Текст книги "Василий Голицын. Игра судьбы"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
В самом деле: шлюп достигал противоположного берега вдвое быстрей, нежели бот. А уж гукеру и вовсе будет тесно. Но однако испытать его надо.
Неожиданно на верфь пожаловала царица Наталья с многочисленной свитой. Она привезла письмо от жены Евдокии. Петр читал его с чувством непонятного раздражения, хотя оно было преисполнено нежности и томления:
«Здравствуй, свет мой, на множество лет! Просим милости, пожалуй, государь, буди к нам, не замешкав. А я при милости матушкиной жива. Женишка твоя Дунька челом бьет».
– Желает Дунька твоя пожаловать к тебе, сюда, и просит твоего на то изволения, – прибавила царица Наталья.
– Не будет моего изволения, – решительно отрезал Петр. – Да и тебе, матушка, не следовало сюда ехать. Чай, путь не близкий.
– Истомилося мое материнское сердце, Петруша, беспокойно мне без тебя, опасаюсь ежедень, не случилося ли чего с тобою.
– Да что ты, матушка, – и Петр обнял мать. – Что тут со мною может стрястись? Видишь, каковы суда, – , велики, надежны. Не то, что малый бот. Тесно мне здесь стало, – неожиданно признался он. – Съездил я на озеро Кубанское, да и оно не глянулось. Хочу, признаться, весною на море податься. Пустишь, матушка?
– Ой, что ты, что ты! – прямо-таки перепугалась царица. – Нешто здесь мало воды. Да ты погляди, какой простор! Берега не видать. Нет, Петруша, и не проси: сердце мое и так изболелось, когда тебя не вижу. Пожалей ты меня, сынок. Не езди ты на море. Там, сказывают, бури таковы, что любые корабли погубляют.
– Да нет, матушка. Там корабли во много раз больше этих. А в бурю кто ж выходит в море? Бурю пережидают на берегу.
– Тонут, сердце мое, тонут люди и на больших кораблях, – не сдавалась царица. Помилуй Бог, как опасно. Здесь вот вволю натешишься. Экой ты затейник несносный, и чего тебе дома-то не сидится. Вон братец твой, царь Иван, никуда не ездит дале Измайлова, Господу молитвы возносит, и Господь его милует. Намедни вот царица его Прасковья дочь ему принесла. Наконец-то разродилася, сердечная.
Петр слушал ее с каменным лицом. Было видно, что у него свое на уме. Наконец он сказал:
– Пусть будет по-твоему, матушка. Пока что я здесь, я тешусь, а вот море хотя бы повидать великая охота. Токмо повидать, какое оно, море. Пустишь?
Царица тяжело вздохнула.
– Ох ты, неугомонный. Ну разве что – повидать…
Глава седьмая
Колюч ёж – его не трожь
Лошадка быстра, а не уйдет от хвоста.
Либо с волками выть, либо съедену быть.
Замирился бы с турком, да царь не велит.
Видит кошка молоко, да в кувшине глубоко.
Народные присловья
Свидетели
…для подтверждения мира с поляки был держен совет в Палате, что с поляки ли мир подтвердить и аллианс противу татар учинить, или войну с поляки начать, а мир с татары, учинить? И о том было в Палате двух мнений противных, а имянно, царевна София и князь Голицын со своею партйей были той опинии (мнения), чтоб мир с поляки подтвердить и войну против Крыму начать, но другая партия бояр, как князь Петр Прозоровской, Федор Петров сын Салтыков и другая были того мнения, чтоб войну против поляки начать. И за несогласием тем продолжалось 6 месяцев. И, наконец, согласилися мир с поляки подтвердить и аллианс с ними против Крыму учинить…
И в 7195 (1687) году война противу крымцев деклярована, и бояре и воеводы с полками назначены, а именно: в большом полку шли воевода-аншеф – князь Василий Васильевич Голицын, а с ним товарищи бояре Алексей Семенович Шеин, Борис Петрович Шереметев, князь Василий Дмитриевич Долгорукой и протчие, как увидишь о том в Разрядной книге обстоятельней. И вся Москва и городы и все шляхетство было в том походе, что считалося с двести тысяч войск и с гетманом казацким…
И того лета войска маршировали степью и за поздним временем не могли дойти до Крыму и поворотилися безо всякого плода. И при повороте сделали город Самару в степи, впредь для пристани, и тут все снаряды тяжелые оставили.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»
Отчего-то князь Василий Васильевич Голицын решил стать полководцем. «Велика ли, – думал он, – хитрость вести войска в поле. Ежели есть голова на плечах, то сего довольно». Голова же на плечах у него была, опять же власть ему вручена немалая, прямо сказать, не менее царской. Команду подавать он умел, храбрость свою пытал. К тому же вместе с ним шли в поход опытные воеводы вроде Шеина и Шереметева.
