Текст книги "Василий Голицын. Игра судьбы"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Может, все, что с нею случилось, есть возмездие? За все. За козни против мачехи, против Нарышкиных, против окаянного царя Петрушки, за то, что присвоила себе титул самодержицы, за то, что хотела короноваться против всех законов и обычаев, за многие нечестия, коими душа была отягчена наперекор правилам православного благочестия.
Мало, очень мало добра привнесла она в мир. Можно ль назвать добрыми ее указы? Неверных жен прежде закапывали по плечи в землю, и они умирали мучительной смертью, она же указала казнить их отсечением головы. Что еще? Ах да, все остальное – уравнение в податях всех сословий и другие мелкие законоположения – устроилось с подсказки князя Василия.
«Нацарствовалась, потешилась – пора и на покой», – думала она. И сторонники ее, и враги постепенно уходят из жизни. Опочил патриарх Иоаким – брызгал на нее слюною. Патриарший престол занял Адриан, митрополит казанский, человек незлобивый, но враг латинщины, чуждавшийся ее наставника ученого монаха Симеона Полоцкого, обучавшего ее языкам – польскому и латинскому. Не очень она в них преуспела, хоть в отличие от других своих сестер была переимчива, и наставник ставил ее в пример.
К чему это все было? В этом патриархальном царстве, где ее брат Иван находил отдохновение, якшаясь с коровами, на нее внезапно снизошел покой. Не покориться ли? Князь Василий отсиживался в Медведкове – своей подмосковной деревеньке, хотя его призывали к Троице – держать ответ. Ничего хорошего его там не ждет, несмотря на старания Бориса и Ивана Голицыных: царь Петрушка неумолим.
Сказывали сведущие люди, что оговорил его под пыткою Федор Шакловитый, что у него нашли письма князя из походов, из коих явствовало, что князь во всем был соумышленником Федора и царевны и указывал, как действовать против Нарышкиных.
Царь Петрушка уже не единожды требовал князя на Правеж. Хоть бы удовлетворился повелением жить в своих вотчинах и ни во что не мешаться. Так нет, наверняка по злобности своей осудит князя в жестокую ссылку. Если бы не Голицыны, лишил бы его головы, хоть это едва ли не первая голова в государстве.
Повинна ли она в том, что ожидает князя? Нет! Ведь он сам ее избрал, лишил ее девства, любовные оковы связали их еще прежде того, как стала она правительницей.
Здесь, среди этого покоя, Софья много думала о нем, и сердце ее было переполнено любовью и жалостью. Князь Василий оставался единственным.
Послушай царевна его в свое время, и все бы обернулось по-другому. И быть может, они соединились в брачном союзе и жили бы своим домком. Власть опьянила ее, все ее беды были от беса властолюбия. В полной мере осознала она, на какую шаткую и опасную дорожку подвигнул ее рок. Вовсе потеряла голову. А князь тоже заглотнул беса любочестия, и, видя ее на высоте, сам пребывал в упоении. Нет, они оба виновны, оба!
Приехал человек из Москвы и сказал, что ее доискивался боярин Троекуров. Де приговорено царем Петром и Львом Нарышкиным – братом царицы, который стал чуть ли не первым лицом, быть ей в Девичьем монастыре без пострига, а насельницею.
Может, согласиться? Ведь не угомонится Петрушка, пока не достигнет своего. Он такой – цепкий да хищный.
Царевна не знала, как быть. Главного советчика нету, только он один мог здраво рассудить. А более не к кому податься. Может, брат Иван, на челе коего все еще сияет царский венец, слово скажет. Его устами говорит сама простота, он человек блаженный. Во всяком случае ему надо объявить. Как он к этому отнесется? Прежде Ваня ей в рот глядел да повторял ее слова, исполнял ее повеления. А теперь? Каково теперь?
Царевна медленно брела по дорожке, присыпанной песком. Дорожка эта вела к прудику с карпами. Завидев человеческую фигуру, рыбы без звоночка потянулись к ее отражению, жадно разевая рты, словно бы попрошайничая. Царевна невольно улыбнулась – точно нищие на паперти.
