Текст книги "Василий Голицын. Игра судьбы"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
– Мне это известно. Но пора перемениться, – убежденно сказал граф.
– Пора, верно. Стычки наши давние. С той поры, как король Ян-Казимир пошел поводом на Левобережье, да мы его осадили; с Андрусовского перемирия мы друг друга щадим. Но еще не изгладилось в памяти народной смутное время. Еще живы те, кто отстаивал, да не отстоял Киев – мать городов русских. Еще помнится и оборона великой нашей святыни – Троице-Сергиева монастыря, под стенами которого стояла польская рать. Перемирие наше шатко, оно и есть перемирие – вот-вот разрушится. Надобен мир, прочный мир.
– Вот я к тому и клоню. Король Ян Собеский, как вам известно, великий неприятель турок…
– Известно, известно, – подхватил князь. – В том-то и дело, что он – истинно христианский воин. Не раз бивал турок. Под Хотином – сильной турецкой крепостью, подо Львовом расколошматил… Он мне люб.
– А известно ли вам, что ныне под самой Веной стоит двухсоттысячное войско великого везира Кара-Мустафы. И что император Леопольд со всем своим двором бежал из столицы. Ее ныне обороняет граф Етаремберг, но ему вряд ли удастся ее удержать. Так вот, он призвал на помощь короля Яна. И слышно, турки побежали. Король Ян непременно их добьет.
– Повторяли сторонники короля Яна, – наклонил голову князь. – Но нас с Польшею связывает лишь шаткое перемирие. Нам же всем, всем без исключения нужен прочный мир. Более того, не только мир, но и союз. Единое войско для сокрушения турецкого. Ибо враг вековечный грозит всем нам оттуда. Полагаю, король Ян это понимает. А потому я полон желания трактовать о заключении вечного мира с Польшею. Пока я у власти, такой мир, помедлив да поразмыслив, мы можем заключить ко всеобщей пользе.
– Думаю, король Ян с легким сердцем примет такое предложение, Впрочем, у вас – Дума, у нас – сейм и сейма. Ведомо ли вам, что такое либерум вето?
– О, еще как! Я о сем в Думе рассказывал. Бояре посмеивались, хоть и сами все более голосом берут, а не рассуждением. Горлохваты! От такого «свободного голоса» одни раздоры да несогласие. Каждый волен высказаться, это я понимаю. Но всегда должен побеждать здравый смысл, умная воля.
– Не могу с вами не согласиться, – граф был явно доволен. – От этого «либерум вето» и зашаталась власть. Но король непреклонен. И пока он не уступает крикунам.
– Вечный мир, вечный мир, граф. Так и доложите его величеству. Я на том стою и стоять буду! За вечный мир меж Русью и Польшей!
– И я, и я!
И оба подняли бокалы.
Глава вторая
Кто в тереме живет…
Через край нальешь – через край и пойдет.
Женский обычай, что вперед забежать.
Женские умы что татарские сумы.
Добрая кума живет и без ума.
Народные присловья
Свидетели
…в первых начала она, царевна София Алексеевна, дела вне государства – подтверждать аллиансы с своими соседственными потентатами, а именно со Швециею подтвердила мир, учиненный от отца их царя Алексея Михайловича, и брата своего, царя Федора Алексеевича. И чрез тот мир Киев, Чернигов, Смоленск, со всеми принадлежностями, остался в вечное владение к империи Российской.
И в то же время учинила с поляки аллианс противу крымскаго хана. А для тех подтверженей мирных были присланы из Швеции и из Польши послы, и по ним насупротив также были посланы послы, а именно: в Польшу боярин Иван Васильевич Бутурлин да окольничий Иван Иванович Чаодаев. А вдругоряд был послом послан как в Польшу, так и к цесарю боярин Борис Петрович Шереметев, да помянутой же Иван Чаодаев.