Вроде бы все просто: коли, руби, стреляй! Ура, наша берет! Татарва оборотилась и бежит. Ан в поле – две воли: кому Бог поможет. А еще сказано: войну хорошо слышать, да тяжело видеть.
Все оборотилось против него, предводителя войска: небо, земля, стихии. Время выбрал худое, поздно вывел рать, просчет следовал за просчетом, а он-то думал – невезуха.
И жары были несносны, и трава выгорела, и полки шли вразброд, и ропот нарастал… Словом, сплошная невезуха, Вот ежели в другой раз затеет поход, бока потрет да все рассчитает как следует быть, то уж тогда татарам не поздоровится. Завоюет ихнюю столицу – Бахчисарай, разобьет орду в пух и в прах, и уже оттоль не станет опасности христианскому люду.
Конечно, неловко, конечно, срамно, но что ж делать, коли все ополчилось против него. Невезенье может постигнуть всякого, будь он семи пядей во лбу, либо силы богатырской, все едино. Грех да беда у кого не живут?!
Так его и встретила царевна Софья. Этими словами. С радостью, но не с прежнею, великой, а просто с радостью. И князь Василий, как человек умный и тонкий, эту перемену почувствовал. И даже понял, отколе такая перемена. Был у царевны утешитель все эти месяцы, был. Третий в их тесном комплоте. И звался он Федор. Федор Шакловитый.
Был Федор думным дьяком, не слишком преуспевшим на своем поприще. Но высветился в Вознесенском, в те дни, когда схватили Хованских и вершили над ними суд да расправу. Там он и явил свою преданность царевне, прежде других вызвавшись подвести мятежников под топор. Высказывался рьяно, был решителен и смел. И Софье глянулся. Тем паче, что глядел на нее собачьими глазами, и светились в тех глазах преданность и желание.
Князь думал: я пробудил в царевне женщину. Да еще какую! И теперь поворота назад нету. Он, князь, был на походе несколько месяцев, и Федор его заменил. Что ж, и он, князь, не монашествовал, не единой бабой была у него царевна. Каждый утешался по-своему. Все едино: князь остается в чести у царевны, первым и главным. Федор – мужик добрый, и только. А он князь – муж совета: ей, правительнице, он важней и нужней. Тем более что противный лагерь – царя Петрушки, царицы Натальи и их приверженцев – наступал на пятки.
Как быть? Сила грозная нависала. Надо искать замирения, в лоб их не взять. У царя – живой нрав, он не чета царю Ивану – хилому да недужному. За ним – будущее. Все это он, князь Василий, прозревал и искал способы к замирению. Там, у царицы Натальи, был в большой силе его братец двоюродный – князь Борис Голицын. Всем взял – умен, знатен, богат. Один лишь великий грех за ним водился: бражник был неумеренный. Утонул ввинопитии.
К нему-то и послал ловкого переговорщика дьяка посольского Емелю. Приспело-де время братьям встретиться хоть и тайно, но по-родственному, и о нужном потрактовать. Не может лежать меж ними противность, пора бы договориться о мире. Худой мир, известно, лучше доброй ссоры. Кто кому в секрете пожалует – пусть о том решит брат Борис, он-де, Василий, уступит.
Князь Борис был неуступчив. И хоть Василий втайне полагал, что пожалует он к нему, Оберегателю и вершителю великих посольских дел, звал к себе, в подмосковную свою деревню Дубровицы.