Когда она в недавние еще времена поднималась по ступеням Успенского собора, толпа нищих устремлялась к ней. Обычно ее сопровождало несколько человек дворовых, одному из которых вручался кошель с медною монетой. И на паперти учинялась свалка, точно такая, как сейчас в пруду.
Царевна для чего-то простерла пустые ладони и пошла дальше, к дворцу.
– Тетенька Софья, тетенька Софья! – обрадованно вскричали две девочки в голубеньких платьицах. То были царевны Аннушка и Катюшка в сопровождении целой толпы мамушек. – Айдате с нами – кормить рыбок.
– Да я только что там была. Ужо просят, – засмеялась Софья. Она на мгновенье забыла о своих заботах. Она невольно тянулась к детям, чьими бы они ни были.
А что ждет этих? Теремной затвор, как всех царевен. Принцев-соискателей их руки в иноземных странах что-то не находилось. Можно ль было предугадать в смуглой прыщавой Аннушке будущую российскую императрицу Анну Иоанновну? Она была угловата и нескладна, ничего сколько-нибудь примечательного за нею не водилось. Катюшка, та была смышленей и резвей.
– А где батюшка-государь? – поинтересовалась Софья.
– Вестимо, в моленной, – откликнулась Катюшка.
– А чем вы рыбок кормить будете?
– Эвон у нянюшки запаренный горох в суме.
«Возвратиться? Поглядеть на рыбьи страсти?» Она мысленно отдаляла от себя все неприятное. Его же было слишком много, и царевна ни на минуту не могла полностью от него освободиться.
– Нет, доченьки, мне надобно с батюшкой-государем поговорить.
– Пойдем, пойдем с нами, тетенька Софья, – повисли на ней обе. Прежде они добавляли – государыня тетенька. Но, видно, уловили в разговорах взрослых, что их тетенька уже не государыня, – дети переимчивы.
Все эти недомолвки, к которым Софья стала сверхчувствительна, больно отзывались в ее душе. Государыню с нее мгновенно скинули, как скидывают изношенное либо загрязненное платье. Что ж, надобно терпеть, надобно привыкать к тому, что она уже не государыня, а просто сударыня. Всего один слог, две буковки, а какая разница!
Она поднялась по ступенькам в домовую церковь, где обычно простаивал брат. Он был не один. За его спиной стояли спальники. Сам же Иван молился, сидя на скамеечке, – ноги не держали его.
– Выйдите! – велела царевна. – Мне с государем потрактовать надобно.
Спальники молчаливо повиновались, а братец даже головы не повернул, словно бы не слышал ее слов. А может, и впрямь не слышал? Губы его беззвучно шевелились, голова поникла. Что он там бормотал? Может, слова молитвы, может, просто через него протекали какие-то бессмысленные слова, подобно тому, как течет вешний ручей, пока не иссякнет источник, его питающий.
– Братец, – позвала царевна, – повернись-ка ко мне. – Не дозвалась – не откликнулся, ровно не слышал. Может, углубился в молитву, а может, просто дремлет.
– Братец, а братец, – и она бесцеремонно тронула его за плечо.
– Ась? Кто тут? – не поворачивая головы, вопросил Иван.
– Я, братец, – Софья. Да повернись же ты! – нетерпеливо прибавила она.
– Ну? – Иван шевельнул головой и стал, перебирая ногами, медленно поворачиваться к ней. – Господь тя благослови, сестра. Токмо я на молитве, милости у Господа прошу. Дабы не лишал меня мочи, сил телесных. Видишь, сижу пред святыми иконами, а ведь это грех. Не виновен – ноги не держат.
– Я с тобой совет держать хочу, братец.
– Какой я тебе советчик, сестрица, – пробормотал Иван. – У тебя голова светла, а у меня темна.
– Ты еще государь и твое слово – слово государское. Как скажешь, так и поступлю. Ныне мне перестали повиноваться, перестали докладывать – все царю Петру. Он меня вовсе власти лишил, а теперь требует, чтобы я удалилась в монастырь. Вот и скажи – по правде это?