Выправление же свое царевна София Алексеевна, по старому обыкновению, отправлено было посольство в Гишпанию и во Францию, князь Яков Федоров сын Долгорукой, да с ним товарищ князь Мышецкой и помянутой Долгорукой при дворе французском во всяком бесчестии пребыл и худой естиме ( фр. – уважении), понеже явно торговал соболями и протчими товары, и о всех его делах есть во Франции напечатанная книга.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»
Зимою 1682 года, по смерти царя Федора Алексеевича, случился в Кремле великий пожар. Огонь пожрал все деревянные хоромы, принялся лизать и Успенский собор. Однако всем миром отстояли святыню, сгорела лишь кровля да оконницы в главах.
Груда черных головешек дымила на месте терема царевен. Ах ты беда-то какая! Мало что успели вынести – жемчуга да каменья, золотые понизовья, ценинную посуду да платья аксамитные.
Почали царевны Софья, Катерина; Федотья, Марфа, Евдокия и Марья жить на Потешном дворе. Статочное ли дело – все не свое. То благо, что царевна Софья из затвора вырвалась и в силе была. В таковой силе, что повелела выстроить для сестер и теток каменный терем о трех житьях, то бишь этажах. Нижний отводился для сиденья с бояры, дабы слушать всяких дел. Прежде такое не водилось в женском терему, да все царевна Софья устроила по-новому. Царевнам было заборонено показываться на люди. Оно и понятно: девам царского роду неможно было являть свой лик простонародью. И замуж они могли выходить только за иноземных принцев и ни в коем разе за своих соотечественников. А так как иноземные принцы были в редкость и на Русь ездить избегали, то и царевнам приходилось в девках век вековать.
Самой смелой да смышленой из них оказалась Софья. Кабы не она, вовсе бы увяли царевны. Софья им пример показала: вышла из затвора смело. И пуще того: завела себе галанта, то есть любовника. Да еще какого: князя Василья Голицына – красив да умен, все угодья в нем.
Всем то ведомо, да помалкивают, потому как в изумленье пришли от таковой дерзости. А на Софью-то глядя, и другие царевны стали себе галантов присматривать. Из услужающих – те попроще да посговорчивей. Словом, пустились во все тяжкие, чего прежде не могли и помыслить.
Софья, разумеется, самой смышленой и предприимчивой из царевен была, однако ее ума для дел государственных не хватало. Кабы не князь Василий, не высветилась бы столь ярко. Князь был ума недюжинного и во всех делах сведом. Повезло Софье, уж как повезло!
Особенным докою был князь по дипломатической части. Уж как не тщились обыграть его иноземные послы, министры их, князь все разгадывал и делал упреждающий ход. Царевна-правительница только бумаги подписывала, которые подсовывал ей князь Василий. А царям Ивану и Петру ничего до поры не оставалось, как согласно кивать головами.
Все международные дела вершил князь Василий без промашки, с пользой для царства. Уж как старались цесарские послы заключить с Москвой договор противу врагов Христова имени турок. Великую надежду возлагали они на московское войско, о котором наслышаны были, что оно сильно укрепилось и построено на европейский манер. Великий герой победитель турок под Веной и Парканами польский король Ян Собеский оплошал под Каменец-Подольским, а посланный им в Молдавию гетман Яблоновский вынужден был к ретираде. Турки осмелели.
Цесарские послы толковали о союзе. Блюм Берг и Жировски объявили желание своего императора, чтобы московское войско двинулось на Крым, который есть правая рука турецкого султана. Крымчаки то и дело разоряют цесарские владения да и украинским от них достается, Русь опять же терпит.
Голицын не согласился: «У великих государей с королем польским осталось токмо девять перемирных лет, и ежели великие государи, вступившись за цесаря и польского короля рати свои в войне с султаном утрудят, то какая будет прибыль великим государям. Посему не заключив вечного мира с Польшею, великим государям в сей союз отнюдь вступать нельзя».
Польша была вечной занозой, грозовой тучей. Она висела над Русью грозно и неотвратимо. Князь Василий добивался союза. Он мыслил о большем – о вечном мире. Король Ян Собеский уклонялся.
Но когда военное счастье изменило ему, он задумался и отправил в Москву посольство из знатнейшей шляхты – канцлера Литовского князя Огиньского и воеводу Познанского Гримультовского.