«Поглядишь, каков храм Знамения возведен иждивением моим и великим радением Господу сил. Такого дива еще не видано на Руси», – писал он в цидуле, кою привез дьяк. Неча делать, пришлось-таки уступить. Поехал князь Василий по Серпуховскому тракту в Дубровицы в сопровождении всего четырех людей – двух посольских да двух дворовых.
Встретились, обнялись, облобызались – все ж таки родная голицынская кровь.
– Пойдем сначала грехи свои замолим, – предложил князь Борис. – Немало их за нами Господь считает. А уж потом возлием за свидание. Как ты мыслишь?
– Ровно с тобою, братец, – отвечал князь Василий. Оба были благодушно настроены – давненько не видались.
Храм Знамения был еще не достроен. Тщеславный, как все Голицыны, князь Борис вознамерился удивить свет. А для того призвал итальянских зодчих, кои славились на весь крещеный мир своим искусством и на Москве Кремль и хоромы кремлевские возводили – не сами, разумеется, а руками русских работных людей. И они дубровицкий храм Знамения начертали. А крепостные мастера по белому мячковскому камню резали диковинные цветы да листы, да и сами итальянцы работали теслом, выводя затейливое узорочье, равно и вытесывая статуи пророков. Диво это было увенчано не луковицею, но короной с крестом.
Помолились без усердия – торопились к столу. Да и иконостас еще не был готов, и в храме наводили художество. Латынью было выведено: «Беати пацифици квониам филин деи вокабунтур» – «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божьими».
Князь Борис самодовольно молвил:
– Евангелие от Матфея в чистом виде.
– Что ж ты, братец, в православном-то храме латынь развел? – укорял его князь Василий. – Я-то, сам знаешь, с нею, с латынью, возрос, но до такого бы не додумался.
– А я желаю, чтоб у меня все было по-иноземному. Я, может, папе Бонифацию обет дал, – со смешком закончил Борис.
– Да, у нас с тобою все с Русью несходно, – согласился князь Василий. – Мы вперед глядим, а бояре наши – назад, в старину. Так что давай и впредь глядеть вперед. Станем миротворцами – как уместно это изречение евангелиста Матфея – и да будут наречены сынами Божьими.
– Эх, брат Василий, хорошо мы сидим, – сказал князь Борис за пиршественным столом. – Будь здоров и удачлив. Больно плохо ты навоевал, народу множество положил, казну издержал и все занапрасно.
Князь Василий вздохнул. Ему очень не хотелось оправдываться, но, видно, брат ждал оправданий. И он нехотя процедил:
– Счастие, брат, птица верткая да капризная. Будь ты на моем месте, тоже поворотил бы назад. Но вспомни, что говорили древние: «Фортуна белли артем виктос квовве дофж» – «Судьба учит военному искусству даже побежденных». Во второй-то раз я уж не просчитаюсь.
– Неужели ты задумал вдругорядь?
– Сам ведаешь: коли татар не побить, они всему христианскому миру пагубу нести будут.
– Так-то оно так, но ведь мы великий урон терпим – в людях да в казне.
– Татарва больший урон нам наносит. Сие гадючье гнездо надобно разорить до конца. И я решился на то.
– Дай-то Бог, дай-то Бог! – торопливо произнес князь Борис и опрокинул чарку. – За твой успех, братец, выпил, за твою викторию. Токмо тяжкой это воз. Свезешь ли?
– Свезу! – уверенно ответил князь Василий. – Надобно свезти. Вон и поляки подрядились помочь.
– О, братец, ты на ляхов не полагайся – они лихи на язык. Много ты их видел в походе? Вот то-то же. Сулиться они горазды. Хвастуны!
– Не говори, братец. Король Ян Собеский – великий воин.
– Великий воин в штаны наклал в княжестве Молдавском. От турок.
– Все едино, они мир блюдут, и им татарове то и дело разор чинят. Да что там говорить – Орда всему христианству великий и непрестанный враг. Святое дело ее разорить, угодное Господу.
– Ладно. Стой на своем. Давай выпьем за здравие моего племянника Петруши, даря. Люблю его – ум и сила, все угодья в нем. Чего отставил чару – пей!
Князь Василий неохотно взялся за тонкую ножку серебряной чарки.
– Эге ж! А я обещаю тебе выпить потом за здравие царя Ивана. Сочтемся. Пей же!
