Текст книги "Василий Голицын. Игра судьбы"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
Деда вместе с отцом будущего царя Михаила Романова вероломно захватили поляки, и он долго томился в плену, покамест не вышло замирение, и помер в дороге, возвращаясь в Москву. Останься он в живых, как знать, не приговорили бы бояре возвести его на царский трон. Царствовала бы тогда династия Голицыных.
Нынче молодой царь не вспоминает о былых заслугах и не желает с ними считаться. Окружил себя иноземцами без роду-племени и устраивает с ними потехи. Царствование его будет долгим: так однажды, еще до рождения Петра, когда царица Наталья носила его во чреве, предрек наставник детей царя Алексея Михайловича, крещеный жидовин ученый человек и сочинитель виршей – Самуил-Симеон Полоцкий.
Князь Василий сблизился с ним в ту пору, когда на престол взошел воспитанник Симеона царь Федор Алексеевич. К тому времени ученый монах сочинил несколько книг церковного и светского содержания. Одну из них, «Венец веры», он поднес любимой своей ученице царевне Софье с таким посвящением:
«О благороднейшая царевна Софиа,
Ищещи премудрости выну небесныя.
По имени твоему жизнь свою ведеши:
Мудрая глаголеши, мудрая дееши.
Ты церковныя книги обыкла читати
И в отеческих светцех мудрости искати…»
Софья тогда угодила Полоцкому, одобрив детище его ума – Славяно-греко-латинскую академию. Патриарх Иоаким Полоцкого не одобрял. Он говорил о нем: «Хотя он человек ученой и добронравной, однако приготовленный иезуитами и прельщенный ими, посему читал токмо их латынские книги». Он обвинял монаха в хлебопоклонной ереси: Полоцкий учил поклоняться хлебу и хлебцам священным, то есть просфорам. К тому же соперником патриарха выступал ученик Полоцкого и его приверженец Сильвестр Медведев, после смерти своего наставника в 1680 году преданный мучительной казни.
Так вот, оный Симеон провозвестил, что царица родит великого сына, царствование которого будет долгим и славным. Что он одержит многие победы над супостатами и раздвинет пределы государства.
Все это вспомнилось князю, и он закручинился. Надежда дышала на ладан.
Глава двадцать четвертая
Истома ближе к смерти
Молись да крестись – тут тебе и аминь.
Ночь во тьме, а день во зле.
Тяжел крест, да надо несть.
Бойся Бога – смерть у порога.
Народные присловья
Свидетели
…вышли мы на берег, чтобы посмотреть на один народ, который называют самоедами, что значит на русском языке людоеды, или люди, которые едят сами себя. Почти все они дики и обитают в этой стороне в большом числе вдоль моря до самой Сибири и даже в оной, как уверяют другие. Люди эти… помещались в пяти отдельных палатках-чумах, у которых было от шести до семи собак, привязанных к особым колышкам и поднявших большой лай при нашем приближении… Что касается роста, они… невелики, особенно ж женщины, имеющие премалые ноги. Цвет кожи у них смугло-желтый, на вид некрасивы, с продолговатыми глазами и выдающимися скулами (дутыми щеками). У них свой язык, но употребляют и русский. Одежда мужчин и женщин одинакова, изготовляемая из оленьих шкур. Верхнее платье простирается от шеи до колен, и сшито оно шерстью наружу, у женщин разных цветов… Волосы их, совершенно черные, спускаются с головы, как у дикарей, и по временам они подстригают их клоками… Между женщинами есть такие, у которых волосы так же спускаются с головы, как у мужчин, почему трудно бывает и отличить их друг от друга, тем более, что мужчины редко имеют бороду, а только несколько волос на верхней губе, но большая часть ничего, что происходит, может быть, от их дурной пищи… Палатки их делаются из лык или коры, сшитой длинными полосами, которые спускаются до земли и препятствуют таким образом входу в оные ветра. Палатки эти вверху открыты для выпуска дыма и здесь вверху черные, а в остальных частях везде рыжеватые… Охота за оленями бывает зимой, и для нее употребляют деревянные коньки (лыжи)… Кроме этой охоты на суше самоеды занимаются еще и другою – на воде – охотой на морских собак (тюленей), которые в марте и апреле месяцах держатся на Белом море, куда, как вообще полагают, стекаются они с Новой Земли на-время совокупления. Они совокупляются на льду, где самоеды подстерегают их, одетые таким образом для поимки их, что они менее всего кажутся похожими на человеческие создания…
Корнелий де Бруин. «Путешествие в Московию».
