412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семён Шуртаков » Одолень-трава » Текст книги (страница 17)
Одолень-трава
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:41

Текст книги "Одолень-трава"


Автор книги: Семён Шуртаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)

Да, каждому известно, что нынешние греки – это не те греки. И все же… И все же, когда ты ходишь по земле, той самой, на которой жили Гомер и Эсхил, Сократ и Аристотель, Перикл и Фидий, когда ты бываешь в городах, которые, как две тысячи лет назад, назывались Афинами, Коринфом, Дельфами, так называются и по сей день, когда разговариваешь с жителями этой страны, которые зовутся тоже ведь не как-то иначе, а греками, трудно, очень трудно свыкнуться с мыслью, что они имеют лишь отдаленное, не прямое, а уже вроде бы косвенное – вон какая толща веков! – отношение к тем славным на весь мир древним грекам.

Наше время – время торжества техники. Богатство, слава, престиж той или другой державы определяются не ее вкладом в сокровищницу человеческого духа, а количеством условных лошадиных – на самом-то деле не лошадиных, а все тех же машинных – сил на душу населения. И по этим мировым машинным гостам Греция – бедная, отсталая, третьестепенная страна. Разве что дороги хорошие, так и те построены на займы, полученные из страны, история которой насчитывает не два или три тысячелетия, а всего двести – триста лет…

Каково, каково потомкам некогда величайшей державы мира сознавать это!.. Оказывается, не так уж обязательно иметь славную историю и высокое искусство. Гораздо важнее иметь на среднестатистическую душу много машин, заключающих в себе много лошадиных сил!

4

Накануне отъезда из Афин участников симпозиума угощали ужином в «Таверне богов» близ Акрополя. Правда, ни нектара, ни амброзии – этой пищи олимпийских небожителей – в меню таверны не значилось, но ужин был вкусным и вечер прошел на славу.

В Салониках, в последний день пребывания гостей, хозяева дали прощальный ужин в загородном ресторане на берегу моря.

Внутренняя планировка ресторана напоминала городскую усадьбу древнего грека – замкнутый четырехугольник с просторным двором под открытым небом в середине. Во дворе росли пальмы, агавы и другие столь же экзотические растения, по трем сторонам его уютно располагались полуосвещенные столы, четвертую занимал оркестр.

За время заседаний и поездок по стране ученые не только плохо ли, хорошо ли познакомились друг с другом, но кое-кто успел и подружиться. Потому на прощальном банкете рассаживались не как попало, а с выбором соседей по своему усмотрению.

Викентий Викентьевич сидел с давним другарем – болгарином из Велико-Тырнова, и новым знакомым – немцем из Веймара. Болгарин прекрасно говорил по-русски, так что при знании Викентием Викентьевичем немецкого они имели возможность беседовать не только о том, чем их угощали и какая прекрасная погода радовала их в тот прощальный вечер.

Викентий Викентьевич предложил своим знакомцам нечто вроде анкеты. Она состояла всего лишь из одного вопроса: ваше отношение к грекам.

– К каким? – уточнил вопрос болгарин.

– Да, да, я это как-то упустил из виду, – согласился Викентий Викентьевич. – Речь не о древних, а о нынешних греках.

Болгарин немного подумал и ответил:

– Они мои соседи и мне нравятся. Я их люблю.

А немецкий историк сказал:

– Мне их жалко.

Настал черед Викентия Викентьевича. Оказалось, придумать вопрос легче, чем на него ответить.

– Я их тоже люблю и вместе… нет, не то что жалко… мне за них обидно. Некоторые, так называемые великие, по нынешним меркам, державы поглядывают на них с высоты своих денежных мешков этак пренебрежительно: нефти страна не имеет, золотом и алмазами тоже не богата, разве что под военно-морские базы может сгодиться…

– Наш коллега из Штатов говорил, что воспринимает Грецию как музей под открытым небом, – как бы продолжил мысль Викентия Викентьевича болгарин. – Непонятно, зачем устраивать в музее военную базу?