Князь Василий выпил, едва не поперхнувшись.
– Нехорошо, братец, – укорил его князь Борис. – Мы с тобою станем трактовать о замирении – ты для сего ко мне приехал. Так что будем уважать друг друга: ты – Петрушу, а я – Ивана с Софьей. Ты, как я понимаю, за нее держишься, яко ейный галант…
– Не только, – сдержанно отвечал князь Василий. – Она – великий политик, она – правительница.
– Недолго ей в правительницах-то оставаться, сам понимаешь. А царь Иван – не жилец на свете, это ты тоже понимаешь. Рассуди: что далее? А то, что мой Петруша единовластным государем станет. И тогда все его противники полетят вверх тормашками. Вот ты говоришь, что царевна – великий политик. А все то ведают, что она твоим умом правит.
– Советы подаю, – неохотно согласился князь Василий. – Однако же Софья и своим умом крепка.
– Вот ты давеча сказал, что мы с тобою люди будущего и вперед глядим. Но сам-то ты куда глядишь? Ни у царя Ивана, ни у Софьи будущего нету. Что скажешь на это?
Князь Василий медлил с ответом. Он разглядывал на свет хрустальный бокал с заморским вином. Оно было тяжелого рубинового цвета и, казалось, само светилось. Потом он поставил бокал и нехотя признался:
– Твоя правда, братец. Все это я сознаю и приехал искать замирения. Сказано ведь, – и он снова перешел на латынь, – лучше и надежнее верный мир, чем ожидаемая победа.
– Но у нас с вами верного мира быть не может. И ежели ты умен и глядишь вперед, то это видишь.
– Так оно. Но можно ль мне оставить царевну! – вырвалось у князя Василия.
– Либо пусть пьет, либо пусть уходит, – латынь так латынь. Выбирай, братец, пока есть еще время. Скоро его не станет. А тогда, впрочем, что тогда ты наверняка прозреваешь.
– Прозреваю, – покачал головой князь Василий. – Неужто нету тропы к замирению? Я ведь за этим и приехал к тебе, брат Борис. Долгонько ехал. Посоветовал бы ты царю Петруше – он небось твоим советам внемлет.
– Оперился птенчик, – хохотнул князь Борис. Он уж был сильно навеселе. – Взмахнул крыльями и полетел. И уж летит без оглядки. Да, братец, Петруша ноне себе на уме. Совет-то он выслушает, а поступит по-своему.
– Ты бы замолвил за меня слово.
– Он тебя, братец, на дух не выносит. Думаешь, я за тебя не вступался? Еще как. Толковал ему, что ты-де муж ума государственного, что тебе подобных по учености более нету. И что? Отвечает: пущай ученый, пущай ума палата, а предался врагам моим и жду от него козней. А царевну, сестрицу свою, он и видеть не хотел бы. Так ведь она бесстыдно суется всюду. Ей, говорит, место в тереме либо в монастыре.
– Таково непреклонен?
– Да, брат Василий.
– А ежели мы ему поклонимся?
– Да гнется ли у тебя выя? А у нее, у царевны?
Помолчали. Наконец князь Василий заговорил – горячо, убежденно, как умел, когда приспевала нужда:
– Думаешь, я не понимаю, что за ним, за Петром, будущее? Я его провижу не хуже всех вас, может, даже лучше. Но ведь мир-то надобен не токмо за пределами государства, но, прежде всего внутри его, мир и согласие. Понимает ли этот царь Петр? Боюсь, что нет, – молод еще. А без нашей стороны мира и согласия не жди.
– Все-то он понимает. Разумен не по летам. Но тверд и упрям. Его не перекоришь, коли упрется.
– Выходит, занапрасно мы с тобой толкуем?
– Выходит так.
– Скажу тебе по совести, брат Борис, я готов поворотить к вам, к царю Петру, к Нарышкиным. За Петром – сила, вижу, чую, знаю. Упрашивал царевну: покорись братцу, недолго тебе ходить с поднятой головой. Взвилась на дыбки – не покорюсь, и все тут! Как же мне быть, скажи?
– Тут я тебе не советчик, брат Василий. Сам решай. У тебя голова, чать, не чужая.