Прежде князь Василий как-то не задумывался о свойствах времени. Оно было само по себе, а он тож сам по себе, со своими заботами, коих было непомерно много.
И когда в присутствии смеркалось и в шандалах зажигали свечи, он вдруг спохватывался: день-то, оказывается, прошел. Его поглотило чтение бумаг, переписка, прием иноземных гостей, доклады дьяков и подьячих, визиты бояр, поездки во дворцы, в Думу, в другие приказы…
Время бежало с ним наперегонки, и он силился его догнать. Когда он был в службе, в чести, князь иной раз за ним не поспевал. Ведь была еще и своя жизнь, царевна Софья со своими капризами, была семья.
Здесь, в Пустозерске, время вдруг остановилось. Оказалось, что оно непомерно раздалось во все стороны и его решительно некуда девать. Одинаково радостно время тянулось только для младшеньких – Петюшки и Иванушки да еще для десятилетней Дунюшки.
Первое время они все еще спрашивали его, скоро ли возвратятся в родные палаты. Но прошел томительный год, и они перестали спрашивать и начали как-то угасать.
Княгиня Евдокия выплакала все слезы, глядя на детей, чье томление месяц от месяца делалось все зримей. Было мало солнца и света: лето пролетало незаметно, а за ним наступала долгая полярная ночь. Все живое блекло, тускнело, сморщивалось, но более всего – дети.
«Как быть, куда девать себя, как выжить?» – тягостно размышлял князь Василий, сидя на лавке за столом, на котором стояли две плошки с ворванью – тюленьим жиром. Они с трудом освещали их убогое жилище.
Свечи были дороги, как дорого было все. Кроме разве рыбы и оленины. Рыба была во всех видах: свежая, вяленая, соленая, вареная и жареная. Но все было схвачено морозом. Мороз был здешним властелином, он хватал со всех сторон – сверху, снизу и с боков, от него было трудно оборониться.
Огромная печь была прожорлива. Охапка дров из плавника сгорала быстро, давая мало тепла. Вот чего здесь более всего не хватало – тепла. Того вкусного, уютного тепла, пахнувшего березовыми дровами и домашней едой, к которому они привыкли у себя в палатах.
Пришлось им всем облачиться в оленьи шкуры – по образу туземцев.
Первым помер старый камердинер Федосеич. Покашлял, покашлял – и помер. За ним в царствие небесное отправилась спальница княгини – Пелагея. А потом стали хворать дети. Младшенькие все просили:
– Батюшка, достань нам яблочка. Ты же все можешь. Ну добудь, красненькое али зелененькое.
– Нету здесь яблочка, родные мои. Не растет оно, да и не везут, – сквозь невидимые слезы отвечал князь Василий. – Вот солнышко выглянет, станет тепло, все живое возрадуется, оживет тундра, и пойдем мы по морошку, по клюкву, по голубику, по брусничку. Есть у нас в подполе моченая брусника. Хороша она с медком, сладка да духмяна. Прикажу Маняше – принесет.
– Не хочу брусники, хочу яблочка, – капризно тянул Иванушка.
– И я хочу яблочка. И хочу солнышка, – вторил ему Петяша.
– Солнышка не будет долго-долго, – грустно молвил князь. – Зато экие небесные огни – точно фейерверк. Помните фейерверк?
Фейерверки в княжеском имении они помнили: князь встречал именитых гостей, иноземных послов огненною потехою. А вот когда загоралось ночное небо голубыми, зелеными, розовыми всполохами, первое время они были испуганы и очарованы. А уж потом стали ждать, когда снова повторится это очарование полярного сияния.