– Да и потом, если музей, не логичнее ли было бы те миллионы, что тратятся на базы, направить на поддержание музейных экспонатов, тем более что они – тот же Парфенон – и в самом деле находятся под открытым небом?!

– Базы и музеи идут по разным статьям бюджета! – грустно усмехнулся немецкий ученый.

– Что верно, то верно, – пришлось согласиться Викентию Викентьевичу. – А все же обидно… Все знают, что Греция – колыбель европейской цивилизации, почему бы не спять шапку перед этой святой колыбелью и не пустить ту шапку по кругу среди великих и пусть не очень великих, но богатых государств? Хранители остатков великой культуры достойны лучшей участи!..

Заиграла музыка, и разговаривать стало трудно. Поутихли беседы и в других микрокомпаниях стола. А по прошествии какого-то времени Викентий Викентьевич в удивлении переглянулся со своими соседями: что за чудеса – слушать музыку было интересно! И экзотический двор, и все окружающее его пространство заполнила именно музыка, а не тот ритмический грохот, сопровождаемый дикими завываниями и истерическими выкриками, который так популярен ныне, и уж где-где, а в ресторанах служит чем-то вроде обязательной музыкальной приправы к поедаемым блюдам, как тот же перец или горчица.

Викентий Викентьевич не считал себя знатоком музыки. Он просто любил ее. Ну и, конечно, отличал серьезную от развлекательной, эстрадной. Иногда ему удавалось даже угадывать автора звучащей по радио или в кино музыки. Но сейчас он оказался в затруднении, пытаясь определить, что за приправу подали им сегодня к прощальному ужину. Это была явно не классика, но и развлекательной назвать ее язык как-то не поворачивался. Музыка заставляла думать, переживать, даже волноваться.

За время пребывания в Греции Викентию Викентьевичу пришлось достаточно часто слышать греческую национальную музыку. Она звучала по утрам и вечерам в гостиничных приемниках и телевизорах, ее можно было слышать даже в автобусе, когда они переезжали из города в город. И он уже привык узнавать ее по своеобразной, окрашенной печалью тональности или по учащенному и оттого тревожному ритму.

Ресторанный оркестр исполнял, похоже, народную или написанную в народных национальных традициях музыку. И столько в ней было боли и какой-то щемящей тоски, что сердце сладко и просветленно ныло в груди. Оно и откликалось на ту боль, и радовалось, что может понимать ее, как свою.

Викентию Викентьевичу подумалось, что у каждого народа даже печаль-тоска и то своя. Грусть-печаль пронизывает многие русские, особо любимые в народе, песни – ту же «Лучинушку», «Ноченьку», «Пряху», те же ямщицкие песни. Но запел человек:

 
Степь широ-о-ка-ая, степь раздо-о-о-ольная-а,
Ой ты, Волга-ма-а-атушка-а, Волга во-о-оль-на-ая… —
 

и даже в печали слышится великое раздолье, необозримые русские просторы.

Болгарин Любомир, вместе с одним из соотечественников как-то в бытность в Москве, в доме Викентия Викентьевича, тоже пели свои народные песни. Боже мой, какая рвущая душу безысходность звучала в их напевах! Казалось, все пятисотлетнее турецкое рабство, все боли и обиды того времени в сгущенном, спрессованном виде отложились в песнях и вот теперь снова оживали, стонали и кричали. Это и понятно. Ведь в песнях обязательно находит отражение история народа, его складывающийся на протяжении веков характер. Песня – это та же повесть временных лет, только пишется она не летописцем, а всем народом…

Что же слышится в народных песнях греков, о чем их боль и печаль? О том же, что и у болгар, многовековом рабстве? А может, в них еще давным-давно отложилась и передалась из поколения в поколение грусть-печаль по утраченному величию? Печаль-мечта, печаль-воспоминание…

Оркестрик сделал небольшую паузу, а после нее заиграл уже что-то веселое. К микрофону подошел молодой красивый парень и запел песню, в которой уже и не разобрать, чего было больше – грусти или радости…