– Братец Петруша зело разумен. Коли он велит, его надо слушаться, – Иван проговорил это без всякого выражения. – Супротив его воли нельзя идти. Нельзя. Я ему не перечу.
– Эх, братец, братец. И ты меня предаешь. Не осталось у меня никого, кроме тебя. Прежде ты во всем был со мною согласен, а теперь кинул, – с горечью проговорила Софья.
Впрочем, Иван, казалось, ее не слышал. Голова его снова опустилась, глаза были прикрыты – он не подымал тяжелых век. Он не уловил горечи в ее словах, он, по-видимому, уже затворился в своем простом и бесхитростном мире, и то, что делается вне его, Ивана уже не занимало. Жизнь обошлась с ним слишком сурово, и он уже не откликался на ее зовы.
– Неужели мне идти в монастырь? И ты согласен? – чуть не плача, выдавила Софья.
– Монастырь – это хорошо. Ближе к Богу. Иди, сестрица. Там тебе покой будет. Я давно хочу, дак ведь Параша против. Хочу от мира уйти, от грехов его. Не создал меня Господь для мирской жизни.
Она поняла – бесполезно. К нему не достучишься. Он в себе затворился, и уже не выйдет. Только с последним дыханием.
– Прощай же, братец, – с полными слез глазами проговорила она. – Теперь мы не скоро увидимся.
– Отчего же? Ты приезжай к нам, приезжай. Тут у нас Божий простор. И всякое дыхание славит Господа, – заученно произнес Иван. – А я все отдал брату Петруше. Он зело разумен. И ему единому государством править.
– А я, по-твоему, не разумна? – перешла от слез к гневу. И тотчас пожалела об этом. Ну что на Божьего человека сердиться. Нет, надо смириться, смириться, побороть в себе гордыню.
И вот тут в ней снова все всколыхнулось. Неужто и в самом деле тупик? Да ведь так не бывает! Нет такого тупика без мышьей норы, без лазейки, куда можно юркнуть и затаиться. До поры. Пришла и ушла ее пора, но она может и возвратиться. Как знать, на все Божье соизволение.
Стоит ли торопливо покоряться Петрушкиной воле? Брат Иван беспомощен, слепо верит, что Петр создан царствовать. Но и она была создана для правления, и ее семилетняя власть это подтвердила.
Мысли Софьи блуждали возле одного и того же – возле своей судьбы, глаза замутились. Она машинально отметила, что царь Иван медленно кренится на правый бок, но не придала этому значенья.
Как вдруг раздался шум падающего тела, и брат рухнул на пол.
Царевна вскрикнула, бросилась к нему, попыталась приподнять. Но это оказалось не по силам.
– Эй, люди! – крикнула она в смятении. Тотчас в моленную вскочили оба спальника и с растерянными лицами принялись подымать царя.
– Как же это, государыня царевна? Скажут: не досмотрели. Забьют кнутами, – бормотал один из них.
Царевна не отвечала. Она была бледна и, казалось, лишилась дара речи. «Неужто удар? Неужто помер?» – думала она в страхе.
Но царь Иван был жив. Он что-то невнятно бормотал. Похоже, он даже не ушибся.
Софья обняла его, причитая:
– Братец мой болезный, да как же ты, как? Не больно?
– Повело меня, сестрица, повело, – наконец вымолвил он. – Прости, напужалась. Ништо…
И вдруг он зарыдал.
– За что? За что Господь наслал?
Плачущий царь! Это было настолько неожиданно, что оба спальника завыли хором, едва не упустив обмякшего Ивана. Теперь все участники этой сцены заливались горькими слезами.
В моленную вскочили царица Прасковья с мамушками и комнатными девками. И с воплями окружили царевну и царя.
Со всех сторон сбегалась перепуганная челядь и тоже присоединялась к этому хору. Первой опомнилась царевна.
– Жив великий государь! – крикнула она. – Пошто ревете?
Послышались последние всхлипыванья, и плач унялся.
