Текст книги "Василий Голицын. Игра судьбы"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Все Милославские жалели царевну, царевна жалела себя. Не откликнулись все ее козни против мачехи, против Петрушки. Может, ежели она была бы покладистей, не повис бы ныне над нею призрак монастыря, жила бы с Нарышкиными в согласии, и все бы сошло тихо, мирно. Говорил ей князь Василий – примирись. Нету у тебя будущего, настанет время и придется с властью распрощаться.
Ох, власть! Великий это искус, никак нельзя по доброй воле с нею расстаться. Николи еще не было на Руси, чтобы какой-нибудь царь, либо великий князь отрекался от власти. Не помнил того всеведущий князь Василий. Даже самозванцы, о коих было известно, откуда они взялись, лихорадочно цеплялись за власть. Какой-нибудь воевода в захудалой посаде, проштрафившийся, пред высшими ползал на брюхе, моля не лишать его места. Потому что власть – это не только почет и поклонение, но прежде всего богатство, деньги. Власть имущий непременно корыстолюбец.
Таково не только у владетелей светской власти. Но и власть духовная не чурается стяжать. Попы, игумены, епископы – белые и черные – доят мирян, аки коров и коз. Вот и царевна Софья вполне оценила эти возможности власти. Не то чтобы откровенно стяжала, но не пренебрегала подарками – ожерельями самоцветными, Жемчугами да мягкой рухлядью – мехами собольими, куньими, горностаевыми. И золото липло к ее рукам, и серебро.
Но она все бы сейчас отдала, лишь бы удержать звание правительницы, лишь бы остаться во власти.
Когда братец Иван впервые заикнулся, что хочет передать бразды правления Петру, царевна точно взбесилась: Побагровев от гнева, она напустилась на оробевшего Ивана. Она топала ногами, занесла было руку – на царя-то! – но вовремя удержалась, надрываясь от крика:
– Да как ты смеешь! Да ты в своем ли уме! Что за притча! Совсем спятил! Забыл, кто ты есть! Забыл про свое царское достоинство!
И все в таком роде. Бедный царь Иван, вжав голову в плечи, молчал. Когда он сказал о своем заветном желании царице, та облила его слезами и заклинала не то что не говорить, а не заикаться об этом. И царевна Софья распалилась гневом.
– Ну не буду, не буду, – придя в себя от столь бурного натиска, бормотал он.
Царь Иван был единственным в своем роде. Он был уникум. И все глядели на него с добрым сожалением. Как на человека не в себе. Как глядят на тяжелобольного, обреченного смерти. Отречься от трона, от порфиры, от царской власти? Разумеется, не по Сеньке шапка, не по Ивану – шапка Мономаха. Но терпел бы до последнего вздоха. Царская власть дается избранным, и он, Иван, из их числа.
Как хотела бы Софья быть на месте Ивана! Но только после бесславного похода в Троицу, после всех попыток примиренья, поняла, наконец, что обречена. Тяжко далось ей это понимание. Наверно, тысячу раз пожалела, что не вняла призывам князя Василия, была упряма, испытывала упоение властью, не задумываясь над ее последствиями, не заглядывая в будущее. Вела себя чисто по-бабьи. А на худой конец полагала заслониться братцем Иваном, царем.
Ничего нет хуже поздних сожалений. И сейчас царевна испытывала таковые сожаления. Не слушалась голоса разума, не шла навстречу мачехе, потом Петруше, не обласкала младшего брата, как было должно старшей сестре, не нянчилась с ним в его младенчестве.
Глупо, все глупо! И теперь вместо почетной отставки, вместо спокойного прозябания в тереме, а то и в хоромах князя Василия на правах его законной супруга, над нею повис призрак монастыря. Притом – неотвратимо. И ничто ее не в состоянии спасти, нет никого, кто ее оборонит от этой участи. Патриарх Иоаким настроен к ней враждебно: стало известно, что царевна намеревалась заменить его своим ставленником Сильвестром Медведевым.
В какую бы сторону ни глядела она – ниоткуда не было ей спасения, милости. А как с этим смириться?! Вот и родня ее, Милославские, поглядывают на нее кто с сожалением, кто с состраданием, а ничем помочь не могут. Да ведь и им самим нужна помощь, нужно заступление. Ей было жаль себя, жаль их, но более всего жаль несравненного галанта – князя Василия Голицына. И над ним завис Петрушкин меч, и ему грозила опала и изгнание. Он был «ее человек», а все ее сторонники решительно и бесповоротно отвергались царем Петром.
Осунувшаяся, обрюзглая, мрачная, с неожиданно прорезавшейся морщиной на лбу, царевна в свои неполные тридцать три глядела чуть ли не старухой. Совет с Милославскими ни к чему не привел. Царь Иван был беспомощен, ему самому требовалась подпора.
Чувствуя тяжесть во всем теле, Софья покинула душный верх и бесцельно побрела по усыпанным песком дорожкам виноградного сада. Свита безмолвно двигалась за нею.
Благостность природы коснулась ее своими мягкими пальцами. Все страсти остались где-то там, позади. Она впервые за многие годы прислушалась к птичьему пересвисту, к бормотанию воды в ручье, к жужжанию пчел и тяжелому полету шмелей, ко всем этим бесхитростным звукам, ко всей этой перекличке, обволакивавшей душу.
Все глубже и глубже погружалась она в мир живого. Наверно, и в нем кипели свои страсти, разыгрывались свои драмы, но и эти страсти, и эти драмы действовали умиротворяюще. Они были неназойливы и бестревожны.
«Как хорошо, – думала она. И впервые за долгие годы ее коснулась тень раскаяния. – Ах, кабы я вовремя опомнилась, не сражалась бы с Петрушкой, не цеплялась бы за власть, можно было бы тихо наслаждаться жизнью, ее приманчивыми красотами. В каком-нибудь подгородном имении, может, и вместе с сестрицами». Впервые за все свои посещения Измайлова увидела и почувствовала она, какая тут благодать.
Царевна подошла к берегу пруда. Завидев ее, несколько рыбин доверчиво подплыли к берегу. Они явно попрошайничали, и Софья невольно рассмеялась.
– Ах, дайте же чего-нибудь, хлебца что ли, – обратилась она к свите. Долго ждать не пришлось: служка принес краюшку. И царевна стала крошить хлеб и кидать в воду. Ее забавляла свалка из-за крошек: вода кипела возле них, разверстые круглые рты хапали воздух, а если доставалось, то и хлеб.
«Точно, как люди, когда кидаешь им пригоршню монет: сшибаются, лезут в драку, – подумала Софья. – Всюду драка из-за еды, из-за денег – и среди высших, и среди низших. Но рыбы по крайней мере не убивают друг друга. Отнять – не убить». Царь Петрушка отнял у нее власть, но ведь не убил же. И наверно не убьет. Но что же все-таки он задумал?
Царевна с отчетливостью поняла, что теперь она всецело в его власти. И конечно, он принудит ее пойти в монастырь. А это было бы для нее худшим наказанием, потому что при всем при том она вынуждена будет подпасть под власть игуменьи. И как бы ни была снисходительна эта власть, все ж она обязывает к подчинению. А подчиняться царевна давным-давно отвыкла. Кому бы то ни было. Разве что только сладостным подчинением любовнику. Но то было взаимно. В монастыре она потеряет все. Да, поначалу к ней станут относиться с почтением, как к царской дочери, допустят кое-какие послабления. Но послабления – соблазн для остальных черниц. Долго ль они будут терпимы? И не повелит ли царь Петрушка блюсти Софью в строгости?
Все казалось зыбким и неопределенным. Только вот этот покой природы был вечным, живительным. Он входил в душу. Он проникал в нее все глубже. Она шла и шла, без цели, куда приведут ноги. Ноги привели к коровнику.
Она вошла под его кров, вдыхая неповторимый запах сена, видно еще отдававшего свою влагу, молока и теплого дыхания животных.
К своему удивлению, она встретив там царя Ивана.
– Ты чего тут, братец?
– Люблю, – отозвался Иван. – Таково здесь духовито, таково покойно. Они добрые, коровки-то. Жуют себе, жуют.
Свита толпилась возле входа, с улыбкой глядя на царственных особ в хлеву. Их, видно, более всего занимал царь Иван. Он был тут свой человек.
– Подай-ка мне свежей травки, Аринушка, – обратился он к скотнице. – Вот моя любимица, – топтался он у стойла. – Глянь, знает меня, тянется. Ну, здравствуй, Милка, здравствуй.
Корова глядела на Ивана большими влажными глазами и коротко помыкивала. Иван принес ей торбу с травой, она уткнулась в нее и зажевала.
– Хорошо-то как, сестрица. Теплые да гладкие. Гляди-ка, – и он обнял свою Милку за шею. – Понимает ласку-то, знай себе жует.
Софья впервые видела своего болезненного брата таким оживленным и довольным. «Вот где его место, – неожиданно подумала она. – Здесь, в коровнике».
Скотный двор в Измайлове был велик. Он кормил и поил молоком и мясом своих обитателей. Все было свое: масло, сливки, сыры. И царевна в который раз подумала: «Вот как надобно жить. Вдали от людских страстей, суеты, ненависти. Боже мой, Боже мой, отчего ты меня не надоумил, отчего вверг в эту пучину злобности, зависти, желчи и крови?!»
Надо было грому грянуть над ее головой, чтобы она опомнилась, чтобы у нее открылись глаза. Разумным речам не вникала, не слушалась, и теперь вот придется пожинать плоды. Они будут горькими, очень горькими, полоснут по самому сердцу. Но ведь ничего не воротишь, все необратимо. Грызло ее, ело поедом сожаление, явившееся слишком поздно. И ведь ничего нет хуже, как пребывать в ожидании своего унижения.
Пробуждаться с таковым ожиданием и засыпать с ним же. И так день за днем, день за днем.
С чувством непонятной ей самой зависти глядела она на брата – царя Ивана. Власть словно бы не коснулась его – высшая царская власть. Он был прост и беспечен. И челядь, толпившаяся в проходе, умиленно смотрела на своего царя, обнимавшего теплую шею скотины.
– Экой доброй наш царь…
– Ровно простой мужик…
– Нипочем ему царское званье…
– Божий человек…
– Верно, Божий! Господь его наградил…
– Простец…
Стояли, переминаясь с ноги на ногу, переговаривались вполголоса, дивясь. Такое увидишь нечасто. Горой бы встали за такого царя.
Вот чего ей, царевне, не хватало – простоты. Высоко вознеслась, тяжко падать. Духом следовало опростаться, стать ближе к людям. Слухом была тупа. Был ведь рядом князь Василий – редкостный советник, все он проницал, все провидел. Жалел ее, любил. Кабы не Федор Шакловитый, перебежавший дорогу, осталась бы безмятежность в их отношениях. А ныне повисла некая натянутость. То ли перед неминучей грозою, то ли по сердечной остылости.
Она-то ничего, она-то готова виниться, она вся перед ним стелется. А князь, видно, вовсе остыл, либо всякое мужское желание его покинуло. А может, завел кого. Не было у него недостатка в бабах…
Народу набилось у входа в хлев – видимо-невидимо. Все глядят на царя Ивана, усиленно обнявшего коровью шею. Пристойно ли это? Опомнилась царица и приказала ближнему окольничему:
– Поди-ка разгони людей. Нечего им на государя пялиться! Ну утеха у него это, мало ли что. Человек он такой же…
Окольничий двинулся к выходу с криком:
– Чего надо! Пошли прочь! Государь великий не для ваших глаз! Недостойны! Прочь, прочь!
Люди нехотя расходились, бормоча:
– Опасаются, – сглазим…
– Ежели бы на колени пали да лбами стукались, тогда ладно…
– Все царевна…
– Она, вестимо…
– Зла через меру…
Эти вполголоса сказанные слова достигли ушей Софьи. В иное время она бы допыталась непременно, кто назвал ее злою, да приказала бить батогами либо засечь кнутам. Сейчас ей было все равно. А ведь и в самом деле – добрых дел за нею мало водилось.
Пришло время ей покопаться в себе. Она и к родным сестрам относилась не по-сестрински, равнодушно. Иной раз, правда, выжимала из себя крупицы сердечности, да выходило это натужно. Она была по большей части занята собою, своими заботами, стремясь утвердить себя на той высоте, которой достигла. Более всего желала угодить боярам, дабы не сомневались ни в ее уме, ни в ее достоинствах, наконец, ни в ее женственности. Была хороша и с ближними боярынями, а также с теми шестью спальницами, которые одевали ее, причесывали, умывали, белили и румянили, сурьмили брови и ресницы.
А злобность?.. Да, все из-за мачехи, из-за Петрушки и их окружения. Выходила из себя, глядя на царицу Наталью: на ее стройность да пригожесть, на ее легкие движения, на плавную речь. И ведь лапотница, худородная… Нарышкины из мелкопоместных, ничем себя не прославили, ничего заметного за собой не оставили.
Они и разожгли в ней злобность и зависть. Понимала: встали поперек ее дороги и добром не уберутся.
А как с ними сладить? Как?!
Чем безуспешней были ее происки, чем напрасней ухищрения, безрезультатней чары и заговоры, тем сильней росла в ней злобность.
Ничто не брало их! Казалось, они окружены невидимой бронею. Подкупала царевна приближенных к царице и ее сыну, платила с невиданной щедростью за их услуги. Уж и пожары подстраивала, и ядовитые травы подкладывала под постель под видом свежего сена для укрепления сна. Пыталась и в поварне кого-либо подкупить, да не удалось. Царица была настороже и, прежде чем кормить сына, отведывала сама либо давала отведывать ближней постельнице.
Однажды удалось подпалить хоромину, где лежал царь Петрушка в огневой болезни. Огонь разбушевался не на шутку. Сгореть бы в нем и Петрушке, а он, несмотря на хворь да слабость, выскочил.
Ну не заговоренный ли?! И царица тож. Все козни, которые замысливала против нее царевна, какие бы препоны ни воздвигала, какие бы отравные зелья ни подливала – все было напрасно.
Ярилась Софья, разжигала эту ярость безуспешность всех ее усилий. Да что ж это такое, в самом деле! Как и с чем к ним подобраться?! Неужто эти Нарышкины и в самом деле заговоренные? Часть их все-таки удалось истребить во время стрелецкого бунта. Тогда еще, правда, царевна Софья не была в такой силе, которой достигла поздней. Тогда, собственно, и началось ее возвышение.
Видя, что все власти потеряли голову и даже сильных бояр сковал страх, она поняла, что настал ее час, когда можно ей, царской дочери, обороненной своим происхождением, женщине, управить события.
Расчет оказался верен. Обезумевшие от крови и насилия стрельцы расслышали ее голос, вняли ее призывам. Тогда она защитила царицу и царей-отроков от кровавой ярости. Тогда не было иного хода. Тогда она заслужила признание бояр. Оно росло и укреплялось не только с каждым днем – с каждым часом!
Ныне же все стали слепы и глухи. Как все переменилось! Ничего не осталось: ни трепета, ни благоговения, ни простой благодарности. Все, что она щедро швыряла ради умиротворения обезумевших убийц, все жертвы оказались напрасны. Не раз говорено было: народ туп, жесток и неблагодарен.
Она-то думала по-другому. Она считала, что заслуги ее велики и всем видны. Оказалось, все разом куда-то сгинуло. Все порушил царь Петрушка одним махом.
Сколь раз предостерегал ее князь Василий. Заставил ее читать сочинение итальянца Макиавелли «Государь». С великим трудом осилила первые страницы. Далее не пошло. И тогда князь Василий стал сам переводить и растолковывать страницу за страницей. В самом деле, там были здравые предостережения. Не доблестью или удачей достигла она, царевна, верховной власти, но скорей, как выражается оный Макиавель «удачливой хитростью». Она твердо усвоила, что с враждебным народом ничего нельзя поделать, ибо он многочислен.
Более всего надобно опасаться враждебной знати – это царевна тоже усвоила и старалась заискивать перед боярами, особенно в Думе. Усвоила она и ту простую истину, что с врагом можно бороться либо законами, либо силою.
Закон на стороне царя Петрушки. Стало быть, ему можно противопоставить только силу. Царевна твердо надеялась на силу, на стрельцов. Вышло, что напрасно. Главные подпорки Петрушка выбил у нее из-под ног: сначала князя Хованского, затем Федора Шакловитого.
Она не годилась в предводительницы. Она не могла повести полки. Да и ежели бы повела, то Троицу – эту первоклассную крепость – было не взять…
Да, проиграно ее дело, проиграно. Ничегошеньки она не добилась!
Глава шестнадцатая
К единовластию
Кто Богу не грешен, царю не виноват.
Царь не пламя, а опалит.
Покорное дитяти все кстати.
Одному стаду семи пастухов не надо.
Народные присловья
Свидетели
…в Земском приказе пытал Иван Петров сын Бунаков, по челобитью боярина князя Василия Васильевича Голицына для того, что выимал у него, князя Василия, след. С пытки он рван и не винился и сказал: а землю де для того в платок взял и завязал, что ухватил его утин (приступ радикулита), и прежде сего бывало, и где его ухватит, тут же землю и берет.
В том же году бывший полковник Василий Кошелев вместо кнута бит батоги за неистовые слова и сослан на ссылку в Киев… А ведомый вор и собеседник его Федькин (Шакловитого), полковник Сенька Резанов, бит кнутом и отрезан ему язык и сослан в ссылку. А иные товарищи их стрельцы Оброська с товарищами казнены. А иные их товарищи сосланы в ссылку, а казнены у Троицы в Сергиеве монастыре…
В 7198(1690) году была саранча во всех городах и уездах и в Москве… пытан и казнен на площади ведомый вор и подыскатель Московского государства Андрюшка Ильин сын Безобразов за то, что он мыслил злым своим умыслом на государское здоровье, присылал к Москве от себя с людьми своими грамоту, а в грамоте его написано к жене его, что послал он с людями своими мельника да коновала, и тебе б, жене моей, поить и кормить и всем снабдевать и на выходы государские их с людьми посылать.
И по розыску и навету тот мельник и коновал за злой воровской умысел сожжены на болоте (окраина Москвы). А вора Андрюшки Безобразова поместья и вотчины розданы в роздачу бесповоротно.
В том году был посол персидской из кызылбаш от шаха персидскаго с дарами и со зверями, а зверей с ними прислано лев да львица.
Иван Афанасьевич Желябужский. «Записки…»
Ночное бегство из Преображенского отточило, закалило и упрочнило его мужество. Так булатная сталь под ударами молота становится еще крепче.
Петр осознал себя за стенами Троицы прежде всего неуязвимым для своих врагов. Он наконец выучился четко их различать. Это царевна Софья и весь ее скученный лагерь. Она стоит на его пути, стоит давно и не желает не то что уйти – подвинуться. Это ее главный советник и галант – князь Василий Голицын. Он урвал власть у своей любовницы. Он опасен уже тем, что просвещен и значителен, как государственный муж. Остальные – мелки, тявкают из подворотни и не способны на сколько-нибудь решительные действия.
И наконец – главное – он осознал свое предназначение. Осознал наконец в полной мере. Он – царь-государь, самодержавный властитель. Под защитою стен Троицы, вдали от происков своих врагов, он укрепился в этой мысли.
Брат Иван вызывал в нем некое подобие сострадания. Он был болен, и болен неизлечимо. И уже сейчас не был ему помехой. Он был покорною куклой в руках своей сестрицы, ревностным исполнителем ее повелений. А последнее время появлялся в присутствии все реже и реже, предоставив вершить все дела своему младшему и распорядительному брату.
А однажды, когда его привезли из Измайлова, вялого, словно бы полудремного, он сказал Петру:
– Братец, ты уж верши дела один. Я с тобой буду во всем в согласии. Так что не дожидайся.
А он и так не дожидался, не сомневаясь в согласии Ивана. Оставалась, стало быть, одна царевна. И он чувствовал, что управится наконец с нею. Особенно с той поры, когда по его настоятельному вторичному призыву к Троице стали стекаться покорные посланцы стрелецких полков.
Их становилось все больше и больше, они выражали ему, царю Петру Алексеевичу, полную покорность. А его доверенные доносили из Москвы, что ряды сторонников царевны редеют день ото дня. И он понимал, что поступил мудро, когда приказал не допускать царевну к нему. Небось, хотела льстивыми словами добиться согласия, замирения. Но какое ж может быть замирение, а тем паче согласие меж них – меж ней, упрямо стоящей на его пути к самодержавной власти, и меж ним, законным государем всея Руси.
Она – похитительница власти, и он уже решил, как поступит с нею, – заточит ее в монастырь. Одновременно возникла и другая мысль – отправить в монастырь опостылевшую супругу Евдокию Лопухину, Дуньку, навязанную ему матушкой Натальей Кирилловной, которой он, как покорный сын, до времени во всем повиновался, хотя ее повседневная опека в дни, когда он уже, что называется, полностью оперился, изрядно досаждала ему.
Ее, матушку, подкупало, что Дунька – знатного рода, пригожа и тиха. А он тогда был прост и весь в матушкиной воле. Она настаивала на женитьбе, стремясь во всем опередить Милославских, отчего-то надеявшихся, что буде у царя Ивана родится сын, царевич, то они смогут перебежать дорогу Нарышкиным, Петру.
Наивные расчеты! И все царевнины происки. Она настояла на женитьбе Ивана, думая, что его наследник сможет занять престол по праву первородства. Но как стало известно царице Наталье, семя царя Ивана было гнилое и, стало быть, не могло взойти. И тогда царевна приискала царице Прасковье любовника, дабы он ее втихомолку обсеменял, и царица Прасковья спустя почитай два года после бракосочетания стала наконец рожать. Да все девиц, царевен.
Ни одна тайна не могла укрыться от противных сторон, у каждой были свои соглядатаи, свои шпионы, доносившие о всякой малости. Так тайна царицы Прасковьи перестала быть тайной для Нарышкиных. Но раскрыть ее означало бы вселенский скандал, который падет одной стороной и на Нарышкиных, ибо измена касалась бы всей царствующей династию.
Есть вещи, о которых принято умалчивать, ни в коей мере не подлежавшие оглашению. Эта была из таких.
Вдобавок ко всему царь Петр тоже был весь в грехах. С той поры как он стал ревностным посетителем Немецкой слободы Кукуя, там ему явился великий искуситель Франц Лефорт. Он выучил молодого царя всем грехам, ибо там, в стенах Кукуя, соблазнов было великое множество. Особенно до жадного к познанию жизни во всех ее сторонах молодого Петра, выросшего в скучных правилах боярского быта.
Великий бонвиван и жизнелюбец Франц Лефорт приохотил Петра к винопитию, к табачному зелью, а пуще всего, к амурам. В прошлой жизни молодого царя все было пресно, скучно и тупо. А тут, на Кукуе, все было внове, полно необыкновенной жизни и приманчиво.
Тут было все иное: простота отношений, нестеснительная одежда, непринужденное веселье, танцы, представления. Лефорт свел его с Аннхен Монс – дочерью виноторговца. Она была вовсе не недоступна, постоянно оживлена, у нее был звонкий чистый голос. И наконец она умела превратить отношения мужчины и женщины в очаровательную любовную игру.
Полная противоположность молчаливой, неуклюжей, покорной как бревно Евдокии, царице. Кроме звания царицы – высочайшего звания – ничего женственного в ней не было. И Петр не входил к ней, а потом, после Аннхен, она и вовсе ему опротивела. Вдобавок после рождения сына она сильно раздобрела – никакого сравнения со стройной изящной Аннхен.
Матушка царица Наталья была первое время сильно огорчена таковым поведением любимого сына. Но потом и в ней что-то произошло, и она невзлюбила свою невестку, а особенно ее родню – Лопухиных. Они стали кичиться своею принадлежностью к царскому семейству, вымогать себе поместья, норовили сесть выше всех в Думе.
А Петр в простоте своей думал: вот бы такую царицу, как Аннхен. Стройную, живую, охочую до всех радостей жизни, искусную в любви. И все реже и реже бывал в своем семействе, все реже и реже видел сыночка своего, крепенького царевича Алексея.
Здесь, в стенах Троицы, он ощутил себя в полной мере самодержцем. Он уже не затевай воинских игр – время игр заканчивалось. Наступало время серьезных воинских предприятий. Теперь все было на его стороне – закон и сила. И можно было без опаски покинуть монастырь и двинуться к Москве. Он знал, что уже не встретит никакого сопротивления.
В церквах по-прежнему возглашали здравие великих государей Ивана и Петра Алексеевичей и сестры их государыни Софьи. Так будет до поры, пока царь Иван не покинет земную юдоль и не обретет жизпь вечную. Время это близится. Он уж почти не покидает своего Измайлова. Ноги перестали повиноваться, и царя Ивана водят под руки. Сказывают, вовсе не в себе он: с утра, помолившись, велит вести себя в коровник и там, обнявши корову за шею, оцепеневает. И многие часы проводит наедине с коровами, меж которых есть у него царица.
Жаль его, жаль. Но только простора для жалости в сердце Петра почти не осталось. Жалость – удел слабых. А царь Петр чувствовал себя сильным, в него словно бы вошло все могущество.
Матушка царица Наталья радовалась, глядит – не наглядится на своего первенца, плод чистой любви. Бог его здоровьем не обидел, была сила природная, а еще в забавах своих нагулял. Не чурался никакой работы: ино плотник, ино кузнец, ино токарь – все управит. Не обидел Бог его и ростом: глаз матушки тотчас отыскивал его меж людей: возвышался, аки колокольня.
Одно ее огорчало: прикипел к иноземцам. Все у них было ему по нраву. И первый друг – дебошан французский Франц Лефорт. Потому французский, что Франц. Родом же он был из другой земли. Петруша с ним чуть ли не в обнимку ходит. Брудер его именует, что значит брат. А какой он ему брат – человек вовсе безродный. Статочное ли дело: царю московскому с иноземцем брататься. Более того, произвел его в генерал-адмиралы, сухопутного-то.
Не по нраву царице Наталье сей Франц Лефорт. Да бессильна она отвадить сына от иноземца. А он с благого пути царя Московского вовсе сбил, приохотил Петрушу к винопитию, к девкам беспутным иноземским, табак выучил курить. Было чистое дыхание у дитяти, а теперь разит от него духом тяжелым, табачным.
Молодой царь Петр и вправду стал во всем иноземцу подобен.
И в одежду вырядился короткую, неподобную, ровно мастеровой какой-то. И словечки в русскую речь все чаще вставлял немецкие либо голландские. Словом, совсем от рук материнских отбился. А царице Наталье, как всякой матери, хотелось и взрослого сына пасти. Мнилось ей: закаменело сердце у сына, все где-то на отшибе, все норовит из отческих пределов вырваться. Добр с ней по-прежнему, в сестрице своей Наташе души не чает. А с другой стороны – суров и жесток. Ходил смотреть, как рубили головы стрельцам-бунтовщикам. Явился – в глазах ровно железный блеск, ноздри раздуваются, весь какой-то напруженный.
– Ох, – говорит, – матушка, нынче крови на Руси прольется окиян-море. Потому что станет пробивать она дорогу к новому. Прежнею жизнью нам не жить.
Видит ли он эту дорогу? Спросила его раз царица Наталья, а он и отвечает:
– Вижу, матушка, вижу. Я на свои плечи труд сей возьму – проторить дорогу эту.
– А выдюжат ли плечи твои, сын мой? – спрашивает его царица.
– Выдюжат, матушка. Я ныне любую ношу снесу – таковую силу в себе ощутил.
Да, силы ему не занимать стать. Тягался не раз на забавах с другими силачами – всех побивал. На спор мог подкову согнуть. Ну просто диво дивное. А ведь царь. Самодержец. Романовский корень.