«Ну вот, насочинял всякого всего, даже музыку и ту умудрился услышать ушами историка, – усмехнулся сам себе Викентий Викентьевич. – А все, наверное, гораздо проще. У каждого народа, даже если его история складывалась не самым счастливым образом, есть и грустные, и веселые песни. А что сегодня тебя больше трогают грустные, так это потому, что сам нынешний вечер – грустный, прощальный. И прощаешься ты не с кем-то из московских знакомых, а с Элладой…»

Да, в тот вечер они мысленно прощались со всем тем великим и прекрасным, что включает в себя это короткое, звучащее, как музыка, слово.

Придется ли когда-нибудь еще увидеться с тобой, древняя и вечно живая Эллада?!

ГЛАВА XIX
ЗОЛОТОЙ ДЕНЬ ЗОЛОТОЙ ОСЕНИ
1

После злополучного вечера у Боба Навроцкого Дементий держал себя с Машей подчеркнуто холодно, почти отчужденно. Ни о чем не спрашивал, старался вообще не вступать в разговоры, а Маша сама что-то спросит – ответит односложно, словно давая понять, что теперь у него каждое слово на вес золота. В тот вечер наговорился, хватит, теперь он будет держать язык за зубами. Кем-то сказано же: язык мой – враг мой. Значит, иногда лучше прикусить язык, чем потом кусать локти…

Вчера на выходе из института, по окончании занятий, кто-то из однокурсников его окликнул. Дементий остановился. И получилось так, что остановился, одной ногой ступив за порог, другой же оставаясь в здании института. «Вот оно, мое теперешнее положение: и там и тут, и ни там и ни тут…»

Нынче суббота, последний учебный день недели. Куда девать завтрашний воскресный день?! И по окончании лекций Дементий, складывая в портфель конспекты и учебники и не глядя на Машу, даже не поворачивая головы в ее сторону, тихо, словно бы самому себе (захочет услышать – услышит, а не услышит – значит, и не хочет слышать) сказал:

– Завтра хочу на этюды съездить, не составишь компанию?

Маша услышала. Уточнила:

– А куда именно?

Дементий не был готов к такому вопросу и растерялся.

– Ну, хотя бы… – он перебирал в памяти известные подмосковные места и ни на одном не мог остановиться, поскольку знал их пока еще только понаслышке или по книгам. – Ну, хотя бы… в Коломенское.

– Нет, если ехать, то лучше всего – в Абрамцево. Золотой осени нигде нет лучше, как в Абрамцеве. Правда, туда подальше, но оно того стоит.

Невидимая струна натянулась в груди Дементия и радостно, ликующе зазвенела. Этюды… Коломенское… Да разве в этюдах дело?! Да и вообще, при чем тут они? Маша «услышала», Маша ответила – вот в чем дело! Он и поездку-то придумал, чтобы узнать, что скажет Маша, как отнесется к приглашению в «компанию»… Только постой, постой, не слишком ли рано ты возликовал: ведь она еще лишь дала тебе дельный совет, куда ехать, а не сказала, согласна или не согласна «составить компанию»…

Они вышли из аудитории последними. Дементий ждал, не прибавит ли Маша к сказанному еще что-нибудь. Но Маша беззаботно шла рядом и помалкивала. Тогда он пошел на хитрость:

– Туда с какого вокзала?

– С Ярославского.

И опять – ни слова больше.

– А электрички… Ну, я хотел сказать: электрички часто идут?

Тут Маша приостановилась, побренчала в кармане куртки мелочью и протянула Дементию новенький, поблескивающий золотом пятак:

– Держи!

Машинально взяв пятак, Дементий в полном недоумении воззрился на Машу.

– У метро, рядом с газетным киоском, есть такое окошечко: Мосгорсправка. Вот там ты можешь получить ответы на все свои дурацкие вопросы… Можешь носиться со своим самолюбием как с писаной торбой, если тебе это так уж очень нравится. Но со мной не хитри и не мудри… Встречаемся завтра в девять при выходе из метро у доски с расписанием поездов: она прямо на стене вокзала. Чао какао!