Послы перекорялись с князем Василием, тянули время, не подвигались ни на шаг. Делали вид, что собираются уезжать – переговоры-де прерваны, русские-де не сговорчивы, мира не хотят. Бояре, участвовавшие в переговорах, ярились.
– Пошлем их… Ну их к бесу! Не хотят!
Князь Василий охолаживал:
– Нам мир нужней. Вечный, нерушимый. Надобно терпенье. Поддадутся! Эвон гонцов шлют к королю, стало быть, ждут согласия.
Князь Василий – ума палата. Прав был он, прав. После семинедельной осады послы сдались – король повелел.
Желанный вечный мир был подписан. Поляки пошли на уступки: Киев, мать городов русских, остался за Россией. Правда, небескорыстно – за 146 000 рублей. Хотели было двести тысяч – деньги громадные, непомерные, и так взять было неоткуда, да ведь Киев! Мир с султаном решено было не возобновлять, крымчаков приструнить, казакам-черкасам чинить промысел в татарских владениях.
Великие государи Иван и Петр, равно и государыня царевна, согласились, и свое согласие скрепили подписями. Надобно было, чтобы и король польский учинил свою подпись. Российские послы боярин Борис Петрович Шереметев и окольничий Иван Иванович Чаадаев отправились во Львов, куда должен был пришествовать с ратью король Ян Собеский. Ждали-пождали месяц, другой. Наконец явился не залупился побитый в Молдавии, печальный, угрюмый. Рать его, окруженная в Яссах татарскими полчищами, сильно поредела. С одного боку турки его побили.
Долго приступали к нему российские послы. Подписал-таки. Со слезами на глазах. Как же: отдал Киев и поднепровские земли.
Князь Василий торжествовал. Главное – выдержка, терпение, расчет, трезвость, то есть то, что надобно дипломату. Всеми этими качествами он был наделен сполна. И враги его признавали: кабы не он, мир не был бы заключен.
Вконец осмелела царевна Софья. Она ли не правительница государства! Послала чашника на Колымажный двор, велела пригнать карету царскую золоченую о шести животных и чтоб со свитою пешей и конной, со скороходами не менее полусотни людей. Пущай зрит народ, в каковой она силе и почете. Николи такого не бывало, чтоб царевны столь шумно ездили, а она вот отличена за свой ум, может, и за пригожесть. Румянилась, сурьмилась, гляделась куклой, от многоедения раздалась во все стороны. Но ведь князь Василий ее. Ее! И вот она едет к нему с великою свитой, с карлами и скороходами. Едет по делам государственным, государевым. А уж что там, в княжьих палатах, они делать будут, то великая тайна. Никому она неведома, кроме двух-трех самых доверенных людей, у которых рот на замке; не только уста, но и мысли запечатаны. Есть такие верные люди, есть. Потому как нельзя без них обойтись. Кто-то должен письма да записки разносить, яства да пития подносить, обмывать да убирать. Без конфидентов никак неможно.
Большую власть и волю царевна себе забрала. Царь Петрушка вроде противится. Но братец Иванушка, как старший на троне, ей во всем покорен, хоть и слабо, но за нее стоит. Петрушка его вроде бы жалеет – слабенького, болезного, богомольного, и согласье меж них блюдет.
Софья знает: все до поры. Заискивала пред Петрушкой, принужденно, но ласковые слова ему говорила, переступала чрез свою гордость. А гордость в ней сильно возросла с той поры, как она из терема вырвалась и стрелецкое воинство кормило ей вручило. И сладу с гордостью этой нет. Неужто ей, правительнице, покориться Петрушке во всем? Она чать на пятнадцать лет его старее. Она – Милославская, первая, законная. А он – Нарышкин, поздний, из худого рода.
Мачеха-то ненавистная, царица Наталья, Петрушкина матушка, ей, Софье, почитай ровня. Она всего на четыре года старей, но глядит моложе. Станом пряма, ликом свежа – ну как ее любить, как терпеть?! А приходится.