Ныне приохотился к водяным забавам. Объявил: хочу, матушка, моря достичь. Только о море и говорит. А как пустить дитя на море. Там, сказывают, волны ходят с гору, великие корабли глотает пучина, чудо-юдо рыба кит хвостом своим как ударит – и корабль в щепки разлетается. Страшно! А Петруша не отстает: поеду, матушка, в Архангельск-город, пусти да пусти.
«Боюсь я за тебя, Петруша. Ты ведь царь на Москве. Да и время такое смутное, надобно дождаться замиренья», – отвечала царица.
Теперь уж до замиренья рукой подать. Утихомирилась царевна Софья, видит, что власти ее конец пришел. Все надеялась на брата Ивана, а он, видишь, уже вроде как не в себе. Из коровника не вылазит. Совсем слаб стал, ноги не держат, голова трясется, глаза не глядят. Царь из него плох был, а ныне и вовсе весь вышел.
Порешили дождаться последних вестей из Москвы да и выйти из Троицы. С полками к Москве пойти, управить там царевну, сыскать ей место в Девичьем монастыре, а ежели не согласится, то и принудить.
Решил молодой царь вовсе не допускать до себя царевну Софью – ни к чему это. Покров правительницы с нее давно спал, сил за нею почти не осталось, а те, что есть, легко принудить к повиновению.
Судили-рядили, как быть с князем Василием. Все Голицыны, а особливо князь Борис Алексеевич, за него горой стоят. Полезный-де человек, великой учености, иноземными языками владеет, король польский да король шведский за него, тож и король французский. Будто бы так.
А на самом-то деле: чего этим королям мешаться в российские дела? Это их посланники князя Василия выхваляют, а самим королям до него и дела нет.
Царь Петр уперся и ни в какую: князь Василий Голицын, верно, ученый человек и разумный государственный муж, а от него вреда было более, чем пользы. Нет ему места на Москве, прямая ему дорога в ссылку, на Мезень либо еще куда-нибудь, со всеми чадами и домочадцами.
– Нет, молодой государь, – противится князь Борис, – не можем мы, Голицыны, снесть такого посрамления нашего княжеского рода. Мы, Голицыны, и на престол российский посягали, и корень наш к королю Гедимину восходит. Звался наш род прежде Патрикеевыми, то было высококняжеское звание.
– А по мне зовись, как хочешь, – отвечал Петр предерзко, – лишь бы был добрый человек и знал дело.
– Так он и есть человек добрый и дело весьма знает, – не сдавался князь Борис. – Попутала его баба, то есть царевна. Вели быть ему в деревнишках его, а потом прости. Он признает за тобой верховенство и желает тебе служить на пользу государству.
– Поздно ему каятся, прежде надо было, – упрямо твердил Петр.
И видно было, что его не переупрямить. Видно было, что князь Василий ему поперек горла торчком стал. Да и другим Голицыным он не мирволил. Дерзостно вели они себя, молодого царя не почитали за истинного государя. И это лыко в строку помянул. Сказал думному дьяку:
– Чти про Голицыных, как мы порешили.
Дьяк развернул грамотку, приблизил ее к глазам и зачел:
– По извету человека боярина князя Андрея Ивановича Голицына и по розыску, что он, боярин, также и теща его боярыня Акулина Афанасьевна, говорили про царское величество неистовые слова. И за ту вину ему, боярину, князю Андрею Ивановичу, на Красном крыльце сказана сказка: «Князь Андрей Иванович Голицын. Великие государи указали тебе сказать, что ты говорил про их царское величество многие неистовые слова: и за те неистовые слова достоин ты разорения и ссылки, и великие государи на милость положили, указали у тебя за то отнять боярство и указали тебя написать в дети боярские по последнему городу и жить тебе в деревне до указу великих государей»…
– Прервися, – буркнул Петр. – Понял, князь Борис, каково мы милуем? А за князем Василием кроме неистовых слов есть и дела весьма неистовые.
– Каковы они, государь? – невинно вопросил князь Борис.
– А крымские походы его. Разорил казну без толку да еще, сказывают, в сговор с ханом пустился и от него бочку золотых отступного взял.