И, не давая Дементию опомниться и что-то ей ответить, Маша повернулась и быстро пошла не к станции метро, как обычно, а в противоположную сторону.

А Дементий еще долго стоял с разинутым ртом и блестящим пятаком на ладони, бездумно, механически переводя взгляд с пятака на гневно удаляющуюся Машу, а с Маши опять на пятак. Стоял до тех пор, пока кто-то из вышедших из института студентов не положил ему на протянутую ладонь рядом с Машиным пятаком еще один.

– Это зачем? – вот только когда очнулся Дементий.

– Вижу – стоишь с протянутой рукой, ну, подумал: то ли на дорогу не хватает, то ли еще на что…

Парень всего-то скорее дурачился: говорил серьезным то-том, а в глазах этакие лукавые искорки просверкивали. Дементий уже пришел в себя и решил принять игру:

– Спасибо, друг, со стипендии верну в пятикратном размере.

Он ответно улыбнулся веселому однокашнику, но тут же и погасил улыбку: еще вопрос, придется ли ому получать стипендию! «Не тут и не там…»

Уже вторую неделю чувствовал себя Дементий как бы в подвешенном состоянии. Не только он сам, но и весь курс знал, что бюро на своем закрытом заседании большинством в один голос высказалось за исключение его из института. Затормозило дело заявление профессора-историка о своем уходе из института, если такое решение будет окончательным. Ректор, в свою очередь, будто бы сказал, что не хочет терять едва ли не лучшего своего преподавателя, такие, мол, на дороге не валяются. Так что окончательное решение вопроса отложено до возвращения профессора из зарубежной командировки.

Дементий не раз и не два мысленно прокручивал тот приснопамятный вечер, так хорошо начавшийся и так по-дурацки, по-глупому закончившийся для него вечер. И то всячески винил себя во всем случившемся, то полностью оправдывал. Плохо, конечно же плохо, что его несдержанность, горячность усугубились неотесанностью, неумением вести спор умно и доказательно. Но и с другой стороны, можно ли спокойно слышать, как глумятся над святыми понятиями, и надо ли при этом обязательно подыскивать изящные выражения и веские аргументы, чтобы поставить суеслова на место?! Или он тут что-то недопонимает, или ныне модная привычка иронизировать над всем и вся заходит слишком далеко. Так же, между прочим, как и проповедь модернизма-авангардизма…

Нет-нет да и в институте от некоторых особо умных и эрудированных студентов можно слышать: «К наследию прошлого надо относиться критически. Мы должны учиться не на азах передвижников, а на современных достижениях мирового искусства…» А ведь это очень близко к разглагольствованиям Художника, который тоже еще в младые лета отряхнул прах великого русского искусства прошлого века…

Еще до поступления в институт Дементий знал, что, если его примут, учиться ему будет нелегко. В школе он не был прилежным учеником. И как это часто бывает с нами, по молодости, по глупости свою любовь или нелюбовь к учителю переносил на предмет. Был у них чудесный старичок математик – Дементий любил старика и на «отлично» знал математику. Нравилась Дементию и молодая красивая литераторша – как же не полюбить литературу и родной язык, которые она преподавала! А вот педантичная старая дева, преподававшая историю, не вызывала у своих питомцев никакого интереса, кроме разве чувства страха за неточно названную дату исторического события или даже простую обмолвку. Экзамены ей кое-как сдавали, но знать отечественную историю никто не знал. Так было у Дементия и с химией, и с ботаникой.

К тому же школа, в которой он учился, была сельской. И если ученик городской школы имеет возможность – только не ленись! – бывать в театрах и музеях, посещать художественные студии и всевозможные кружки, для сельских ребят школа – едва ли не единственный источник образования, единственный свет в окошке.