Князь Василий – вот ее опора и утеха, вот ее главный человек, любовь негасимая. Едет она к нему и знает: покорится ему во всем, во всех его желаньях. Да и как покорится! Сама, все сама, отдаст ему каждую клеточку, пусть рвет, мучит и кусает. Слеша Богу, не остывает ее князинька, горяч, как печь. Да и она не уступает, стелется под ним ровно шелковая, гнется, шастает встреч, всяко угождает пылкости его. И все – руки, губы, язык, каждую складочку тела своего – все ему.
Он во всем необыкновенен, ее князинька. В палатах у него все не как у людей. У людей – тяжелые темные поставцы, сундуки да лари, киоты в полстены с огоньками лампад, потолки стелются низко, печи с лежанками щерятся широченным зевом… А в княжьих хоромах потолки высоки, да расписаны звездами да планетами, высокие печи изразцовые голландские, окна высокие, а простенки меж них в больших зеркалах – идешь, и всю-то тебя видать, какая ты есть. А еще парсуна – государи российские и иноземные изображены, картины диковинные, ландкарты в золоченых рамах. А часов-то, часов! Как начнут трезвонить на разные голоса – заслушаешься. В каждой хоромине – часы, а еще градусники. Шкафы с посудою за стеклом, посуда вся ценинная, расписная, сказывают, китайской работы. И другие шкафы – с книгами. Князь Василий великий книгочий, знаток языков, и книги у него на всяких языках…
Каждый раз, как царевна шла анфиладою залов, казалось, видела все вроде. Медлила, оглядывалась и все не могла не дивиться. Потому как ни в одном боярском доме таких чудес не бывало… Да что она – иноземные гости удивлялись. Француз один, как бишь его там, сказывал, что такого и в парижских домах не увидишь.
Опять же мыльня роскошная, тож с зеркалами. Разные душистые снадобья да притиранья в поставцах, печь с котлом, полок о трех ступенях. Зазывал ее князь в мыльню на полке любовию заниматься. И в этот ее приезд разговору было мало.
– Государи-то наши тобою довольны. Сколь Петрушка ни злобничал, а признал, что вечный мир с Польшею – заслуга твоя немалая, – проговорила царевна, глядя на князя с нескрываемым обожанием.
– За поляками и цесарцы потянулись, опять же брауншвейгский посланник от имени своего потентата согласен примкнуть к сплотке противу турка. И другие потянутся, Софьюшка, помяни мое слово.
– Великий искусник ты, Васенька, дивлюсь я на тебя – сколь богато Господь тебя одарил. В государстве ты ныне первый человек.
– Кабы не Петрушка, был бы первый, – вздохнул князь. – Он, мальчишка, все норовит поперек и на дух меня не приемлет. Как с ним поладить – не ведаю. А поладить надобно непременно.
– Так уж и непременно? – с сомнением протянула Софья.
– Да, Софьюшка, непременно. Оплошали мы с тобой – ранее надо было к нему подъехать, когда он не столь супротивен был. Сила в нем великая, Софьюшка. Вижу я ее. Опасен нам таковой враг. Замирения с ним следует добиваться, умен он, Софьюшка, и не Петрушкой ему именоваться, а Петром.
– Нет, Васенька, – упрямо тряхнула головой Софья, – по мне он токмо Петрушка.
– Эк ты неподатлива, – досадливо молвил князь. – Слушалась бы меня, повернули бы инако. Он ведь царь и уж чрез годок в возраст войдет, и уж тогда нам с тобою несдобровать. Власть твоя кончится.
– Стрельцы за меня. Уговорюсь с ними – не дадут в обиду. Я их оберегаю, я их надворною пехотою поименовала, стрелецкие головы все за меня горой.
– Ну не все, не все. Да Петровы потешные с иноземцами стрельцов твоих забьют.
– Как батюшка-то помер, царствие ему небесное, извести его с мачехой надобно было, так я тебя упрашивала. Оплошали мы тогда, – в сердцах сказала Софья. – Плохо ты старался, почитай и вовсе избегал.
