Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
– Кто? – но понял Рудольф.
– Трактор, трактор! Позовут приусадебную землю вспахать – ставят бутылку. Где пашет, там и пьет, к ночи трактор по дороге вихляется, как цыганский конь… Когда суд грянул, они все глотки драли. Кто больше всех поил, тот больше и драл глотку. Люди, они как собаки: стоит одной тявкнуть, все лают, одна другой громче. Не стерпела я тогда: «А раньше? Где вы раньше были?» А они: «Кто бы кто его защищал, но не ты! Правда что сдурела!» – Мария помолчала, по круглому лицу прошла тень грусти, она глубоко, судорожно вздохнула. – Люди говорят, – продолжала она, – что Август Томаринь… на нем вина, что наш Мик… нашего Мика… С теми, кто пришел за Миком, Августа не было. Но с повязкой на рукаве шастал и он, и другие. И грозить он грозил, это да… «Ну погоди, красный щенок, комсомолец…» А что наш Мик кому плохого сделал? Все из-за этой земли, Рудольф, из-за десяти гектаров полей, которые нам от Томариней отрезали. Земля, земля… Где же она теперь? Там она, где и была, и всем хватило ее – и Августу, и Мику, и нам хватит по три аршина, в обиде никто не останется…
Она снова замолкла, сидела, неподвижно глядя в сторону, словно прислушиваясь к далеким, ей одной слышным звукам. В стекло вес еще отчаянно билась оса. Рудольф потянулся и положил руку на Мариин кулак, который она сжала, произнося слово «земля», будто сгребая ее в пригоршню.
– Мария…
Она вздрогнула, глаза затуманились слезами, но напряжение стало понемногу ее отпускать.
– Скажи мне, милок, – отчего рождается зло в человеке? – снова заговорила она. – Пристает оно, что ли, как зараза? Или от рождения оно в груди и спит там; спит, пока придет день и оно, как семя сорняка, пустит росток?.. До войны Август Томаринь казался таким, как все. В земле копаться, правда, не любил, зато в лошадях души не чаял. У него лошади не знали кнута, сами шли за ним, ногу давали, как собака лапу, за кусочек хлеба, и был у него вороной жеребец, Музыкантом звали, тот, бывало, подогнет колени – просит сахару. Театр, да и только! Человек, который так любил живую тварь, – как он мог людей убивать? Как он мог отогревать в тулупе народившегося жеребенка и плевать на своего родного сына?
– Пожалуй, он не исключение, Мария. В это трудно поверить, и все же многие кровавые убийцы не только нежно любили своих жен, но и были безумно привязаны ко всяким пуделям, кошкам, канарейкам.
Мария кивнула.
– Стало быть, не может сердце вместить столько зла, – рассудила она. – Каждому, даже последней дряни, хочется быть добрым хоть для кого-нибудь, хоть для птицы, хоть для червя.
– Не знаю, Мария, может быть, вы и правы. Видимо, туг и действует, если можно так выразиться, принцип равновесия, хотя с таким же успехом это может быть и принцип мусорной свалки. В каждой мусорной яме, на каждой помойке всегда найдется какая-то годная или относительно годная вещь. Или же принцип вакуума – просто заполняется пустое место.
Мария поняла его буквально.
– Ты думаешь, у Августа не нашлось места для Рича? – усомнилась она. – Навряд ли. Ведь оно как бывает; когда на свет родится первый ребенок, думаешь – всю свою любовь ты отдала ему, ничего не осталось, ни капли. А народится второй, смотришь – и на него хватает. И на десятого, оказывается, довольно. И твоя большая любовь не распадается на десять маленьких, а все десять – большие. Для ребенка любви всегда хватит, он с ней на свет родится… Ну ладно, не впервой парень не хочет жениться на девке, с которой спал, но так-то выгнать со двора, как собаку! Люди говорят, Альвина прижила ребенка, Рича, когда батрачила в Томаринях. Как сумел Август к ней подъехать, уму непостижимо, все удивлялись, ни ростом не вышел, ни лицом, ну богат – это да. Вся земля по эту сторону озера, до самого леса, в ульмановское время Томариням принадлежала и Пличам. Может, возмечтала Альвина заделаться хозяйкой? Смолоду красивая была как картинка, парни за ней ухлестывали, в драку лезли, она могла выбирать, какого душа пожелает. Так нет, попала как кур в ощип… Родила прежде времени, только семь месяцев носила. Этот Рич родился малюсенький, точно обваренный, глядеть страшно. Так и думали – не жилец на этом свете. Чах, чах, а потом все ж выкарабкался. У батрачек дети живучие. И какой видный парень вымахал, если б ты видел. Ничего от отца, разве что супротивный нрав. Лицом в Альвину как две капли воды. На вечерках петь да плясать он первый. Если б не пил горькую… Намаялась с ним бедная Лаура. Ни приведи бог быть за пьяницей. Иной раз встречу на дороге – на ней лица нет. «Ну, Лаура, как живешь?» – «Спасибо, хорошо». А по ней видать, какое там хорошо. Гордая! Альвина – та плакала в голос. Шутка ли: и чужого ребенка сиротой сделал, и своих все равно что сиротами оставил. Лаура? Лаура каменная сделалась, только сумочку стиснет – даже пальцы побелеют.