И ладно бы сразу по окончании школы в родном селе на Рязанщине Дементий поступал в институт. Поступал он через пять лет и за это время успел перезабыть добрую половину того немногого, что знал. Так что уже после зачисления в институт он все еще продолжал удивляться, как это ему удалось сдать вступительные. По вполне понятным причинам особенно боялся он истории; и если бы не доброта Викентия Викентьевича, еще неизвестно, как бы дело обернулось…

Немудрено, что начало учения повергло Дементия в уныние. Каждый новый день вместе с прибавлением знаний прибавлял и своеобразные свидетельства того, как мало, в сущности, он знает. Будучи весьма скромного понимания о своей образованности, Дементий думал, что все же что-то знает. Но он и представить не мог, что не знает столь многого. И это многое с каждым днем учения росло, умножалось. Вот уж воистину: теперь я знаю, что ничего не знаю. Когда-то выражение древнего философа казалось ему шуткой, каламбуром, глубочайший смысл, заключенный в этих словах, до него не доходил. Теперь он понимал: для того чтобы иметь право так сказать – надо знать очень многое! Лишь человек, мало или вовсе ничего не знающий, может спокойно пребывать в уверенности, что знает если и не все, то почти все. Но стоит ему узнать что-то, и он видит, что узнанное и тут и там соприкасается с доселе ему неведомым… Что знал Дементий о той же Киевской Руси? Можно сказать, что ничего. А вот теперь, кое-что узнав, видит, что неузнанного осталось гораздо больше: можно ли представить жизнь Руси без знания ее соседей – Болгарии, Византии, хазар, половцев… Какая-то цепная реакция, постоянно раздвигающая границы человеческого незнания. Каждый гривенник добытого знания непостижимо оборачивается рублем неведомого, которое еще только предстоит узнать…

Углубившись в свои невеселые мысли, Дементий не заметил, как доехал до своей станции, вышел из метро и теперь уж шагал в направлении общежития.

Да, вот и общежитие здесь не то, что на Ангаре. Там все было куда проще. Отношения с ребятами складывались, может, и не всегда гладко, но всегда были открытыми, бесхитростными, естественными. Те ребята по своему общему кругозору определенно уступают здешним его соседям по общежитию. Стройка есть стройка, на ней университеты проходят главным образом трудовые. Но уж зато труд, отношение к нему вполне объективно высвечивает человека со всех сторон. На ледяном ветру стройки отлетает, отвеивается вся шелуха, все внешнее, показное. Там трудно, а то и совсем невозможно казаться, там надо быть. Здесь же очень даже свободно можно казаться и вовсе не быть тем, чем кажешься. На стройке за слово, пусть и очень умное, очень красивое, не спрячешься, там требуется дело. А здесь? Посещение лекций если и дает какое-то представление о преподавателе, то уж, во всяком случае, никак не «высвечивает» студента. Можно сидеть с умным видом и показывать, что внимательно и даже заинтересованно слушаешь профессора, а думать в это время о том, какое вино и к какой закуске будет подано на предстоящем дне рождения троюродной племянницы. Можно, кстати, и к месту ввернуть какое-нибудь глубокомысленное, вычитанное вчера в книге словечко или речение, и вот уже тебя принимают за начитанного, все или почти все знающего эрудита…

Своих трех соседей по комнате Дементий пока что знал мало. Один ему был симпатичен, другой почему-то сразу же не понравился, третий – и так и сяк. Но и при том малом, что он знал о своих товарищах, в их поведении уже различал и разность характеров, и разность взглядов на жизнь, на живопись, литературу. Общим было разве лишь то, что каждый из них и начитан и наслышан был куда больше Дементия. Особенно много знал тот, что ему не нравился. Это он распространялся об освоении современных достижений мирового искусства. И Дементий уже и раз и два успел с ним схлестнуться, но каждый раз эрудит уверенно укладывал его на обе лопатки, как бы наглядно подтверждая известную пословицу насчет суконного рыла и калашного ряда.