– Думал – сойдемся мы, – как-то растерянно произнес князь Василий, – думал, сговоримся, найдем тропу к замиренью. Выходит, напрасно надеялся. Ну что ж, прощай покудова.
– Прощай, брат Василий. Рад был с тобою потолковать.
– И я рад. Думал: гора с горою не сходятся, а брат с братом всегда сойдутся. Ошибся я. Крепко ошибся.
И с этими словами он повернулся, да и вышел. Мутно было на душе, тягостно. Когда ехал в Дубровицы, питал надежду, что найдут они тропу к примирению, ибо в ней была главная важность. Он глядел в будущее и предвидел большие беды от растущей несогласности. Но мог ли он порвать с царевной, с Милославскими? С царевной как с женщиной – мог. Но с ее станом – нет, не мог. Ибо это означало бы предательство, а вся натура его была противна какому-либо предательству.
Он был обязан своим возвышением брату царевны Софьи – Федору, царю. Федор видел в нем человека с истинно государственным умом. После Ртищева, после Ордын-Нащокина, после Матвеева не было на Москве другого такого. И Софья как бы восприняла его, как бы унаследовала. А может, и сам Федор перед кончиною наказывал ей, как самой даровитой среди Милославских, опереться на князя Василия.
Гордячка она, не признается, коли так было. И сладу нет с ее упрямством, когда речь заходит о примирении с Петром, с Нарышкиными, с мачехой – царицей Натальей.
– Еще чего! – выпалила однажды. – С лапотницей-то мириться?! В Смоленске в лаптях хаживала, аки простая баба. В случай попала, батюшке глянулась, очи у него замутилися, затмение нашло.
Ехали долго. После дождя дорога размокла, и колеса вязли. То и дело через тракт сигали зайцы, пугая лошадей. А однажды матерой лось встал, как хозяин, посередке и, наклонив голову, угрожающе потряхивал рогами. Пистолетный выстрел подействовал: лось скакнул в чащу.
Еще раз попытаться подвигнуть Софью к примирению? Неужто она всерьез думает, что сохранит титул правительницы и власть до седых волос? Неужто полагает, что стрельцы – верная и прочная опора? Что им, стрельцам, Нарышкины покорятся? Да никогда. Царь Петр не таков. Его потешные да верные ему стрелецкие полки сомнут Софьиных защитников.
Видно, Федор Шакловитый сбил ее с панталыку. Он теперь верховодит в Стрелецком приказе и думает, что все в его силах, что он могущ и славен. И царевна Софья покорна его желаниям. Он же ею возвышен и сможет возвыситься еще более, коли она сохранит власть.
Федор, несомненно, кружит ей голову, и она потеряла всякое разумение. Однажды он слышал, как Федор говорил ей: «Надо бы уходить медведицу, когда стрельцы поднялися, а за нею и медвежонка». Под медведицей он разумел царицу Наталью, а под медвежонком ее сына. В нем, Федоре, есть отчаянность, которая так пленяет царевну.
«Во мне нету отчаянности, – размышлял он, пока карета катила к Москве, – а есть расчетливость. Каждый свой шаг я взвешиваю на весах разума. Оттого и возвышен…» И вдруг засомневался: а все ли разумно в его поступках? Вот, к примеру, поход на Крым. Разумно ли он поступил, возглавив его? Просчитал ли все наперед? И сам себе признался – нет, не просчитал. Боялся просчитывать. Полагал, что стяжать лавры полководца – плевое дело, и не захотел упустить их. Да нет, то было простое невезение – уверил он себя. Не везло и великим полководцам. Александру Македонскому… Королю Яну Собескому…
Истина открылась ему во всей ее неприглядной полноте. Брат Борис был откровенен: желанного замирения меж Милославских и Нарышкиных не достигнуть. Как же защитить себя? Так ли они неуязвимы? И лично он, князь Василий?
Надобно обзавестись прибежищем. На крайний случай. И тут ему вспомнился граф де Невиль. Со дня их первой встречи он вызнал о нем многое. И то, что он представлял не только двор короля Людовика, но и польский. Притом польский по преимуществу. Токи взаимной симпатии пронизывали обоих. Так не попытаться ли заручиться прибежищем там? Такое уже бывало. Князь Курбский… Царь Иван Грозный занес было над ним свой смертоносный посох для удара, но князь увернулся, бежал. Главное – вовремя.