Ночь, казалось, никогда не кончится. Но вот в один из весенних дней на горизонте загоралась розовая полоса и как-то нерешительно выглядывал огненный глаз – прищуренный, словно хотел убедиться, что всё, что было оставлено, – на месте.
Это был праздник. Праздник возвращения солнца и света, праздник прихода весны. И чем дольше длился день, тем больше радовались люди.
Князь с детьми и челядинцами совершал обход Пустозерска. Начинали с воеводской избы – воевода выходил, кланялся, вопрошал, есть ли в чем нужда. Он относился к князю уважительно – не как к обычному ссыльному. Ссыльных было под его началом близ трех десятков, в основном раскольников. Он их не угнетал – живите-де по своему уставу, осеняйте себя двумя перстами, а Бог-то у всех один – православный. В крепости клевали носом два солдатика, да и какая это была крепость – городьба из заостренных бревешек, а в ней изба-тюрьма, в коей никого не было. В съезжей жили ожиданием торговых людей и ясачных самоедов с мягкой рухлядью. Тож на постоялом дворе. Иногда заглядывал князь в кружечный двор, в кружало, где можно было перехватить чарку-другую. Заглядывал он и на подворье Красногорского монастыря, где водилась красная рыба. Всюду его встречали с почетом, кланялись низко, подносили то того, то другого.
Преображенская рубленая церковь считалась соборной, в ней отправлял службу протопоп отец Еремей, или как он сам себя называл – Иеремия. К раскольникам он относился терпимо, а порою, забывшись, сам крестился двоеперстием.
– Владыка далеко, а люди не осудят, – говаривал он, перехватив взгляд князя.
– А я и сам вольнодумен, – признавался князь Василий. – И никониан не одобряю. Ибо посеяли смуту среди православных людей и столь много душ занапрасно погубили. Богу угодна вера, а не обрядность. Все это, на мой взгляд, пустое – двумя иль тремя перстами креститься, писать имя Иисуса с одной литерою «И» и все в этом роде. Меж тем великую рознь посеяли и мучительство. Сожигают люди себя, сожигает и власть непокорных. Бегут трудники в леса, в пустыни от своих господ, лишь бы там веровать по-своему.
– И я, ваша милость, с вами ровно мыслю, – понизив голос, соглашался протопоп. – Ведь сколь много мучеников веры наши владыки распложали. Здесь вот знаменитый протопоп Аввакум, зело духовный да праведный, совершил огненное восхождение со товарищи. И народ почел их за святых и к тому месту, где сруб с ними возгорался, паломничество свершают.
– А где то место подлинно находится? – полюбопытствовал князь.
– А на бугре, подале от церкви Рождества Богородицы. Там земля досель выгорела.
– Ас боярином Артамоном Матвеевым довелось видеться?
– Я-то сюды поздней был назначен, после кончицы протопопа Игнатия, а вот дьячок наш Савелий вел с ним душеполезные беседы и почитает то честию для себя. Вы его позовите, он вам все и расскажет. Он долгожитель тутошний, притерпелся. А вообще-то народ тут долго не держится – либо бегут, либо помирают. Вот ясачные, некрещеные, то есть самоеды, они привычные и все по ним: и земля, и вода, и небо. Ибо про Пустозерск сказано в летописи, что оное место пустое, поставленное для опочиву Московского государства торговых людей, кои ходят в Сибирь торговать. Да ведь и не больно ходят-то.
– Что так?
– А то, что путь дальний, а выгода невеликая. Племя здешнее невелико, не больно добычливо. Какая тут дичина? Пеструшки да песцы. Еще зверь морской, жир евонный. Соболь да горностай сюда не заходят. Олень разве. Да его шкура не больно ценится.
– А кто в других церквах служит? – поинтересовался князь – церквей в Пустозерске было четыре.
– А нас двое с отцом Тимофеем на все про все. Молельщиков-то не больно много, приходы бедные-бедные, с рыбы на квас перебиваемся, – и протопоп засмеялся. – Да и откуда людям взять? Все больше ссылочные, безденежные, сами еле-еле кормятся.
Да, это князь Василий хорошо знал. Из казны отпускалось ему на прокорм четыре алтына на день. А было их двенадцать едоков, стало быть, алтын на троих, по копейке на душу. Жить, конечно, можно, но и помереть тоже можно. Очень даже просто.
Хлеб пекли сами. Мука была привозная, все более ржаная со всякой примесью. Оттого в хлебе не было той пышности и духовитости, которая возбуждала аппетит: он был присадист и темен.
Первые два года надежда жила. На третий год она еле теплилась, а потом и вовсе угасла. С глаз долой – из сердца вон. По второму году брат Борис прислал с надежным человеком двадцать рублев. Вот это был капитал! А тратить-то на что? Прикупали поболе еды, кое-какое барахлишко, меховые чуни.
Князь Василий все чаще обращался мыслию в прошлое. Перечитывал кое-какие бумаги, которые успел прихватить с собою, книги – не многие. Памятью возвращался к царевне Софье. Облегчения ей, как и себе, уже не ждал. Каково ей там, в монастыре, инокине Сусанне? Последнюю весть от нее он получил в Вологде, на скорбном пути в Пустозерск. А потом меж них легло молчание: и ей, и ему было воспрещено писать.
Он время от времени перечитывал ее письма. Сколь много было в них тепла и любови:
«Свет мой, батюшка, надежда моя, здравствуй на многия лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя твое и свое, также и матери своея, Пресвятая Богородицы, над вами, свете мой! Чего от века не слыхано, ни отцы наши поведаша нам – такового Милосердия Божия. Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли Египетския: тогда чрез Моисея, угодника Своего, а ныне чрез тебя, душа моя! Слава Богу нашему, помиловавшему нас чрез тебя! Батюшка ты мой, чем платить за такия твои труды неизчетныя! Радость ты моя, свет очей моих! Мне не веритца, сердце мое, чтобы тебя, свет мой видеть. Велик бы мне тот день был, когда ты, душа моя, ко мне будеши. Ежели бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила пред собою. Писма твои, врученныя Богу, к нам все дошли в целости… Я брела пеша из-под Воздвиженскаго, только подхожу к Манастырю Сергия Чудотворца, к самым Святым воротам, а от ворот отписки о боях. Я и не помню, как взошла: чла, идучи! Не ведаю, чем Его Света благодарить за таковую милость Его, и матерь Его и преподобнаго Сергия, Чудотворца милостиваго! Что ты, батюшка мой, пишешь о посылке в манастыри, все то исполнила, по всем манастырям бродила сама пеша. А раденье твое, душа моя, делом оказуется. Что пишешь, батюшка мой, что б я помолилась; Бог, свет мой, ведает, как желаю тебя, душа моя, видеть, и надеюся на Милосердие Божие: велит мне тебя видеть, надежда моя. Как сам пишешь о ратных людех, так и учини. А я, батюшка мой, здорова твоими молитвами и все мы здоровы. Когда даст Бог увидеть тебя, о всем своем житье скажу. А вы, свет мой, не стойте, пойдите помалу: так вы утрудилися. Чем вам платить за таковую нужную службу, наипаче все твои, света моего труды? Ежели б ты так не трудился, никто б так не сделал».
Лучилось письмо любовью и благодарностью. А он и поныне испытывал неловкость, если не сказать угрызение совести. Погублено было несчетно людей и коней, а чего добились? Осмелел хан татарский, возобновил набеги. А он, князь Василий, от сего фимиаму Софьи, от воскурений, возомнил и в самом деле себя победителем. Теперь-то он, можно сказать, прозрел. В несчастии человек становится зорче и совестливей, несчастье просветляет и очищает душу.
Та короста сословной нетерпимости, вельможности, высокомерия, наросшая за годы владычества, мало-помалу отваливалась. И то лучшее, что в нем возрастало в юности, но было задавлено, высвобождалось и восходило. В первую очередь доброжелательность и отзывчивость. Он уже не чурался дружелюбства с простонародьем. Может и потому, что оно в Пустозерске главенствовало, а персон родовитых, титулованных не бывало сроду. Он стал первым князем под этим небом.
Правда, среди основателей города на Пустоозере был воевода и боярин Семен Федорович Курбский, из тех князей Курбских, кои вели свой род от Владимира Мономаха, скончавшего свой век за два года до рождения своего прославленного родича, тоже воеводы царя Ивана Грозного, но и его противник Андрей Михайлович Курбский, оставивший после себя замечательные сочинения. Он вел сюда трехтысячную рать Великого Новгорода, считавшего здешние земли – Югорию – своими кормными землями. Рать эта покорила вогуличей, туземное племя, и стали они платить ясак новгородцам, срубившим острог.
– И было это почитай сто лет назад, – рассказывал князю пустозерский старожил, тоже подневольный, но уж вросший в здешнюю землю, Григорий Кондратьев. Он был человек старой веры, почитал страстотерпцев-расколоучителей, в особенности же протопопа Аввакума, и хлопотал, дабы на месте мученической смерти отца протопопа и его сподвижников срубили памятный осьмиконечный крест.
– Великой духовной силы был человек, подлинно святой, великомученик. Ан нынешние-то церковники сего не признают да и будущие, хоша и просветленные, затруднятся. Талант в нем летописный был, – рассказывал Григорий. – Писал на бумажных огрызочках, на бересте. Чистейшей жизни был человек и нам заповедал. Дабы ни пьяного зелья в рот не брали, ни табаку, от блудницы Иезавели произошедшего, не курили. Миряне вот, поповцы, те во грехе живут, и пьют, и курят. Да что с них возьмешь, коли сам царь Петр – слух по всей земле идет – и пьянствует, и курит, и телесному блуду привержен. Законную, от Бога данную супругу в монастырь заточил, сестер своих тож. Да вот и тебя, князь, лишил чести и всего имения. Мало ему было – сюды сослал.
– Что есть, то есть, – односложно отвечал князь. – Царь и его приближенные в блудодействе живут.
– В народе, вишь, про даря говорят, что подменили его. Когда ездил по чужим землям, тогда и подменили… Еще на Москве иноземцы его совратили: ты-де не православной веры держись, а нашей, латынской, а вот тебе для услаждения наши девки, кои сраму не знают и сами под мужика ложатся. Потому и юбчонки у них коротки, чтоб легче задирать было…
Князь осторожно заметил, что одежда иноземцев удобней да и проще. Но Григорий не согласился:
– Наша одежа от предков идет, а те, стало быть, по погоде ее кроили. А у иноземцев голь какая-то. И бороды бреют – поглядишь на рыло – ровно пред тобою задница, прости Господи. Опять же все к винопитию привержены и табак из трубок тянут – антихристово занятие. Стал он пропадать на Кукуе, царь-то наш. А потом соблазнили его немцы ехать за море, будто учиться ихнему языку да художеству. И уговорили его там остаться и женили на немке. Взамен же его подобрали мужика схожего, уделив всю нашу святую Русь погубить и в латынщину перекрестить. А мужик тот, которого нам взамен царя привезли, – отродье антихриста. Вот сей антихрист нами правит и новые немецкие порядки заводит. Чтоб, стало быть, на манер немцев голомордыми быть и всяко оголяться, чтоб на море городы завести. Далось нам это море. Жили без него и далее проживем, – в сердцах закончил Григорий.
«Кабы было так», – подумал князь Василий. Ему уже доводилось слышать эту басню. Народная фантазия пыталась всяко объяснить небывалые странности в поведении молодого царя. Оно, это поведение, никак не вязалось с образом благочестивого православного государя. Рассказывали, будто после кончины святейшего патриарха Адриана высшие иерархи церкви пришли к царю Петру смиренно просить о выборах нового патриарха – духовного владыки государства. В ответ Петр стукнул себя кулаком в грудь и рявкнул: «Вот вам патриарх! Отныне я един во всех лицах!» Так кончилось патриаршество на Руси.
Царь был его гонителем. И местные раскольники видели в нем как бы своего, равномыслящего. Но Голицын отвечал Григорию:
– Это, Гриша, сочинили твои единоверцы – про подмененного царя. А то что он крут – то верно. Но к добру ли сия крутость, я не знаю.
Но Григорий не сдавался:
– Всяко болтают, верно. Но я так себе мыслю: не наш он, нет, не нашей крови. Молва другая идет, ее мне поп Савелий сказывал за верное. Будто ему про то сказывал некий боярин опальный, Андреем Иванычем звать, а чьего рода, не упомнил. А тот боярин бывал в царских палатах, и некая тетка царская ему о том по секрету поведала. Будто царица Наталья скинула мертвого младенца и был во дворце перепуг, все валили на повитух да докторов иноземцев. Мол, не досмотрели, проворонили, а потому достойны лютой смерти.
Тут один из докторов и говорит: бежим на Кукуй, там немка именем Фрида здорового младенца родила. Ежели ей денег дать да и сказать, что ее младенец будет царствовать, то она-де согласится своего отдать, а мертвого признать. Так и сделали. Ночь была, все шито-крыто. А свидетели были все повязаны. Вот в царе Петре иноземная-то кровь и сказалась. Играет она не по-нашему. Да и так видать – не в царя Алексея и не в царицу Наталью уродился, никакого сходства-то и нету.
Князь Василий рассмеялся. Он-то был ближе к царю Алексею Михайловичу. Был в те поры государевым возницей и главным стольником при дворе. Уж ему-то истина была явлена лучше, нежели кому-нибудь другому. Было тогда ему под тридцать, и все секреты двора открыты. А что в самом деле младенец Петр мало схож со своими родителями – все тому дивилися.
– А еще сказывали, что приставили к нему для учения крещеного жидовина Никиту Зотова, коего предложил воспитатель царских детей монах Симеон Полоцкий, тоже-де взят дитею у жидов и окрещен в православную веру.
Князю Василию это было известно. Говорили о том вполголоса в кругу царевны Софьи. Она сама была любимой ученицей ученого монаха, и, верно, истина была ей открыта. Ни утверждать, ни опровергать князь все это не брался. Он отличался терпимостью и считал, что все определяет не кровь, а достоинства, человеческие качества, способности. Он знавал высокородных болванов и сметливых, талантливых простолюдинов.
– Что молчишь, князь? Али тебе неведомо? – наступал Григорий, уверенный, что его сиятельный знакомец молча соглашается с ним. – Неспроста все это. Неспроста к наследнику приставили нехристей, дабы дух в нем воспитать неправославный.
– Чепуха все это. Бабьи наговоры, измышления бродячих монахов, – наконец ответил князь Василий. – Хоть и враг он мне, царь Петр, а противу истины непогрешу. Доподлинно мне известно – при мне то было, – что царица Наталья сына родила здоровенького, и при том были не только повитухи и доктора, но и знатные бояре и боярыни. И я в тот момент во дворце был.
– Может, и так, – согласился Григорий, – однако лютует царь, сказывают люди. Статочное ли дело: царь, а своеручно головы рубил, стрельцов извел. Хоша нам, кои старой веры держатся, патриарх был гонитель, а он патриаршество вывел. Правду говорят: царь-антихрист.
Князь Василий промолчал. Царь Петр был его погубителем, от него шли все беды и несчастия, он был виновником всех его потерь, и казалось бы, и ему надлежало видеть в нем антихриста. Да, он был ненавистником неослабным, мог бы уж по прошествии стольких годов ослабить узду.
Но нет – царь не знал милости. И все-таки разум противился. Энергия, здравый смысл, пытливость и безоглядность молодого царя хотя и против воли, но нравились ему. Такой царь – князь это понимал – надобен дремотной Руси. Все, что доходило сюда, на край земли, говорило об этом. Вести доходили медленно, молва их искривляла, мало того, лишала смысла. Иной раз и понять было невозможно, что на самом деле произошло.
Однако все говорило о том, что царь Петр круто повернул кормило, и тяжелый, неповоротливый корабль государства лег на новый курс. В этом курсе было то, о чем князь мыслил, когда был во власти. Эх, если бы не опала, если бы он мог стать рядом с царем, здравый смысл смог бы торжествовать, и Россия оказалась бы в первой шеренге великих держав!
Но царь не нуждается ни в его опыте, ни в его знаниях. Ежели бы он смог присмотреться, понять, оценить сделанное им. Но Петр нетерпелив и крут. Он и не взглянет в его сторону.
Князь Василий тяжело вздохнул. Григорий заметил, сочувственно спросил:
– Что, княже, закручинился? Аль страсть какая вспомнилась?
– Да, Гриша. Вспомнилась мне моя былая жизнь. Выходит, не углядел я главного – за кем истинная сила, близ кого надобно держаться.
– Скажи. Авось я к силе той прибьюся и тебя вытяну, – насмешливо проговорил Григорий.
– Пустое. Не того ты лесу дерево, – отмахнулся князь.
– Нешто? А все ж сказывай.
– Погубителя моего, царя Петра, надобно было держаться.
– Ай да князь! Ну и удивил! Выходит, ты слеп был?
– Выходит, так. Что уж теперь казниться? Все мимо прошло, все миновало. Ничего уж не воротить.
– А может, все и повернется по-иному. Господь-то не царь – уповай на его милость.
– Видно, и Господь от меня отвернулся. Коли он призрел бы меня своим милосердием, то не загнал бы в эту пустыню, не отнял бы моих детей…
– Не гневи Бога, княже. Глядишь, и он подаст милостыню.
– Э, княгиня моя все надеется на него, все молит и молит, пред иконами поклоны бьет. Нет, не в них сила и спасение, а в нас самих. Кабы в свое время я зорче был, кабы не вознесся умом выше облак, все обернулось бы по-другому. Во всех своих бедах человек виновен сам. Тож и я. А Бог ни при чем.
– Ну, княже, ты договорился. А на што мы ему поклоны бьем?
– Более некому. А ему до наших мелких дел да дрязг дела нет, он в нашу сторону и не глядит.
– Да ты, княже, выходит, богохульник! – вскинулся Григорий.
– Выходит, так, – покорно согласился князь Василий. – Всею жизнию к тому пришел.
– Небось, и грешил много?
– Не без этого. Грешил всяко: и помыслом, и плотью.
– Ну вот тебе и воздаяния, – провозгласил Григорий.
– А ведь нет на земле ни единого безгрешного человека. Вспомни-ка: евреи хотели побить блудницу Марию Магдалину камнями, а Иисус остановил их, сказав: «Кто из вас без греха, пусть бросит в нее камень…» И камни выпали из рук покусителей.
– И вправду, княже, – вздохнул Григорий. – Все мы во грехах ровно в одеже. Да что там в одеже – в коже.
«Может, и претерпел по грехам, – подумал князь. – Но ведь сколь многие виновны куда более, а вот благоденствуют. И ни кожа, ни одежа с них не слезут». Жалобился, роптал, писал братьям – не вышло никакого облегчения. Раза два приходили утешительные грамотки, да что в них. Более всего болело сердце за ближних – безвинных страдальцев. Особенно за старшенького – Алешу. Князь видел в нем достойного наследника и продолжателя. Как же – в свои младые лета вышел в бояре, правда, более отцовым усердием и радением царевны Софьи. Сороковой год ему пошел, муж добрый разумный, супруга его, Марфа Исаевна Квашнина, принесла ему деток, а князю Василию желанных внучат.
За что они-то страждут? Отчего немилосердный царь Петр его, Алешу, своего комнатного стольника, который ни словом, ни помыслом противу него не повинен, обрек на страдания? Неужто и птенцов без причины исторгают из гнезда?
Последнее время Алеша совсем сдал. Вроде как в уме повредился. Заговариваться стал. Сидит, глаза уставя в землю, и молчит, не отзывается, ровно столбняк на него напал. А то и скажет что-нибудь несуразное, невпопад.
Болит у князя сердце за сына. Ему бы на простор, к государственному делу, нести службу в иноземных столицах. А он томится в пустыне тундровой, в глуши дикой.
Вот уже и пять, и десять лет минуло, уж на второй десяток изгнания пошло, а все глухо. Глухо и глухо. Скупые вести приходят с Москвы. Идет-де война со шведом. Рвется царь Петр к морю Балтийскому. Уж будто отвоевал землю на побережье. И вознамерился заложить там новую столицу. Это в сыром, болотном краю, где чухонцы обитают, да не густо. В местах гиблых.
Не мила-де ему Москва, столица предков. Согнал многие тысячи работных людей свою столицу на болоте возводить. И уж нарек ее в свою честь – Санкт-Питербурх. Туда, мол, повадятся корабли немцев, голландцев, датчан, англичан, французов, испанцев – словом, всесветные гости.
Иступилась ненависть к своему гонителю. Были потехи, с них все началось, а обернулось крутыми делами. Вырвался на море Азовское, опрокинул турка в море, основал крепости Азов, Таганрог. Слышно, метит и на Черное море выйти. А теперь вот на Балтийское замахнулся, да как! Шведа побивает, все новые земли прихватывает. Смел, дерзок, решителен, во все вникает, черной работы не чурается… и хлынули к нему всех пород иноземцы. Коли умелец – никому отказу нет: будь хоть крещен, хоть обрезан, лишь бы был добрый человек да знал дело.
Такой царь-государь грезился князю Василию. Так было начал Федор – не столь стремительно, не столь размашисто, правда. Но Бог не дал ему веку. И он, князь Василий, мог быть рядом с Петром. Да не на ту карту поставил. Смутил его царь Федор, подставил свою сестрицу Софью. Правда, не провидел князь, как дело может обернуться. Слишко далеко зашел, потерял голову. А когда пришла к нему трезвость, было уж поздно. Царевна закусила удила, вскружила ей голову власть. Власть ведь – опасное зелье. Кружит голову, мутит ровно хмель, не ведает границ разумного… Так и с царевной. Да и с ним, с князем Василием. Надобно было приостановиться, оглядеться. И все вовремя.
И вот теперь извелась вся, сломилась. С лица, слышно, опала, кожа да кости. Хворь некая ее точит. Каждый год в день 17 сентября – день ее рождения, день Софии – премудрости Божией, – он неизменно ставил свечку в здешнем Богородичном храме во здравие.
Отчего-то душа болела, томило предчувствие. Здесь, среди пустынь, все чувства, не занятые ничем, кроме вялого прозябания, необычайно обострились. Посетило его некое провидение.
И се? Заявился рыбарь Никифор с подворья Красногорского монастыря, что на Пинеге, и протянул ему грамотку под красной печатью.
– Ключарь отец Герасим велел занесть. С расшивою достигло.
Сердце князя забилось. Радость ли, печаль несет она ему? Он торопливо развернул грамотку. Почерк был незнаком. Глянул вниз, на подпись: «Катерина, царевна».
«Будь здрав, князь Василий Васильевич, поминаю тя в своих молитвах, – писала царевна. – А сия грамотка горькую тебе весть несет. Июлия третьего дня скончала горькую жизнь свою сестра моя Софья Алексеевна. Была я при ее кончине. Поминала она тебя, князя, как свою любовь вечную, незабвенную. Грешна-де была пред тобою, да понесла тяжкое воздаяние за тот грех от Господа. Просила поминать ее беззлобно, дабы душа на том свете упокоилася».
Был у князя золотой перстенек, подаренный царевною. Снял он его с пальца, прижал к губам и заплакал. Рвались все связи с прошлым. Что осталось ему? Воспоминания, в которых много печали, умножающие скорбь… А впереди, кроме горестей, ничего не ждет. Одна смерть. Избавление… От сей юдоли…
Придвинул к себе Книгу Книг, открыл страницы, закапанные воском и слезами. Любимые страницы, размышления Екклесиаста, сиречь Проповедника. Подождал, пока замутненные глаза просохли, и стал читать мудрые слова:
«Всему и всем – одно: одна участь праведнику и грешнику, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и нечестивому, как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.
Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим… Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву… Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению… И любовь их, и ненависть их, и ревности их уже исчезли, и нет им более части во веки ни в чем, что делается под солнцем…»