– Подите все отсюдова! – продолжала она. – Эк, слетелись ровно на панихиду! Великий государь оскользнулся, всего только.
– Государыня, замолвите слово, – взмолился один из спальников, – невиновны мы!
– Заступлюсь, заступлюсь, – торопливо проговорила Софья. – У великого государя головка закружилась, когда промеж нас беседа шла. Людям велено было оставить нас.
Прасковья прижала голову Ивана к груди, поглаживая. Она совершенно успокоилась. Лицо ее приняло обычное кисло-сладкое выражение, с которым она восседала на возвышении в своем покое. Она давно приучила себя к мысли, что вскорости овдовеет, что при ней будет любимец Васенька Юшков и тайные радости получат облегченье. Прасковья еще не знала, как все обернется, но мысль, что она станет единолично повелевать в Измайлове, весьма воодушевляла ее.
Моленная опустела. Царица приказала:
– Перенесите великого государя в опочивальню да призовите доктора Штольца. Пущай попользует его. Может, надо пустить ему кровь.
Спальники подняли легкое тело царя и понесли в опочивальню. Мамушки отправились за доктором. Софья глядела на всю эту суету отрезвевшими глазами и впервые подумала, как много липшего народу толчется возле владык, как мешают они простой жизни, сколько лишнего шума производят, да и дух от них тяжелый. А окна все затворены, хоть на дворе и теплынь, и благорастворение воздухов.
– Государю стало душно, муторно, – сказала она. – Отчего окна затворены?
– Я велела! – властно бросила царица Прасковья. – Я тут хозяйка, – и она состроила надменную гримасу, дабы подчеркнуть, что царевна здесь более не указ. – Государское здоровье того требует. Не прохватило бы с воздуху. А ты, сестрица, ступай себе в палату: сказывали мне, что тебя там боярин Троекуров ожидает по царскому повелению с Москвы. А мы тут без тебя о брате твоем попечемся, как до сего дня управлялись.
В самом деле: в палате ее дожидался боярин Иван Борисович Троекуров. Царевна уже была извещена, что ему поручено управлять Стрелецким приказом на месте Федора Шакловитого. Князь был суров и немилостив, школил своих ближних и нещадно порол дворню за малейшее упущение.
О нем рассказывали разные истории. Однажды некий мужик закричал «Караул!» и сказал за собой государево слово. Привели его в Стрелецкий приказ и стали допрашивать, в чем его слово, мужик ответил:
– И сделал я крыла слюдяные, наподобие журавельных, и коли твоя боярская милость повелит, при тебе полечу, как журавель.
Троекуров изумился и стал разглядывать крылья, которые были при мужике. Были они с поручнями, в которые вдевались руки. Оказалось, царь Пётр приказал выдать ему из казны восемнадцать рублей денег на эти крыла. «По указу я их и сделал, великий государь повелел ему представить и с оными пред ним предстать».
– Будто? – проворчал Троекуров. Но, зная царя как любителя разных затей, промолвил: – Коли так – дозволяю: лети!
Мужик осенил себя крестным знамением, вдел руки в петли и поднял крыла. Сделал несколько взмахов, топтался-топтался на месте – не полетел.
– Ах ты, шарлатан эдакой! – вскричал боярин. – Вздумал великому государю голову морочить! Расточил из казны деньги – вот велю их на тебе доправить.
– Смилуйся, боярин! – возопил мужик. – Тяжелы вышли крыла, вели дать еще пять рублев, изделаю новые, легкие.
– Велю дать тебе батогов да продать имение в возмещенье. – И мужика повели на съезжую, исполнять повеление боярина…
При входе царевны Троекуров не встал, только наклонил голову. Глядел сурово, исподлобья. Куда девалась его былая почтительность, поклоны и заискиванья.
– Прислан я по твою душу, госпожа, – начал он безо всяких предисловий. – Велено тебе царским указом быть насельницею в Девичьем монастыре, и быть там неисходно. Желаешь – самолично отвезу тебя. А может, сама изволишь податься? На все твоя воля. Одначе избежать сего указу неможно. Окончилось твое правление.
– Я здесь под защитою брата, великого государя Ивана Алексеевича, – проговорила Софья, но в словах ее не было твердости.
– Брат твой, как ведомо мне стало, дал согласие на твое водворение в монастырь, так что чинить препятствие не станет, – спокойно отвечал боярин. – Там для тебя и просторная келия приготовлена, и сказано допускать к тебе сестер царевен и цариц беспрепятственно. А иных людей не допускать и сношений со стрельцами не иметь. О сем я уже позаботился.
– Я покорюсь, – выдавила Софья. И зарыдала.
Глава восемнадцатая
Из князи
Были-были, и бояре волком выли.
Высока власть, да больно пасть.
Люди пировать, а мы горевать.
Счастье с бессчастьем – вёдро с ненастьем.
Народные присловья
Свидетели
…по управлении всех тех дел царское величество Петр Алексеевич в Троицком монастыре чинил потеху военную верхом, все бояре и генералы иноземцы, как Петр Гордон и другая. И в ту бытность в Троицком монастыре князь Борис Алексеевич Голицын тут привел в милость иноземцов, как: Петра Гордона генерала, полковника Лефорта, Радивона Страсбурга, Ивана Чамберса и другие многих… И по приходе к Москве начал его величество в слободу (Немецкую) ездить чрез предвождение его ж – князя Бориса Алексеевича Голицына. Потом его царское величество пробыл со всем двором к Москве, и начала мать его править государство, а он производить свое время непрестанно в экзерцициях военных.
Теперь будем описывать о начатом правлении царицы Натальи Кирилловны, о порядках двора, и про провожение времени царя Петра Алексеевичами, состоянии жития брата его, царя Иоанна Алексеевича, и бытности в монастыре царевны Софии.
Во-первых, начнем писать о характере царевны Натальи Кирилловны. Сия принцесса добраго темпераменту, добродетельнаго, токмо не была ни прилежная и ни искусная в делах, и ума легкаго. Того ради вручила правление всего государства брату своему, боярину Льву Нарышкину и другим министрам. И помянутой Нарышкин был судьею в Посольском приказе, а под ним в том приказе правил Емельян Украинцев, дурной дьяк, человек искусной в своих делех, и был в тех делах под князем Васильем Голицыным… Также к нему все министры принадлежали, и о всех делах доносили, кроме князя Бориса Алексеевича Голицына и Тихона Стрешнева. Помянутаго Нарышкина кратко характер можно описать, а именно: что был человек гораздо посредняго ума, и невоздержной к питью, акже человек гордой, хотя не злодей, окмо не склончивой и добро многим делал без резону… Боярин Тихон Стрешнев… человек лукавой и злого нраву, а ума гораздо средняго, токмо дошел до сего градусу таким образом, понеже был в поддядьках у царя Пестра Алексеевича с молодых его лет и признался к его нраву, и таким образом быя интригант дворовой.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»
Сельцо Медведково, одно из многих подмосковных князя Василия Голицына, лежало среди лесов. И было в тех лесах великое множество всякой живности – и кабанов, и лосей, и ланей, и рысей, и волков – всего-всего. А уж о птице и говорить нечего: глухари, куропатки, дрофы, дикие гуси и лебеди в озерах…
Князь не был охочь до охоты, но тут делать нечего: живность сама в руки идет. Увлекся. И сын Алексеюшка, взрослый уже и разумом в отца, тоже приохотился. Водились у него ловчие соколы, были и соколятники в свите.
Но более всего была люба князю и княжичу псовая охота. В сворах гончаков и борзых было более шестидесяти голов. Да таких ловких, таких заливистых. Псами травили крупную дичь: оленей да косуль. Зайцами пренебрегали, от лис хоть и не отказывались, да частенько собаки их рвали.
Бешеная скачка, заливистый лай, крики загонщиков, выстрелы, предсмертный храп загнанного зверя – все это отвлекало от тягостных мыслей. Увы, отвлекало только на время, краткое время гона. А потом мысли возвращались. И неотвратимость того, что ожидало его, угнетала.
Что может быть хуже неотвратимости? Еще ни разу в жизни князь Василий не бывал в столь безвыходном положении. Предстояло ехать к Троице. С повинной, о которой он заведомо знал, что молодой царь ее не примет.
А вести приходили одна другой горше. Царевна Софья, его единственная заступница, была заточена в монастыре. На царя Ивана не было никакой надежды: он устранился от власти. Да и когда он властвовал? Его устами говорила царевна, а ее устами он, князь Василий. Доколе так было, он оставался на вершине. Теперь предстояло пасть с нее.
Власти уж не осталось. В Посольском приказе и в иных, бывших под его, князя, управлением, воцарился Лев Нарышкин и другие люди царя Петра. Он был мстителен и немилостив: что ни день – топор палача отсекал головы, притом за малые вины.
Сказывали князю, что царевна Софья глядела старухой, что седина забелила ей волосы.
Последние годы она обрюзгла, отяжелела, лицо прорезали морщины, которые она тщетно пыталась скрыть за слоем белил и румян. Он отдалился от ее ласк после того, как она сошлась с Шакловитым. Князь не ревновал ее, нет. Он уже не воспринимал царевну как женщину, но только как подательницу благ. Но она-то не могла без него обойтись!
Сейчас князь чувствовал нечто вроде сожаления. Не на ту фигуру ставил.
Промахнулся! И как еще! А ведь Петр привлекал князя. Привлекал своей любознательностью, живостью, тяготением ко всему новому. Князь следил за молодым царем, и его поражала зрелость совсем юного человека. Петр инстинктивно потянулся к иноземцам, видя в них людей, которые могут встряхнуть застоялую Русь с ее заскорузлостью, и князю это было по душе. Более того: перекликалось с его собственными мыслями и намерениями. Царевна побаивалась этих на ее взгляд слишком смелых проектов, она все время жила с оглядкой на бояр и стрельцов, бывших ее опорою.
Князь добивался полного преобразования войска на иноземный манер. Хоть царевна и наименовала стрельцов надворной пехотой, но они оставались все тем же анархичным небоеспособным войском, каким были. Он приводил ей мнение мудрого Макиавеля: «Военное искусство наделено такой силой, что позволяет удержать власть тому, кто рожден государем, но и достичь власти тому, кто родился простым смертным… Небрежение этим искусством является главной причиной утраты власти…»
Он настаивал на создании регулярного войска, она же цеплялась за своих стрельцов. Случись ныне война со шведом либо с поляком, стрельцы не выдержат – побегут. Они кучею идут в бой и кучею ретируются, воинский артикул у них в пренебрежении.
У царевны не было резона ничего менять – она перед ними заискивала, опасаясь чем-нибудь раздражить их. А Петр ничего не боялся. Он действовал так, словно подслушал мысли князя. Даточные из крестьян были плохими солдатами тож. Он смело привлек иноземцев, понимая, что надобно учить войско европейскому строю. Петр проводил время в учениях, маневрах, экзерцициях. Он решил послать боярских и дворянских детей-недорослей на выучку за границу, дабы – глядел далеко – офицерский костяк будущей российской армии был русским. – И не потехи то были, а осознанный и, казалось, глубоко продуманный план. Под ним двумя руками подписался бы он, князь Василий.
Петр вообще действовал разумно – князь не мог этого не признать. Так, словно был человеком зрелого ума. Он с охотою служил бы молодому царю. О, сколь много преобразований, о которых мечталось князю, могли бы они осуществить! Но Петр запальчив и упрям, он видит в князе только врага, а не возможного сотрудника. Как ни убеждал его брат, князь Борис, Петр стоял на своем.
Таковое упрямство от молодости. А молодость – это как болезнь. Она глядит только в себя и верит только себе, своим чувствованиям. Ее заблуждения часто непреоборимы.
Что же делать? Князь видел, что выхода нет, его доброжелатели тоже поникли. Французы сложили приговорку: «Ищите женщину»: фаворитки королей часто формировали политику, влияли на события. Женщина привела его к краху. Еще никогда он не чувствовал себя таким беспомощным, беззащитным. Да, его уже некому было защитить. Голицыны оказались безвластны. И он уже не Оберегатель, не глава множества приказов, не первый министр, каким был только недавно, не человек, заключавший мирные трактаты, благосклонности которого добивались знатные иноземцы, слово которого ловили послы государств и те, кто стоял за ними…
Сознание полной беспомощности угнетало. Но князь ничего не мог поделать. Он оказался в таком же тупике, каким стал монастырь для его былой покровительницы и любовницы.
Он стал насуплен и мрачен. Домашние опасались задеть его неосторожным словом, понимая, какой ад разверзся у него внутри. Неловким слугам доставалось. Князь, обычно снисходительный к провинностям челяди, стал зол, нетерпим и криклив.
В такой-то момент и пожаловал в Медведково друг и доброжелатель, правая рука в Посольском приказе Емельян Украинцев. Он привез последние новости. Свершилось: Большая Государственная Печать изъята из приказа, и ею завладел сам царь Петр, так что он более не Оберегатель. В приказ наведывался Лев Нарышкин, объявивший, что по указу царя он становится его главою.
– Царь Петр Алексеевич взял полную силу, – со вздохом сказал Украинцев, – повелено тебе, князь, и всем нам, приказным, ехать к Троице, дабы там объявили нам нашу участь. Сего никак не избежать, – закончил он с сожалением. – Притом не отлагая времени.
Князя передернуло при одной мысли, что ему предстоит величайшее из унижений. Он раздраженно молвил:
– Хоть бы указал на письме наши вины и каково нам быть. Экий немилостивец.
– Сердце у него закаменело – вот что. Молодой, не ведает жалости, – в словах Украинцева чувствовалась досада. – Был бы хилого ума и корпуленции – другое дело.
А то ведь экий богатырь вымахал, в кого только умом крепок, ничего не скажешь. Разумен, весьма разумен. Но уж вообразил, что все ему по силам, и может он один управить государством. Это все иноземцы сбивают его с панталыку. Сказывают, балагур Лефорт взял при нем великую силу и куда ни повернет, царь за ним следом.
– Со всяким отребьем спознался! – вырвалось у князя. – Нет того, чтобы родовитых да знающих правление привлечь! Подбирает кого ни попадя.
– Его власть, – развел руками Емельян. – Погоди, князь, он еще себя окажет. Рука у него твердая, а мысль – острая да резвая. Войском он занят, войско школит. Да еще затеял корабли строить. Плещеево-то озеро тесным ему показалось, подавай море. Нынче вот в Архангельск сбирается со всею своей свитой.
– Нету у меня, Емеля, никакой надежды, – потерянно произнес князь, – ждет меня жестокая опала и немилость.
– Как знать, – неопределенно протянул Украинцев. – Может, и умилостивится. Ты ведь, князь, голова. Не напрасно иноземцы поименовали тебя великим и в восхищение пришли от твоего ума. Растрезвонили на весь свет, каково ты живешь, сколь много у тебя книг на разных языках, какие у тебя картины в доме и потолок звездами да планетами расписан. Царь Петр у тебя ведь не бывал, а побывал бы – восхитился. Все у тебя по его натуре, все по-иноземному, и часы, и приборы разные, кои, как говорят, он для себя добывает через наших людей в Голландии да во Франции.
– Ничего этого он и знать не хочет, – уныло протянул князь. – Он числит меня меж первых своих врагов. Брат Борис сказывал, что он и слышать обо мне не хочет.
– Самого худого не жди, – старался обнадежить его Украинцев. – Повелит жить тебе безвыездно в – своих деревнях и того довольно.
– Кабы так, – вздохнул князь. – Твоими устами да мед бы пить. Я к безысходному житию готов. Стал бы летописцем – есть о чем поведать людям, которые придут после нас. Много у меня планов по переустройству России. Как-то говорил я тебе, что мыслил в интересах государства раскрепостить крестьян. Чтобы землю им передать в собственность, а они за то платили бы казне двойную подать. А бояре да дворяне, кои ими владели, были бы на государевой службе и получали бы высокое жалованье. Ныне у нас тощая казна, а тогда была бы полным-полна. На все бы хватало.