– Опасно то было, Софьюшка. На нас бы и взвалили.
– А в восемьдесят втором-то годе, когда стрельцы бушевали. Вот тогда бы, – мечтательно протянула царевна. – Говорила я тебе тогда.
– А что я мог? Твоя власть была. На копья бы их…
– Да, тогда можно было посечь обоих, как Нарышкиных-то посекли. Под горячую-то руку. Такого-то более не случится.
– Чего уж о том толковать. Что было, то сплыло, – махнул рукой князь. – А пойдем-ка в мыльню, позабавимся.
Софья расплылась в улыбке.
– Надо бы нам, Васенька, в закон войти. Не можем мы друг без друга. Ведь верно?
Князь буркнул нечто неопределенное – как хочешь, так и толкуй. Он понимал, что «войти в закон», как выразилась царевна, невозможно, никак невозможно. Что будет это против всяких правил – и церковных, и мирских. И смиренный патриарх Иоаким, послушный всем без исключения членам царской фамилии, и особенно царь Петрушка с боярской думой будут едины в своем противодействе. И тотчас ополчатся прежде всего на него, князя Василия. Скинут его со всех приказов, с Посольского тож. Хоть и замены ему достойной нету. Разве что думный дьяк Емельян Игнатьевич Украинцев. Но он в языках не столь уверен. Но умен. Мыслию быстр, в обхождении с иноземцами ловок, промашки не дает. Тож книголюб да книгочий. Но тяжеловат, нету в нем той легкости, какая есть в нем, князе.
Задумался князь Василий. Не редко с ним такое случалось, когда погружался в себя, отъединившись целиком от мира. Последнее время все чаще и чаще. С одной стороны, он зрил себя как бы на вершине – решал все важные государственные дела, шел к нему народ за советом, развязывал узлы, вел переговоры, повелевал, принимал решения. С другой же стороны, ощущал на себе и в душе некую тягость, нечто такое, что может вот-вот обрушиться и все погребсти.
Что это? Кто это? Смутно бывало на душе. На высоте этой, среди почестей. Смутно.
Оделся. Ждал, пока оболокнется царевна. Долгонько она возилась. Без привычки-то. В тереме комнатные девки округ ее пляшут, одевают да обувают, во все стороны поворачивают, как куклу какую-нибудь. Насурьмят да набелят и только тогда выпустят из светелки. А тут одной-то несвычно.
Не стал ждать ее князь, отправился к себе. По дороге глянул в свое отражение и удивился. Ровно чужой какой человек смотрел на него из зеркала. Узколицый, изможденный, с набрякшими глазами и каким-то страдальческим выражением. «Перетрудился, – подумал князь, – экая Софья неугомонная. Ровно кобыла стоялая. Вырвалась на волю и пошла куролесить, взбрыкивать, кругами скакать».
Он остановился, прислушался. Будто ровно шумят где-то. Постоял недвижен, напряжен. Понял: в ушах у него шумит. Будто река течет, ровно, медленно, не плеснет. Прежде как-то не замечал, а ведь небось было. «Спросить ли доктора, как сей шум понимать. Но ведь не досаждает, нет. Однако все равно спрошу, – решил князь. – Небось Софьюшка перестаралась, а то от беспокойства, от тягости, время от времени начинает давить».
Царевна Софья вызывала в нем чувства сложные, в которых он и сам до конца не мог разобраться. С одной стороны… о, да, он любил ее. Ему прежде всего льстило, что девица царского рода, царевна, питает к нему столь пылкие чувства, с такой щедростью отдает ему всю себя. С другой стороны… да, она была незаурядна в своем роду, умна. Несомненно. Смела той необыкновенной смелостью, которой не было ни в одной женщине, с которой его сталкивала судьба, в ней не осталось ни крупицы от той теремной затворницы, какой ей по закону домостроя следовало быть. Находчива? Да, в трагических обстоятельствах восемьдесят второго года, в те майские дни, когда орды пьяных стрельцов ворвались на Красное крыльцо, пожалуй, она одна не потеряла голову от страха…
Все это было. Обладание такой женщиной делало ему честь. Но он знал и другое, чего не ведал никто. Она была его мыслью, его устами. Ее благоразумие правительницы было его благоразумием. Она не предпринимала ни единого шага без совета с ним. И это тоже было благо. Это говорило о ее незаурядности.