Что бы значило: ведь и эти ребята, и те, с которыми последние три года жил и работал Дементий, росли в одно время, учили их одному и тому же, и если книги, может, читали разные, так фильмы смотрели и песни пели те же самые, а словно бы в другом мире он очутился, поступив в институт. И это еще не так бросалось в глаза, когда шли экзамены. Тогда ребята вели себя довольно обычно: волновались, боялись срезаться, а некоторые и открыто трусили. Но их словно подменили, когда из абитуриентов они превратились в студентов. Куда подевались робкие скромняги? Едва ли не с первых дней занятий за партами с важным достоинством восседали отмеченные незримой печатью избранники (конкурс – десять человек на место!), на переменах слонялись по коридору самоуверенные всезнайки, и в их разговорах можно было услышать: «мы как художники…» или что-нибудь вроде «национальная замкнутость тормозит развитие искусства…»

Нет, конечно, так вели себя не все – та же Маша. Но немало было и таких, как сосед Дементия по общежитию, – все и вся знающих и словно бы заранее жмурящихся в лучах будущей славы.

Калашный ряд…

А в каком ряду Маша?

Хоть и держится она с Дементием просто, по-свойски, а ведь – тоже не «своя», тоже из другого мира. Это было хорошо видно на дне рождения Боба. Если бы она была ему только поводырем в незнакомой компании! Она наставляла, просвещала его и во всем остальном, начиная с подарка имениннику («Это – от нас…») и кончая названием соусов и салатов, поскольку до этого за  т а к и м  столом, в  т а к о м  собрании сидеть ему не доводилось. Пусть Маша была белой вороной среди своих друзей и приятелей. Но она была все же из этой стаи. Она и умела держать нож с вилкой, и знала, кому и что сказать или ответить. Она никак и ничем не выделялась; Дементий же обращал на себя внимание уже одним тем, как сидел на стуле. Если Маша сидела свободно, непринужденно, он – деловито и напряженно, словно приготовился работу работать.

Не потому ли так плачевно для Дементия и закончился тот вечер, что сунулся он в чужой ряд?!

По окончании экзаменов Дементий написал «своим», на Братскую, письмо. Оно было лаконичным: поступил. Такое же коротенькое письмишко послал и Зойке. Вскоре пришли ответы: радуемся за тебя. А вот недавно собрался опять написать братчанам и стал в тупик: о чем писать? О том, что его исключают из института? И что же получается: он и здесь чужой и для «своих» уже не свой?

2

Наутро Дементий приехал на Ярославский загодя и успел и расписание на стене вокзала найти, и узнать, когда идет ближайшая электричка, даже – сколько времени она до Абрамцева идет. Словом, получил ответы на все свои вчерашние вопросы.

Маша, как всегда, была точной. Завидев ее в выходящей из метро толпе, Дементий машинально взглянул на часы: ровно девять, минута в минуту. В спортивном светло-коричневом костюме и желтой, с белыми полосками, вязаной шапочке, с этюдником через плечо она легко сбежала со ступенек, приветно кивнула Дементию:

– С какой платформы?

– С восьмой, через восемь минут.

– Прекрасно! – И устремилась вперед.

Перехватив из ее руки довольно увесистую сумку, Дементий поспешил следом.

Аккуратный, по фигуре, костюм очень шел Маше. Впрочем, как уже заметил Дементий, при всей простоте, какой Маша держалась в нарядах, все, во что бы она ни одевалась, ей удивительно шло. Сам он в одежде тоже стремился к простоте, не носил галстуков, даже не любил застегивать верхнюю пуговицу рубашек. Но, видно, простота бывает разная: у него она оборачивалась простецкостью, у Маши – вкусом. А вкус, говорят, в магазине вместе с рубашкой и галстуком не продается…

Маша, кажется, все еще была сердита за вчерашнее. В электричке, усевшись к окну, она какое-то время безучастно смотрела в него, словно бы выжидая, когда Дементий заговорит. Но тот, не зная, с чего начать разговор, мучился и молчал. Тогда Маша – ах, молчишь, ну и молчи! – сунула руку в сумку, достала книгу и уткнулась в нее. Дементию ничего не оставалось, как вытащить из кармана куртки купленную по дороге на вокзал газету и развернуть ее.