Мысль о возможном бегстве пронзила его. Однако же все надо предусмотреть. Особенно в его положении. Оно казалось незыблемым. Как же: Оберегатель… Глава нескольких приказов. Фаворит правительницы царевны Софьи, а стало быть, и царя Ивана.
Но все это может обрушиться в самом недалеком будущем. Царь Иван не долго протянет. Равно и царевне недолго оставаться правительницей…
– Отверни на Ильинку, в Посольский двор, – сказал он окольничему Афанасию.
Посольский двор был заложен при нем, а уж он позаботился о его расширении. То были нарядные палаты деревянного строения с островерхими бадейками по углам; с проездными воротами и парадными крыльцами. В жилом шатровом теремке с гульбищем помещались послы. Особые помещения предназначались для толмачей, приставов и живописной мастерской Посольского приказа. При князе Василии, по его настоянию, была пристроена крытая галерея – начало каменного строения.
Граф де Невиль был у себя. Он непритворно обрадовался князю.
– Какая честь! – воскликнул он. – Рад, очень рад! Однако вы, князь, чем-то озабочены.
– Можно ль в моем положении прожить без забот хоть один день, – ответил князь со слабой улыбкой, которая далась ему нелегко. – Я хотел бы увлечь вас к себе. – Эта мысль пришла ему в последний момент. В самом деле: в комнату то и дело заглядывали прислужники, да и сама по себе она имела какой-то нежилой вид.
– Что ж, я не прочь, – ответил граф, с готовностью поднимаясь. – Надеюсь, ваш экипаж нас ждет? Ваши улицы непроходимы. Мне говорили, что мост через Неглинку поврежден.
– Был поврежден: обрушился средний пролет. Но все уже исправлено.
Обширный двор князя Василия помещался близ церкви Параскеве Пятницы. Множество строений и служб окружало княжьи палаты о двух ярусах с квадратными башенками по бокам. Их венчали остроконечные шпили с коньками. Напротив уже заняли свободную площадь, которой владел Моисеевский монастырь, купцы из Сурожа, торгового города-крепости на Черном море. И море, и город именовали по-разному: Русское, Понт Эвксинский, Сурож, Судак, Солдайя. Вот и свои торговые ряды купцы поименовали по-своему: Охотными.
Карета прогрохотала по бревенчатому настилу моста через Неглинку и покатила по торцам Воскресенской площади. Слева осталась все еще ненадстроенная Собакина башня Кремля.
Экипаж остановился у парадного крыльца с двумя дремлющими львами – их привезли и преподнесли князю, большому любителю всякого художества, те же сурожские купцы. Это был их дар за то, что князь разрешил им строиться напротив своего двора, уломав игумена Моисеевского монастыря. Строились они неспешно, и поднимали каменные лавки. Моисеевский монастырь своими владениями выходил на Тверскую дорогу, которая стала тоже обрастать купеческими хоромами и лавками и постепенно обретать значение чуть ли не главной улицы российской столицы. Может, еще и потому, что она, можно сказать, впадала в Кремль.
Поднялась суета, обычная, когда откуда-нибудь являлся хозяин. Князь отдал короткие распоряжения мажордому – у него и управитель именовался на иноземный манер. В трапезной срочно накрывался стол, слуги несли блюда с осетриной, семгой, мочеными яблоками и брусникой.
Разговор предстоял весьма деликатный, и князь не торопился его начинать. Они отдали дань закускам, и блюдам и, разумеется, напиткам, среди которых были привозные из Франции и владений римского цесаря.
Наконец они перешли в гостиную, увешанную картинами европейских, преимущественно итальянских живописцев, и парсунами, среди которых выделялись портреты, писанные придворным изографом Симоном Ушаковым. Портреты изображали Голицыных – воеводу Юрия Михайловича, деда хозяина, князя Андрея Васильевича, младшего брата, рано умершего, и других многих. Род Голицыных был обширен и славен. Правда, дед Юрий согрешил – по смерти царя Бориса принял сторону самозванца. Были тут портреты юных Михайловичей – Дмитрия и Михайлы, весьма даровитых, как он утверждал, племянников.