Князь Василий был женат, а как же иначе. Но супруга его была бесцветна и бессловесна. Она, как всякая теремная жена, была покорна мужу и безропотна. Князь был волен в своей семейной жизни. Он блудил с крепостными наложницами, отнюдь не скрывая от супруги свой гарем, а даже окружив ее комнатными девками. Супруге велено блюсти их чистоту и нравственность, надзирать за ними и, когда он возжелает избранницу, ссылать ее либо в мыльню, либо на его половину, в спальню, как приспичит господину.
Но в них не было воображения. Того любовного воображения и смелости, изобретательности, которой была щедро наделена царевна. Они были безмолвными и покорными куклами. Царевна была тигрицей, вырвавшейся из клетки. Во всех смыслах. И в его объятиях, и на поприще правления. Она была свободна с боярами в Грановитой палате, находчива в своих ответах и суждениях. И бояре – то было дивно – чуть ли не стлались перед ней.
Много было разговоров об ордынском гнездилище – Крыме. Софья смело рассуждала о нем. Она говорила, как воин: татарове не устоят перед христианским воинством, даже если то будут не соединенные силы либо русских и цесарцев, либо русских и поляков. Разумеется, С его, князя Василия, голоса.
Крымчаки сильно досаждали Руси. Это была незаживающая язва. Князь вынашивал мысль о походе на Крым. Он по-одному вызывал к себе послов польских, цесарских, брауншвейгских. Желал бы стать во главе соединенного войска. Полководцу надобен здравый смысл – и только. И никакого особого таланта. Было бы многочисленное войско, конное и пешее, был бы добрый обоз со многими пушками. По ландкарте вымерять путь, вымерять тщательно и к тому ж избрать весеннее время года, когда не палит солнце, когда молодая трава щедро устилает землю и листва дерев еще не потемнела, а радует глаз светлой и свежей зеленью.
Да, ему достанет предприимчивости и смелости. Зима – досадное время года, князь не жаловал ее. Он любил движение, любил ожившую природу во всей ее необыкновенной переменчивости, смену пейзажей. Зима была печальна для глаза. Снежная пелена устилала землю однообразным белым покрывалом.
Не то весна. В ней все свежо и живо. То выпорхнет из-под ног птица, то зверек выбежит стремглав, воздух напоен дивным ароматом. И неведомая радость теснит и теснит грудь. Все, все живет, жизнь в каждой травинке, в каждом деревце, как оно ни мало. А деревья-великаны требуют к себе почтения. Они – стражи природы. В них – ее сердце, ее дух.
Князь уже видел себя во главе войска. Смогут ли ордынцы противостоять его организованной рати, разумным повелениям ее предводителя, регулярству и новым приемам действий. Они рассеются при первом появлении российского воинства. Можно ль в этом усомниться? Он, князь, знает, как вести наступление, каков должен быть строй – граф де Невиль, как оказалось, был искушен в новом военном порядке и изрядно просветил его.
Можно только пожалеть, что французский король Людовик, этот самодовольный властитель, которого отчего-то именовали Солнцем, словно он и в самом деде мог озарить землю и своих подданных, решительно уклоняется от союза с Русью и, более того, состоит в дружбе с турецким султаном. Князю казалось это странным, французское войско победоносно, оно не имеет соперников в Европе, во главе его стоят искусные полководцы. Франция выиграла Тридцатилетнюю войну. Габсбурги, дотоле царившие в Европе, были унижены. И германские земли, принадлежавшие им, были отняты французами. Людовик XIV поименовал себя кроме всех других титулов христианнейшим королем.
И этот христианнейший состоял в комплоте с анти-христианнейшим султаном. Князь не мог этого принять.