Нет, не читалось. Глаза скользили по строчкам, но смысл, в них заключенный, до сознания не доходил. Да и что интересного можно было вычитать в газете! Ведь там не могло быть напечатано, что вот они едут с Машей в необыкновенной красоты место (так сказала Маша – значит, так оно и есть!), что его сердце сладко щемит от чувства признательности за согласие поехать с ним и что вообще день нынче чудесный: солнце с белыми кудрявыми облаками в прятки играет – то за одно облако спрячется, то за другое…

Дементий косил глазом на Машу: она ему и сердитая нравилась. А вот сам себе он очень и очень не нравился. Вчера кочевряжился и сегодня продолжает в том же духе. Маша права: с какой стати ей первой заговаривать после вчерашнего «ну, я хотел… как бы это сказать…». Не она же тебя, а ты ее обидел. И сейчас, вместо того чтобы извиниться за вчерашнее да сказать «спасибо» за ее доброту, ты молчишь как пень, боишься хорошее словечко проронить.

Такое случалось с ним и раньше. Однажды попал он в трудный переплет: с бригадиром в конфликт влез, чуть не загремел из бригады. Как-то, к слову, рассказал об этом Зойке, и померещилось, что та его пожалела. Кто-то бы и так рассудил: чего ж тут плохого, что пожалела? Он же надулся на Зойку, как мышь на крупу, неделю не разговаривал. Всякая жалость, видите ли, уязвляет его человеческое достоинство… Жалкий пижон! Еще вопрос: есть ли у тебя это самое достоинство? Давно еще приходилось где-то читать: чувство собственного достоинства родилось у него раньше самого достоинства. Не про тебя ли, Дон Кишот Рязанский?!

Дементий и корил, и бранил себя, а ничего поделать со своим дурацким характером не мог. Пройдет какое-то время, и он Маше много-много – целую вот такую сумку – добрых слов наговорит. А пока что эти слова почему-то не идут на язык, застревают в горле. Даже вот вместо того чтобы взять да попросту уставиться на Машу и, не таясь, глядеть и глядеть на ее лицо, на милую шапочку, на золотистые завитки волос над розовыми ушами, он лишь время от времени бросал короткие взгляды на сидящую перед ним красоту и снова отворачивался к окну, как бы показывая этим, что глядеть туда ему интереснее. Только кому, кому ты это хочешь показать? Маше? Да она читает книгу и забыла про тебя. Выходит, себе? Но это же глупо, зачем же с самим-то собой в жмурки играть?

Маша правильно вчера сказала: носишься со своим достоинством – она выразилась проще и точнее: самолюбием – как с писаной торбой… Ты опять попал в переплет, и тебе кажется, что она только из чувства жалости не отвернулась от тебя и даже вот согласилась поехать за компанию на этюды. А что если это тебе опять лишь показалось, померещилось? Да, конечно, история на вечеринке не возвысила тебя в глазах Маши. Больше того, бросила на нее тень, поскольку приведен ты был на вечер не кем другим, а Машей. Но, спрашивается, почему ты, будучи кругом виноватым, с такой настороженностью относишься к человеку, который о твоей виноватости еще даже и не заикался. Не берешь ли ты, парень, большой грех на душу?

Дементий задавал себе вопрос за вопросом, а ответа ни на один из них все еще не находилось.

За окном пролетали утопающие в садах дачные поселки, одетые в ярко-пестрый осенний наряд леса и перелески. Глядеть на все эти близкие сердцу картины и в самом деле было интересно. Но куда интереснее бы глядеть не одному, а вместе с Машей. И не обязательно при этом что-то говорить, просто глядеть и думать, какие мысли и чувства вызывает у нее замечательный вид вот этой петляющей по лугам, а потом юркнувшей в лес речушки. Похожие на твои или какие-то другие? А вот эта светло-пресветлая березовая рощица, бегущая рядом с поездом по отлогому косогору?

– Что читаешь? – наконец не выдержал Дементий своего обидного одиночества.