– Вот этот, Митя, далеко пойдет, – предрекал князь Василий. – Несмотря на младые лета, он изрядный книгочий, и когда мы видимся, засыпает меня вопросами. Младший, Миша, тоже подает надежды, оба они, как водится, метят в военные…
Граф понимал, что вовсе не для разговора о родичах призвал его князь. И предвидение его оправдалось.
– Я, знаете ли, любезный граф, испытываю чувство горечи и неудовлетворенности, особенно в последнее время. В известной мере это связано с неудачею моего похода на крымцев. Но не только. Последнее время я встречаю и сопротивление своим проектам, и откровенную зависть и злобу. Вы скажете, как же так: столь высокопоставленный вельможа, пользующийся расположением царя Ивана и правительницы царевны Софьи, носящий высочайший титул Царственные большие печати и государевых великих посольских дел Сберегателя, и вдруг таковые сетования?! Увы, граф. Несмотря на столь высокое положение, я бессилен. Все мои старания как-то цивилизовать нашу государственную жизнь мало к чему привели. Ну вот выписал некоторых ученых греков, дабы они развивали просвещение среди юношества, выписал и множество книг из-за рубежа. Вот настоял на посылке боярских детей в польские коллегии для ученья – в том числе и языкам. На меня нападают за то, что я защищаю раскольников. Между нами говоря, я полагаю все церковные реформы Никона неуместными, даже вздорными. Наш христианский Бог совершенно равнодушен к тому, крестятся ли двумя или тремя перстами, или к тому, пишут ли его имя с одной или с двумя буквами «И». Скажу откровенно: я вообще считаю, что совесть человека должна быть совершенно свободной…
– О, князь, вы слишком смелы! – воскликнул де Невиль. – Ваши бояре и церковные иерархи за такое высказывание отправили бы вас на костер, как знаменитых расколоучителей.
– В том-то и беда. Мы изо всех сил цепляемся за старину. Ту, которая отжила свое. А меж тем новое нарождается, теснит старину, все ветхое, дрянное. Скажу откровенно, зная, что это останется меж нами: и царевна Софья, моя, можно сказать, радетельница, пугается моих планов.
– Не удивительно: ведь она женщина, а русские женщины, даже самые развитые, как я успел заметить, все пугливы и лишены права голоса.
– Нет, граф, дело не в их пугливости, – возразил князь Василий. – Дело в нашей общей отсталости. Женщину поработил домострой, а кто поработил мужчину? Просто строй, вот кто. Самодержавный строй.
Де Невиль вытаращил глаза. Он хотел что-то сказать, но так и застыл с открытым ртом, уставившись на князя. Наконец он выдавил:
– Помилуйте, князь. Я привык к вашим смелым высказываниям, но тут вы превзошли себя. Как же так?
– Вы же француз. Отчего же вас так удивило мое высказывание? Разве вы, живя в Москве, не стали свидетелем нашей отсталости, а временами даже дикости. Разве вас не ужасают гонения на староверов, все эти карательные походы воевод со сжиганием живых людей только за то, что они крестятся двумя перстами? Варфоломеевская ночь у вас давно позади, как кошмарное воспоминание. Я пытался остановить карающую десницу церкви: выступил в Думе, говорил с патриархом Иоакимом. Они осуждают Никона, но ревностно следуют по протоптанной им дорожке.
– Вы заблуждаетесь, князь, полагая, что у нас воцарилась веротерпимость. Ни у нас, ни в особенности в Польше, не жалуют иноверия.
– Вот-вот! – с жаром подхватил князь. – Поэтому-то я и ратую за свободу совести. – Вы не станете отрицать, что Бог един, несмотря на то, что каждый народ присвоил ему свое имя. Может ли быть несколько создателей у единой натуры? Нет, нет и еще раз нет!
– Вы, князь, повторю – опережаете время. Для тех взглядов, которые вы исповедуете, время еще не Наступило. Да и по правде сказать, вряд ли наступит.
– Наступит, – тряхнул головой князь. Волна азарта подхватила его и понесла. Граф был один из немногих собеседников, с которым он позволил себе быть откровенным. Все, что накопилось в нем за годы, требовало выхода. Он много размышлял над природою человека и общественным устройством, и эти размышления привели его к выводу о несовершенстве того и другого. В разной мере видели это и его знаменитые предшественники, сочинения которых он ревностно штудировал: Платон, Аристотель, Бекон, Декарт… Знание языков расширило его мир. У него были многоязычные собеседники: не только европейцы, но и мыслители с Востока.
Ему только что привезли из Амстердама сочинение голландского еврея Баруха Спинозы под названием «Этика». Князь зачитывался им. Удивительно, как церковь не сожгла этого еретика, хотя и крестившегося и сменившего имя на Бенедикт. Смелость его воззрений поражала и восхищала князя. Душа есть не что иное, как идея тела, утверждал Спиноза. У него Бог – не надмирный дух, а только сущность вещей. Бедняга, он был проклят своими единоверцами, вынужден был бежать из Амстердама и умер сорока пяти лет от чахотки. Его трактат, был, по-видимому, издан бесцензурно, в малом количестве, а потому князю Василию пришлось отвалить за него пять золотых. Но он не жалел об этом, как вообще не жалел тратиться на книги – рукописные и печатные. Истина стоила куда дороже. Ее несли мыслители, такие, как Спиноза и Декарт. «Я мыслю, следовательно, существую», – утверждал Декарт, ревностным последователем которого был Спиноза.
Их труды, напечатанные на классической латыни – языке науки, знания, равно и искусства, – и собирал князь Василий. Он превосходно владел этим языком, поражая своих ученых собеседников, в особенности же греков, приверженцев церковной схоластики. Де Невиль утверждал, что равного князю по учености и просвещенности в Московском государстве не было. Сейчас же он убедился, что и по смелости мысли никто с ним не мог сравниться.
– Вы, князь, – еретик, – выпалил он. – Когда-нибудь вас схватят и в лучшем случае заточат в узилище, а в худшем – отсекут голову.
– Вы, граф, не далеки от истины, – грустно молвил князь. – С уходом царевны Софьи с государственного горизонта паду и я – это неизбежно. Мне стало известно, что царь Петр решительно отвергает меня. А я, в свою очередь, не могу не видеть, что за ним – будущее России. Царь Иван, как вам наверно известно, слаб здоровьем и отправится в лучший из миров вслед за своими братьями. Отстранение царевны от власти – дело совсем недалекого будущего. Так что мне, по-видимому, придется искать прибежища в одном из королевств.
– Бог с вами, князь! – замахал руками де Невиль. – Кто в вашем отечестве может покуситься на его выдающегося сына?
– Я же вам сказал: царь Петр. Стоит ему войти в возраст и стать самодержавным властителем, как он тотчас ввергнет меня в опалу. Вот увидите.
– Этого не может быть никогда, – торжественно произнес граф. – Уверен, что мне не придется стать свидетелем вашей опалы.
– У нас говорят: пожалел волк кобылу – оставил хвост да гриву. А еще говорят: кто у двух господ, тот недолго живет, – с прежней унылостью проговорил князь. – Я попал меж двух жерновов, они меня и перемелют, – помяните мое слово.
– Но это будет жесточайшая несправедливость! – воскликнул де Невиль. – Больше того: величайшая глупость!
– На несправедливости держится человеческий род, – отозвался князь Василий. – Справедлив ли труд землепашца? Его обирает землевладелец, помещик. Тот же, кто ее возделывает, эту землю, у него в рабстве. Одобрил бы это Христос, Мессия, если бы сошел не землю? Нет, конечно. Но попробуйте сказать об этой несправедливости служителям церкви или нашим боярам. Они забьют вас батогами. Я был приближен к великому государю Федору Алексеевичу. Он относился ко мне с полным доверием и обычно принимал и одобрял все мои прожекты. Но вот в один прекрасный день я заговорил о том, что нужно было бы отнять землю сначала у монастырей и передать ее в полное владение крестьянам, крепостным. Государство от этого только выиграло бы: земледелец, трудящийся на себя, приложил бы все рвение, и земля стала бы плодородней. Выслушав меня, царь пришел в ужас: «Меня лишат престола, а тебя жизни», – сказал он мне.