Надобно было теперь заполучить согласие казацкого гетмана Самойловича присоединиться к противу татарскому союзу. Тут надобен был искусный переговорщик. Таким виделся князю думный дьяк Емельян Украинцев.
– Поезжай в Батурин, – попросил его князь, – да скажи ему, что без казачьей помощи мы орденское гнездо не выжжем.
– Гетман Самойлович упрям, – возразил дьяк, – мне он известен. Тягостно с ним вести дело.
– Знаю, – согласился князь. – Запорожцы переметнутся к тому, кто более даст. Они как на качелях: то к полякам, то от них, то к нам, то от нас, то к султану, то от него. Надобно, Емеля, перетянуть качели в нашу сторону. У тебя сметки да силы достанет.
– Что ж, Василий, коли так – поеду.
Князь как в зеркало глядел, и говорящее отражение гетмана увидел. Явился к нему Украинцев, стал вести прелестные речи. А гетман ему в ответ;
– Для чего ноне с турком да с татаром войну начинать? Мир мы хранили, слава Богу. Ежели пошлют к великим государям римский цесарь да польский король послов своих да станут призывать их идти войною на турок да татар, то им можно отказать: великие-то государи заключили с басурманами мир без всякого посредства и теперь его разрывать негоже – никакой тому причины нету. А ежели они сами зачали войну, то пусть сами и расхлебывают, а великим государям то неведомо.
– Бог с тобою, пан гетман, – возражал Украинцев, – римский цесарь да польский король в союзе с другими христианскими государями ведут войну праведную с вековечными врагами Святого Креста да Христова имени. Грешно к ним не присоединиться. К тому ж татарове над вами нависли: чуть что – налетят да разорят.
Но гетман стоял на своем.
– С нехристями у Москвы мир? Мир! А ведь в те поры, когда у нее была с ними война, никто ей не помог, бесстыдно отказывали, что-де не могут разрывать мира. А потом как с ними ноне соединиться? Рать послать – такого николи не бывало. А ежели на Крым походом пойти, что с цесаря да с короля возьмешь? Они великим государям не присягнут, что в баталии их не покинут. А потом Крым хоть и лаком, но взять его сходу неможно. Татар побьем – турок придет их выручать с огромным войском. Коли мы туда летом пойдем, то зимою удержать завоеванное не сможем. С голоду да с холоду околеют и люди, и кони. А главное вот что: у меня к полякам веры нет никакой. Они, ляхи, люди лживые да неверные. В похвальбе сильны, а в деле смешны.
– Чем это тебе польский король столь насолил, что ты ни его, ни шляхту на дух не выносишь?
Гетман глянул на него, дьяка, с удивлением, а потом, набычившись, молвил:
– Ты, господин хороший, не с луны ли свалился, что тебе мои речи в диковину? Сколь много Москва от поляков терпела, запамятовал, что ли? Когда у вас смута была, король, польский к донским казакам да к калмыкам лазутчиков подсылал с прелестными письмами: мол, зовите хана да султана, сейчас самое время Москву под себя покорить. И не раз так было, что польская рать на Москву шла да русские города и деревни неволила да жгла. Я, дьяк, крепко осторожен: никого из Польши да Литвы к себе не принимаю и согласных переговоров с ними ноне не веду. Потому что и у нас, в Украине, от поляков да литвинов тож смута была, всяко блазнили народ.
«Смотри-ка, какой упертый. Такого не бывало, чтобы казацкие главари столь тверды были во мнении, – дивился Украинцев. – Ишь ты, небось боишься гетманства лишиться. Да, ведь сыновья-то у него все во власти: Семен – стародубский полковник, Яков да Григорий тоже в старшине. Опасается потрясений, осторожничает. Однако его понять можно: война;– это всегда рисковое дело. Может повернуть так, а может и этак – счастье ратное оно что ветер. То в одну сторону подует, то в другую. Ай да Иван! Хитер да осторожен», – размышлял дьяк.
Но речи свои прельстительные продолжал: не мог возвратиться в Москву с пустыми руками.
– Не токмо для помощи цесарю да королю хлопочут великие государи. А может так повернуться, что осилят нехристи да приневолят их к миру, что тогда? Подумал ты, пан гетман? А вот что пойдут турки с татарами на вас да на Москву? И некому тогда будет подать ни вам, ни нам помощи.
Но гетман и тут нашелся:
– Как угодно великим государям, а я на то не согласен. Еще блаженной памяти царь Федор Алексеевич, осиливши великую и страшную войну, заключил с нехристями мир, в чем и моя посильная заслуга была, и после всего сей тяжкими трудами завоеванный мир разрывать – да разумно ли это будет, посуди сам. Буди в том их государское и сестры их великой государыни царевны Софьи святое и премудрое рассуждение и пресветлой их палаты здравые советы. Король польский, думается мне, только о том хлопочет, чтобы царская казна истощилась да и людей воинских русских побольше бы побилось. Полагаю я, что лучше содержать мир. Да из-за чего воевать? За церковь Божию да за христианство? Так ведь православная-то греческая церковь в Польше гонима, разумеешь ли?
– Разумею, – вздохнул Украинцев, – как не разуметь. Однако ж и то разумею, что турок да татарин – вековечные враги наши. Нынче они с нами в замирении – не до нас. Воюют с поляками да с австрияками. И то ты, пан гетман, разуметь должен, что теперь-то самое время ударить на них. Все христианские государи ныне в полной готовности. И ежели не выступим, то весь христианский мир на, нас глядючи размыслит, что мы с басурманами в сговоре и дружбе.
– Еще раз скажу тебе, любезный дьяк, что на поляков нету никакой надежды. Вся наша Украина так думает. Скорей я с татарами на поляков пойду, татар в союзники возьму, на них положиться можно.
– Бог с тобой, пан гетман. Великие государи ни за что в таковой союз не вступят, с порога его отвергнут, – замахал руками дьяк. – Как можно вместе с басурманами христианскую кровь проливать!
– Неужто запамятовал, как поляки выступали с ними вместе противу Москвы? Короткая память у вас, москалей.
– А я тебе вот что скажу, пан гетман: и наши ратные люди, и твои застоялись, сабли их затупились, пищали нечищены, пушки мхом заросли. Война, ежели хочешь знать, ратных людей кормит. А ныне они без дела прозябают, и дух боевой теряют.
– Пустое. У меня везде остережено, и люди воевать не охочи. С чего бы это? Жизнь им дорога. Пашут они землю, засевают ее да кормятся от трудов своих.
– Ну, пан гетман, тебя не переспоришь, – огорчился Украинцев. – Сколь я слов извел, сколь тебе доводов представил, и желание великих государей и государыни царевны изложил. Князь Василий Голицын, коий управляет Посольским приказом и ведает иноземными делами, говорил мне, что ты податлив да разумен. Вижу – неподатлив ты. Коли так, давай другое дело сладим. Кого думаешь посадить на Киевский престол епископом? Без духовного главы Киев зачахнет. У тебя тут в Крупецком монастыре князь Гедеон Святополк-Четвертинский обретается. Он из Луцкой митрополии ушел – притесняли будто его там. Что ты о нем думаешь?
– Да то, что его архиепископ Черниговский владыка Лазарь Баранович на дух не терпит. Пущай и московский патриарх изволит цареградскому челом бить, дабы малороссийская церковь перешла в подчинение Москве. Вот что прежде всего надобно учинить.
Уехал бы Украинцев с пустыми руками от гетмана, да вручил ему он пространное послание к великим государям со своими резонами. Явился дьяк к князю Василию Голицыну с этим посланием, дабы князь сам убедилея, сколь упорен гетман.
– Что ж, поклон тебе за службу, – сказал князь. – Ты потрудился, сколь мог. И знаешь ли – гетман-то прав, опасаясь польских козней. Перехватили мы послание польского короля к протопопу Белой Церкви с призывом – поднимать Малороссию к соединению с Польшей. Он-де ничего не пожалеет, чтобы добиться этого.
– Небось не один протопоп таковую грамоту получил, – предположил Украинцев.