– Нечто весьма занятное, – Маша оторвалась от книги, подняла глаза на Дементия. – Мифы древних греков… И вот только что прочла о прекрасном юноше Нарциссе, который уж очень себя любил, очень и очень самому себе нравился…

В глазах у Маши этакие ехидные чертики проскакивали, ясно было, что миф, который она начала рассказывать, с подтекстом, и Дементий счел опасным и нежелательным поддерживать разговор.

– Да, да, припоминаю, – пробормотал он. – Что-то такое в школе проходили.

– Ты хорошо сказал: проходили, – вроде бы похвалила Маша. – В школе мы не только мифы, и Пушкина с Толстым вот именно проходим. А не мешало бы знать… Те же мифы, как, скажем, и библейские сюжеты, мы всю жизнь – хошь не хошь – вынуждены – ты слышишь? – вынуждены изучать по… произведениям искусства…

– Да кто же и кого вынуждает-то? – не понял Дементий.

– Пошел ты в музей или картинную галерею, видишь перед собой «Персея» или «Давида». Кто такие? Почему в руках у одного меч, а у другого – праща?.. Видишь «Артемиду». Зачем этой женщине понадобились лук и стрелы? Видишь картину «Похищение Европы». Что за чепуха: бык уносит на себе молодую красавицу. Но при чем тут часть света Европа и как это ее можно похитить?.. Вот я и говорю: чем всю жизнь по картинам да по скульптурам мифологические и библейские истории изучать, не проще ли их еще в начале жизни получше узнать, а потом уже всю оставшуюся жизнь этим знанием пользоваться. Мы безбожники, но что делать, если добрую половину полотен великих мастеров Возрождения мы не поймем, не зная Библии и Евангелия… Ты что молчишь? Я неверно говорю?

– Ну почему же. Ты верно говоришь. Потому и молчу – тебя слушаю.

На сей раз Дементий не кривил душой. Он действительно с большим вниманием слушал Машу. Но разве дело было в том, что она говорила умные вещи?! С не меньшим вниманием и удовольствием он слушал бы ее, если бы речь шла о пустяках. Главное, что Маша заговорила, что долгое, томительное молчание нарушено. Похоже, она уже перестала на него сердиться.

– Я не закончила… Так вот, этот самолюбивый Нарцисс…

«Похоже!..»

– А тебе не кажется, что мы уже подъезжаем?.. – перебил он ее. – По радио вроде бы нашу остановку объявляют.

Сквозь треск и хрип в вагонном динамике все же можно было разобрать, что поезд подходит к Абрамцеву.

– И в самом деле. Выходим.

Они взяли этюдники, сумку и вышли из вагона. С той и другой стороны вплотную к платформе подступал лес. Лесом же шла и дорога, ведущая в Абрамцево.

– Тут недалеко, каких-то два километра. А чтобы не скучно было, хочешь, я тебе об этих местах, об усадьбе кое-что расскажу. Этого в школе не проходят, так что…

– Расскажи, расскажи, – не дав Маше договорить, попросил Дементий. Он боялся, как бы она опять не замкнулась. Пусть говорит о чем угодно, лишь бы говорила.

Лес был смешанным; рядом с монашески темными елями багряным огнем горели осины, тихо осыпали золотые червонцы белоствольные березки. Нет-нет да выходили из лесной чащи к дороге кряжистые, еще почти не тронутые осенней желтизной дубы.

Маша спросила, не приходилось ли ему видеть репродукцию картины Рериха «Сергий Радонежский».

– Нет, не приходилось.

– Жаль. Радонеж протекает совсем недалеко. Где-то в этих местах Сергий вел свою отшельническую жизнь… Ну, а уж «Видение отроку Варфоломею» Нестерова, конечно, знаешь?.. Здесь, в Абрамцеве, писано…

Маша рассказывала о первых знаменитых хозяевах усадьбы – Аксаковых, об известном меценате Савве Мамонтове, который уже в начале нынешнего века сделал Абрамцево чем-то вроде Дома творчества для многих и многих художников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю