось объяснять.
– Была тут у нас одна дискуссия… – начал Дементий.
– И один студент, – пришел к нему на выручку Николай Сергеевич, – доказывая свою правоту, размахался руками…
– Размахался и то ли нечаянно, то ли чаянно… задел своего оппонента.
– Тот – в бутылку. И парня, при нынешних строгостях, могли попросить из института.
– А дали только выговор! Как тут не радоваться?!
Слушая эту на ходу сочиняемую басню, Нина Васильевна переменно переводила взгляд с одного рассказчика на другого, и видно было по ее глазам, что она не очень-то верит сказанному, а может, даже и подозревает, что «один студент» перед нею сейчас и стоит.
– Складно у вас получается, только непонятно, зачем за дурака драчуна переживать-то?
Николай Сергеевич понял, что на этот вопрос надо отвечать ему.
– Дело в том, что дурак этот… как бы тебе сказать… в общем и целом хороший, дельный парень.
– Первый раз слышу, чтобы дурак был дельным, – все так же недоверчиво покачала головой Нина Васильевна. – Ну да у меня котлеты жарятся, как бы не подгорели, – и скорым шагом ушла на кухню. Уже оттуда крикнула: – Ты, Дема, чай, пообедаешь с нами?
Николай Сергеевич заговорщицки подмигнул: мол, конечно, с удовольствием. Но, вспомнив уговор с Машей, Дементий заколебался:
– У меня сейчас окно, – пришлось соврать, чтобы хоть с опозданием объяснить Нине Васильевне свой неожиданный приход. – А вообще-то опять надо в институт.
– А ты в это окно и пообедай. Если торопишься – у меня все готово, можно садиться.
Теперь отказываться и вовсе было нехорошо, неучтиво, а для хозяйки дома так, наверное, и обидно. «Поем борща и побегу!» – заранее ограничил себя Дементий, садясь за стол.
Нину Васильевну за обедом было не узнать. Она была не только доброй и щедрой, но и по-матерински ласковой к Дементию. И ласковость эта была не показной, а вполне искренней. Чудеса, да и только!
Николай Сергеевич ел молча и время от времени затаенно, как бы про себя, улыбался. Должно быть, ему тоже такая метаморфоза с супругой была и удивительна и приятна.
И когда, очистив почти полную тарелку фирменного блюда дома – борща с пампушками, Дементий решительно поднялся из-за стола – иначе, мол, опоздаю на занятия, – на лицо Нины Васильевны можно было прочесть неподдельное огорчение. И ее охи и ахи по поводу не съеденных Дементием великолепных котлет с какой-то необыкновенной подливкой были по-настоящему трогательны.
– Спасибо, спасибо, Нина Васильевна, я и так сыт по горло, побежал.
Он и в самом деле вплоть до троллейбусной остановки бежал. Правда, на сей раз троллейбус пришлось немножко подождать.
Ему нельзя было являться в институт точно к концу занятий: тогда бы выходящие однокурсники волей-неволей обратили на него свое внимание, поскольку нынче он был чем-то вроде героя дня. Приехать с опозданием – заставить Машу ждать его; тоже нехорошо.
2
Кажется, он явился вовремя: занятия уже окончились, а Маша, как и всегда, оказалась на высоте – ждала его не в здании института, а на ближней к улице скамейке скверика.
Говорят, сытый голодного не разумеет. Однако по выходе из скверика первое, что сделал Дементий, так это спросил Машу, не голодна ли. Маша ответила, что все равно делать было нечего и она зашла в буфет и выпила стакан кофе с молоком. Дементий на секунду представил себя над тарелкой исходящего сложными ароматами украинского борща и Машу с жалким стаканом мутного напитка, именуемого кофе, и ему стало стыдно за свое обжорство. «Ладно, еще от котлет отказался», – подумал он, будто это если и не уравнивало с Машей, то хоть в какой-то мере оправдывало его.
– Я о еде спросил к тому, что хочу предложить тебе пищу духовную, а она, говорят, натощак воспринимается очень плохо.
Маша приостановилась и подняла на него вопросительные глаза.
– Короче и конкретней.
– Как знаешь, весь сыр-бор разгорелся из-за изделия народного искусства. А недавно я узнал, что в Москве есть особый музей, где и Хохлома, и Палех так-то хорошо представлены, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
– Еще короче и еще конкретней.
– Конкретней некуда. Сама понимаешь, что после этой истории мне просто нехорошо, неудобно не побывать в этом музее… Составишь компанию?
– Что за вопрос! Я и сама хотела предложить, да уж больно гордым и важным ты в последнее время ходил – не подступишься.
– Не гордым, а глупым, – с готовностью уточнил Дементий. Немного помолчал и добавил: – Глупым надутым индюком.
Ему теперь ничего не стоило честить себя и индюком, и круглым дураком, ведь выбившая его из колеи «история» была уже позади. Пусть, пусть его считают таковым – не беда. Теперь у него наконец-то появилась возможность показать кое-кому, какой он дурак – круглый, квадратный или треугольный. «Мы еще посмотрим, кто из нас дурак, а кто умный!» – мысленно петушился Дементий, хотя спроси – перед кем, он бы затруднился с ответом.
Все последние дни угроза исключения из института незримым гнетом давила на него, сковывала не только поступки, поведение, но, казалось, и мысли. И чувство освобождения от этого гнета, которое он испытал у доски приказов, сделало его как бы другим человеком. К нему вернулась былая доброта, участливое отношение к совсем незнакомым людям. В метро рядом с ними ехал ветеран с набором орденских планок на пиджаке – он помог ему ступить на эскалатор; пожилой деревенской женщине выволок по ступенькам вестибюля неподъемный чемоданище; в переулке перед музеем встретился светловолосый, чем-то не по-детски озабоченный парнишка – и мимо парнишки не прошел, расспросил и ободрил его. И все это, разумеется, не специально, а между делом, попутно, само собой.
Он чувствовал в себе необыкновенную легкость: стоит ему захотеть, стоит сделать небольшое усилие – и он может свободно воспарить, может подняться над этими идущими тротуаром людьми и, раскинув руки, планировать на уровне второго этажа, а может, даже и выше. Делать этого он, правда, не будет, потому что не хочет отрываться от Маши, не хочет возвышаться над ней. Но – стоит захотеть – мог бы…
Ну и конечно, сейчас он чувствовал себя сильнее, увереннее, тверже, чем когда бы то ни было. Он покажет этим ничтожным пижонам, этим доморощенным сопливым авангардистам, где раки зимуют! Они еще увидят небо в алмазах!..
– На кого это ты так угрожающе кулаки сжимаешь? – весело спросила Маша. – Уж не на меня ли, коим грехом? – И, не дав Дементию что-либо сказать в ответ, объявила: – Пришли!
В музее было малолюдно, тихо. По залам вокруг стеклянных витрин медленно ходили серьезные сосредоточенные люди и внимательно, не торопясь рассматривали выставленные шкатулки, сундучки, братины, кандейки, поставцы, чайники, солонки, ложки-поварешки.
– Сделаем так, – предложила Маша, склонная в любой стихии наводить определенный порядок. – Будем смотреть каждый сам по себе. А потом сойдемся и покажем друг другу, что больше понравилось. Интересно, что совпадет, а что нет.
– Маша, ты – Спиноза! – тихонько восторгнулся Дементий.
– Не ругайся, не суесловь, – остановила его Маша. – Начали!
«Начал» Дементий не сразу. Не меньше выставленных экспонатов его интересовала и сама Маша. Ему доставляло волнующее удовольствие украдкой наблюдать ее на расстоянии, видеть, как она мягко ступает, плавно поворачивается туда-сюда, как склоняется над витринами, а потом, гибко откидываясь, отстраняясь, выпрямляется. Вот она на что-то заинтересовавшее ее долго, изучающе смотрит, клоня голову к одному, к другому плечу, а вот улыбнулась и пошла дальше…
«Хватит! А то сам ничего не успеешь увидеть. Машу ты и вчера видел, и завтра увидишь, а здесь, в музее, – первый раз… Начнем! Маша пошла в ту сторону, мы пойдем в эту…»
Зал деревянной резьбы. Наличники, ставни, свешивающиеся с избяных коньков полотенца. Резьба, которой украшались крылечки, выездные дворовые ворота. Здесь резьба глухая, здесь прорезная. И нижегородская имеет отличия от архангельской или вологодской; свои стили, свои школы. На фронтонах и наличниках преобладают сказочные, идущие еще из язычества, мотивы: Алконост и птица Сирин с женской головой, русалки-берегини с рыбьими хвостами. Какими-то неведомыми путями забрели на северную Русь и тропические львы. Однако ничего царственного или устрашающего в их облике нет. Они как бы по-русски переосмыслены. Чаще всего царь зверей похож на этакого гривастого пса дворнягу с добродушной, нередко человечьей, лукаво улыбающейся физиономией, с захлестнутым петелькой и торчмя поставленным хвостом – глядя на этого веселого зверя, и сам не хочешь да ответно улыбнешься…
Всем этим крестьянин украшал свое жилище снаружи, с лица (наличники-то, поди, то, что на лице дома?). Войдем в дом, или лучше сказать – в избу.
В избе крестьянин не только ел-пил да спал, но и работал. Долгими зимними вечерами чинил сбрую, плел обувку, а женская половина семьи пряла, ткала. И вот они – прялки. Бог ты мой, какое великое разнообразие! И резные, и расписные, и широкие, как лавка, и узенькие, в ладошку, – с ними удобно было девушке ходить на посиделки. А уж росписи, росписи-то какие сочные да яркие, веселые и занятные! Тут тебе и добры молодцы с красными девицами, и тонконогие красавцы кони, гарцующие под седлами или лихо несущие сани с облучками, тут и яблони с райскими яблочками, и соловьи, и петухи, и кошки с собаками. Сказочных мотивов нет: фантастические птицы, водяные русалки-берегини остались за стенами избы, где-то в лесах и реках. Здесь – повседневный крестьянский быт. Ну, правда, быт лирический, опоэтизированный: посиделки в прежние времена были именно тем местом, где девушку мог высмотреть будущий жених.
Наработалась крестьянская семья – села за стол. Еда у селянина, как известно, была небогатой: щи да каша, нет каши – картошка с капустой под льняным или конопляным маслом. Но в какой радующей глаз посуде ел свою немудрящую еду крестьянин! Эта большая чашища, надо думать, для щей, та, что поменьше, для каши, а эта, наверное, для огурцов или капусты, то есть, по-нынешнему говоря, – салатница. (Выходит, родная сестрица т о й с а м о й, разве что у здешней роспись поярче и позамысловатей…)
Нелегкой была жизнь крестьянина. Но и она состояла не из одних будней. Были и праздники. Игрались свадьбы. Приданое для невесты собиралось годами и хранилось в так называемых коробьях. С годами копились у нее, пусть и не ахти какие дорогие, девичьи украшения: перстеньки, сережки, бусы, мониста. Они хранились в шкатулках. Ну, а уж если шкатулки делались для украшений, самим им тоже надлежало быть красивыми, чтобы радовать и девичий глаз и девичье сердце.
И как тому сердцу было не возрадоваться, не замереть в сладкой истоме, когда девица видела на крышке шкатулки, как нарядно одетый молодец ведет из церкви невесту к лихой тройке, запряженной в расписные сани?! А вот тройка уже мчит жениха с невестой заснеженным полем…
Нет, не только свадебными сюжетами расписаны изящные шкатулки. Вот крестьянки жнут рожь (и в одной из жниц не себя ли видит красна девица?), а вот широко, вольно ведет косой по луговым цветам молодой косарь (не ее ли суженый?). На этой шкатулке полный месяц плывет над рекою, а на этой – вдоль по улице метелица метет. Крестьянский быт причудливо переплетен с фантазией, сказкой. Тут и царь Салтан, и Золотой петушок, Иван-царевич на Сером волке и Топтыгин на облучке летящей тройки, Демьянова уха и ковер-самолет.
А какая тонкость письма – что-то кистью писано, а что-то и одним волоском! – какая яркость красок и их смелое и в то же время безупречно верное сочетание!.. Нас учат рисунку, композиции, мы проходим теорию цвета и света, постигаем особенности пейзажной, жанровой, лирической, эпической, и еще бог знает какой живописи. А где, в каких институтах учили этих народных художников? И между тем – вот оно, абсолютно безошибочное чутье и в рисунке, и в композиции, знание законов света и цвета, гениальное сочетание в одной картине жанра и пейзажа, лирики и эпоса, фантастики и реализма…
Как это понимать? Как это объяснить?
Какие знания о жизни наших отцов и дедов мы выносим из школы? Самые скудные. Запоминаем мы главным образом то, что предки наши жили бедно, трудно, ходили в лаптях и азямах и, не в пример нам, грамотеям, не умели ни читать, ни писать. И все тут вроде бы правильно: и в синтетике не ходили, и грамотных среди них было немного. Но почему мне в школе не объяснили, зачем моему деду или прадеду надо было корпеть над украшением избы деревянными полотенцами, резными наличниками? Ведь он жил бедно, в неурожайные годы хлеба до новины не хватало – какие еще там полотенца и затейливые наличники с берегинями, до них ли? Зачем ему было вырезанную из дерева чашку и ложку еще и расписывать чудесными узорами – ведь и всего-то хлебал он из этой чашки обыкновенные щи или ел столь же обыкновенную кашу?..
Когда они сошлись с Машей, Дементий повел ее к дворовым воротам, украшенным резным растительным орнаментом, которые он видел в самом начале экспозиции.
– Вот, смотри!
– Я уже видела и даже запомнила. Красиво!
– И как это ты понимаешь?.. Через эти ворота мужик возил навоз со двора в поле… Понимаешь – навоз?
– Понимаю, – не очень уверенно ответила Маша.
– А если понимаешь, скажи: зачем ему было эту красоту наводить? Что, мужику больше и делать было нечего? Ведь не какой-нибудь парадный выезд, а обыкновенные дворовые ворота.
Уразумев наконец, что от нее хотят, Маша облегченно улыбнулась и взяла Дементия под руку.
– Хороший вопрос задаешь, но… уж больно сердито, – опять улыбнулась и легонько сжала его локоть. – И в наказание за это – сам же на него и отвечай, а я послушаю.
– И отвечу, – с вызовом сказал Дементий и зачем-то попытался освободить локоть, будто Машина рука мешала его ответу.
Маша сделала вид, что ничего не произошло, и не только не отняла руку, но и еще сильнее сжала его локоть. И это понимание Машей его возбужденного состояния, ее терпеливая выдержка уже в следующее же мгновение отозвались в сердце Дементия такой жгучей благодарностью, что у него запершило в горле. «И с чего это я вдруг завелся, будто Маша виновата в нашем самодовольстве и самохвальстве, в нашем высокомерном непонимании и нежелании понять своих же родных дедов и прадедов?!»
– Я так думаю, – заговорил он тихим ровным голосом, – что у наших темных, невежественных, как мы их до самого последнего времени обычно величали, предков потребность в красоте была не меньше, чем у нас, высокообразованных. Не меньше, а может, даже и больше. Главное же – они творили красоту, мы же умеем только потреблять.
– Умные речи приятно слушать, – сказала Маша. – А теперь пойдем, я тебе что-то покажу.
На большой черно-лаковой пластине было изображено сельское праздничное гулянье. На одной стороне картины нарядные девушки вьют венки и бросают на воду: не потонет – осенью жди сватов, потонет – дожидайся следующего года. На другой стороне – хороводы, игры, пляски под гармонь. Чуть поодаль стоят пожилые селяне и любуются на своих сынов и дочерей.
Дементий признался, что «пропустил» пластину, и сейчас рассматривал ее с интересом и удовольствием.
– Вот и опять возьми, – сказал он, как бы продолжая разговор. – Здесь нет ни артистов, ни зрителей, если не брать в счет этих пятерых стариков. Здесь все – артисты, певцы и музыканты, все – участники этого праздничного действа… А сельская свадьба! Это же настоящее оперное представление в нескольких актах. Но и там все участники этой оперы – и творцы ее, и зрители-потребители одновременно… И вся эта красота, увы, полностью вытеснена из жизни, будто кому-то мешала. Будто зритель-потребитель это лучше, чем участник-творец.
– Другие времена – другие песни.
– Вот именно: другие песни…
Они еще раз прошлись по залам, останавливаясь лишь у отдельных экспонатов, проверяя, что «совпало», а что нет. Получилось примерно пятьдесят на пятьдесят.
3
– Дело сделано, – сказал Дементий по выходе из музея. – Теперь не грех бы и… – он намеренно не стал договаривать.
– Предложение принимается, – и так поняла его Маша.
Еще бы не понять: если Дементий после борща с пампушками успел проголодаться, что же говорить о Маше с ее стаканом студенческого кофе!
В конце переулка они нашли небольшое и в эти послеобеденные часы безлюдное кафе.
– Нас могут неправильно понять, если в столь знаменательный день мы ограничимся чаем и не выпьем ничего более крепкого, – нарочито витиевато провозгласил Дементий, когда они уселись за угловой столик у окна.
– И это предложение принимается, хотя и с оговорками, – в тон ему ответила Маша.
– Понятно. Возьмем по стаканчику… пардон, по бокалу виноградного сока…
Пока усаживались за стол да читали меню, пока дожидались официантку и потом соединенными усилиями вырабатывали заказ («вырезки нет», «азу кончилось»), Дементий чувствовал себя при деле и все шло хорошо. Но вот заказ принят, Маша сидит по одну сторону столика, он – по другую, где-то в глубине помещения негромко играет музыка и под нее на непонятном чужом языке страстным речитативом выкрикивает что-то мужской голос. Что дальше? Слушать эту музыку?
В музее, когда они разошлись в разные стороны и Дементий издали взглядывал на Машу, откровенно любуясь ею, он мог заниматься этим сколько его душе угодно. Сейчас – другое дело. Вообще-то он бы и сейчас не прочь посидеть да поглядеть на Машу, но сидели они близко, лицо в лицо, и как же это можно, облокотившись на стол и подперев подбородок ладонями, предаваться молчаливому созерцанию? Хорошо ли, по-мужски ли это будет? Надо думать, в глазах Маши он и так стоит не очень высоко, нельзя падать еще ниже. От кого-то из друзей еще там, на стройке ГЭС, он слышал, что современные женщины не любят робких, чувствительных воздыхателей, им подавай мужественный железобетон…
Мужской голос сменился женским. Певица какое-то время тоже речитативно наговаривала под музыку слова, потом – будто кто ее в мягкое место шилом кольнул – высоко, тонко заверещала; и уже дальше слышался только один истошный крик. Возможно, в нем и был какой-то смысл, но, однако, почему раньше пели, а мы – кричим?.
– Ты сказала: другие времена – другие песни, – вспомнил он слова Маши. – А еще и так говорят: в наш космический век слушать тягучую песню о том, как в степи глухой замерзал ямщик или как молодая пряха у окна сидит – да кому же это интересно?! У нашего времени – другие ритмы.
– А разве не так? – осторожно, должно быть, пытаясь понять, куда клонит Дементий, спросила Маша.
– Но неужто все дело в этих самых ритмах?! Кто и где сказал, что искусство – а значит и музыка в том числе – находится в прямой и рабской зависимости от ритма времени? От времени – да. Но зачем мы сделали какого-то идола из одного лишь убыстрившегося хода жизни и все, даже живопись и театр, подлаживаем под него? Неужто суть времени больше всего выражается в том, шагом мы идем или бежим, аж язык на плечо, – значит ли это что нынешний человек уж очень дальняя родня вчерашнему? Да ничего подобного! Я видел у людей слезы на глазах, когда они слушали и ту же «Степь», и ту же «Пряху». Выходит, ничуть они не устарели.
– Их и по радио время от времени передают.
– Спасибо, Маша, как раз это я и хотел сказать: прекрасные русские песни мы можем слышать только по радио или со сцены. Кто-то поет, а мы слушаем. Но сами-то, сами почему не поем?
– Наверное, потому что… – начала Маша и запнулась.
Дементий хотел говорить тихо, спокойно, а получалось опять строго и сердито. И опять так выходило, что сердитость эта обрушивалась не на кого-нибудь, а на Машу.
– Потому, наверное, что времени так много ушло, что стало уже подзабываться, – договорила Маша.
– Это не ответ, – отрезал Дементий, и опять у него получилось излишне строго и сурово, будто он преподаватель, а Маша студент, сдающий ему экзамен. – Песни живут столетия. И, скажем, в Прибалтике они почему-то не подзабылись. Там и по сей день поются старые песни не только на сценах. В Эстонии вон хор в тыщу голосов, а в России, хоть она вроде бы и не меньше Эстонии, такого хора почему-то нет…
«Вот так, не подымая голоса, и разговаривай. Не заводись».
– То, что мы с тобой смотрели, называется, как знаешь, прикладным искусством. То есть русский человек всю эту красоту старался прикладывать к своей нелегкой жизни, к своему повседневному быту. Праздничные хороводы, песни на гуляньях, на свадьбах тоже ведь, наверное, можно отнести к крестьянскому быту.
– Конечно, – подтвердила Маша.
– А в тридцатые годы, как известно, был брошен громкий, на всю страну, клич: долой старый быт! Понять это можно: рядом с красотой в крестьянском обиходе еще держались, бытовали всевозможные суеверия, сильно было влияние религии. Так что было чему сказать «долой!». Однако сказано было всему, и песням в том числе. Сохранившиеся в веках народные песни и танцы были осмеяны, сочтены ненужным старьем и заменены – кем? чем? – правильно: частушкой. Как тут не подзабыть.
– А ты не сгущаешь?
– Если бы!
– Грустновато.
– Главная-то грусть, может, даже и не в этом. Если до войны мы пели хоть и не старые, а новые, но все же свои, русские, советские песни, сейчас-то чьи поем?.. Вон, слышишь, как она вопит? А перед тем как сюда зайти, два юнца с «магом» через плечо нам навстречу попались; что из этого «мага» неслось – «Россия-Родина, страна прекрасная…»? Держи карман… Ну вот, пока мы с тобой душевно калякали – часу не прошло, наша добрая фея что-то нам уже и несет.
Общепитовская фея принесла весь заказ сразу – должно быть, так ей было удобнее, – с молчаливым презрением составила и питье, и еду с подноса на стол и торжественно удалилась. Дементий с Машей не могли не почувствовать, что она им сделала бо-ольшое одолжение.
– Ты как знаешь, а я хочу выпить за тебя, – поднял бокал с содержимым Дементий. – За твою железную выдержку, за твое терпение. Если бы не ты…
– Не будем преувеличивать, – остановила его Маша. – Я тоже рада, что все кончилось благополучно. Спасибо Викентию Викентьевичу!.. И ты как знаешь, а я – за его здоровье! Я люблю этого мужественного человека.
«А я – тебя», – чуть не сорвалось с языка Дементия. Ведь удобнейший был случай, когда еще такой представится: получилось бы вроде и в шутку, а в то же время и всерьез. Однако нет, не сорвалось. Та недавняя храбрость, с которой он легко и просто сделал подобное признание, словно бы куда-то улетучилась. Теперь казалось, что несколько часов назад целовал Машу в аудитории не он, а какой-то другой человек. Знакомое чувство робости перед Машей снова вернулось к нему, и он уже опасался что-то не то сказать или сделать… Говорят, чужая душа – потемки. Ну а уж женская-то – тем более. И как знать, может, и в самом деле у нынешних женщин железобетонный идеал и всякое проявление чувств с нашей стороны только роняет нас в их глазах…