– Говорил ты мне однажды об этом. Да несбыточное это мечтание. Нешто стерпят такое бояре да дворяне, нешто замахнется царь, каковой дерзости он бы ни был, на вотчинников. Да никогда этому не быть!
– А ведь какая была бы выгода для государства и государя, который осмелился бы на это, – убежденно проговорил князь. – И я это на письме с выкладками готов доказать. Коли крестьянам отдать земли, которые ныне пустуют повсеместно, а не токмо в Сибири, да обратить их в вольных хлебопашцев, лишь бы вносили в казну поземельный налог, государство нужды бы не знало.
– Может, и так, да это все твои мечтания, – Украинцев стоял на своем. – Время ныне не благоприятствует. Лет через сто-двести, может, до сего и дойдем. И тогда тебя помянут.
– Кой-чего в правление царевны я добился. На Москве завели каменное строение взамен деревянного. А то выгорала столица дотла. Хотел и вовсе запретить дерево, так ведь царевна воспротивилась: это-де против обычая, наши деды и прадеды жили в деревянных избах и к камню несвычны. Дух-де иной, и тепло камень не держит. Дурь все это! Опять же каменных дел мастеров у нас нет. О многих моих планах царевна говорила – они-де против обычаев. А я отвечал: с худыми обычаями пришло время кончать. Робка была она, с оглядкой жила на бояр, робки были и бояре, – с горечью произнес князь. – А вот англичане, как знаем мы с тобою, обошлись без оглядки на обычаи: казнили короля Карла да провозгласили республику. Учредили парламент – слово-то сие нам неведомо, стало быть, пришли к народоправству. А привыкли всего бояться.
– Слышал я про этот мятеж. Объявился там великий смутьян по имени Кромвель. Ну и что? Народу англичанскому лучше стало? Не верю. Воевать он дюж, более ничего. А еще думаю я: метит он сам, сей Кромвель, на место короля. Кто власть захапает, тот и в короли норовит податься. Не в обиду тебе будет сказано, но царевна наша, взошед на вершину, норовила себя короновать.
– Да, это так, – согласился князь Василий. – И ведь предостерегал ее я, говорил, что идет она противу правил. А она мне отвечала: я-де царская дочь, колена Романовых, а вовсе не самозванка какая-нибудь. Имею право. Я ей толкую, что николи в истории царствующих домов российских не было на престоле ни царских жен, ни царских дочерей. А она мне отвечает: у нас-де не бывало, а вот в странах просвещенных трон занимали женщины. Вот в той же Англии восседает на престоле королева Елизавета, и про ее правление говорят, что оно и мудро и справедливо.
– Англия нам не указ, – ухмыльнулся Емельян. – Мало ли что у этих иноземцев деется. Они по своему уставу живут, а мы по своему. Разный у нас народ, разные и обычаи.
– Не раз я про то ей толковал, – покорно соглашался князь. – Да только занесло ее. Скажу тебе, Емельян, по совести, как другу моему, моей вины во всем этом немало. Не был я настырен, восходил по ее милости, голова от сих честей кругом пошла. Остановиться бы. Да еще хотела царевна – тебе как тайну доверяю, – чтобы я на ней оженился. Мне бы отрезветь, оглянуться да поразмыслить, что из всего этого выйти может. Впрочем, бывало – оглядывался, размышлял. Но все надеялся на авось. Не бывало еще у меня безвыходности, а потому и тут выход непременно отыщется. А теперь ясно вижу – спала пелена с глаз моих: выхода нет, тупик. Впервой попал я в тупик, непривычно мне, все считал, что судьба ко мне благосклонна, я же Голицын, род мой прославлен. Тоже занесся да царевну, как следовало бы, не остерег. Вот и попался, как зверь в загоне. Эх, Емельяша, худо мне, худо. Не вынесу я этих унижений.
– Уповай на Господа, на его милосердие.
– Господь-то, может, и милосерден, а царь Петр немилостив…