Черная кожаная сумочка с металлической пряжкой, сжатая тонкими пальцами так, что побелели косточки суставов…
Странно, Рудольф удивился, как внезапно и живо эта мелочь, эта маленькая деталь отозвалась в нем. Да, он знал… он видел, что волнение Лауры выдают только руки.
Она стоит, отвечая на вопросы судьи: гладко зачесанные медные волосы, стройная и прямая в темном платье, как черная свечка, серые глаза смотрят открыто, губы шевелятся, порой открывая крупные влажные зубы, шевелятся беззвучно на фоне рыданий Альвины, и ничто не выдает ее горя, лишь беспомощные, сжатые в отчаянии руки.
«Проклятая фантазия!» – досадует он на себя.
– Как поешь, сходи, Рудольф, – задумчиво продолжала Мария, – посмотри девчоночку. Все людям спокойнее, будет.
– А не покажется им это… – рассеянно начал он и не сразу нашел нужное слово, – назойливым?
Мария всплеснула руками.
– Послушаешь тебя – диву дашься! Назойливым! По-твоему, в Томаринях прынцы какие живут или… короли?
– Я хотел крышу починить в хлеве.
– И думать забудь про крышу! Сколько их там у тебя, вольных денечков-то? Заездят тебя в твоей Риге до нового лета, как соседскую клячу. Отдыхай, кидай свой шпиннинг, а то сходи по грибы, если уж хочешь быть такой хороший.
– Вымою машину, тогда посмотрим, – неопределенно ответил Рудольф.
Он долго чистил «Победу», однако возня с машиной на сей раз не принесла ему того удовлетворения, какое обычно давал физический труд. Во время работы его не покидала нервозность, смутное ощущение, что надо куда-то спешить, он только забыл, куда и зачем. Рудольф начистил до блеска сперва стекла «Победы», потом серые бока, натянул чехол – все делал привычно, по порядку. Затем вымылся сам, переоделся и, помедлив, вышел со двора на аллею. Непонятно почему, он чувствовал жгучее нетерпение и в то же время недовольство собой, как будто он поддался – и вот… Чему поддался? Зачем поддался? Взбредет же в голову…
В каждой рытвине после дождя блестели лужи и лужицы, глинистая земля напоминала красноватый гранит с блестками слюды. Груженые деревья были унизаны мелкими темными плодами, которые созревали поздно, лишь в октябре, и опадали на ветру, точно камешки, с громким стуком. Только сейчас, при свете дня, Рудольф по следу от шин воочию убедился, как он трясся тут прошлой ночью. Низинка, в которой Мария грозилась увязнуть на высоких-то каблуках, была изрыта словно гусеничным трактором. Он пробрался по самому краю и вышел на дорогу. Над зеленой землей простиралось чистое как стекло небо, воздух был свеж, как вышедший из бани человек, как огурец, сорванный на утренней росе, как окунь, только что вытянутый из воды. Крыши Томариней снова медленно плыли ему навстречу.
Выбежала собачонка и для виду полаяла на Рудольфа, в остальном все было так, как и в прошлый раз, дверь хлева открыта, нигде ни живой души… Однако нет. Неожиданно кто-то сказал, обращаясь к нему:
– Никого нету дома.
Голос раздался почти рядом, из куста красной смородины, и Рудольф увидел Мариса.
– А тебя, выходит, тоже нету?
– Меня? – Мальчик лукаво засмеялся. – Я есть.
– А где же остальные?
– Бабушка на озере белье полощет, тетя Вия на работе, а мама уехала мыть школу. Ре… ремонт, – важно объявил мальчик, чуть запнувшись на трудном слове, и, выйдя на тропинку, спросил без обиняков: – Тебе что нужно?
Рубашка у него выбилась из штанишек, одна нога – босая, другая – в стоптанной сандалии.
– Где другая туфля?
– Под кроватью.
– А почему не обул обе?
– Эта нога здоровая.
– А с другой что?
– Наколол.
– Дай я посмотрю.
– А ты… щекотать не будешь?
Ха-ха, в его практике такого еще не бывало, обычно все боялись боли.
– Честное слово, не буду… А как себя чувствует сестренка?
– Спит. Плакала, а теперь спит. – Марис бросил на него короткий виноватый взгляд. – Я съел мышиный сыр.
– Что-что?
– Мы-ши-ный сыр.
– Что это за странный сыр?
– В доме есть нора. Зайга кладет туда сыр для мыши, – объяснил мальчик и, чуть прихрамывая, двинулся за Рудольфом. Не понять было, хромает он от боли или оттого просто, что одна нога обута, а другая нет.
– Болит?
– Что?
– Нога?
В ответ последовал выразительный, исполненный мужского достоинства отрицательный жест.
– Покажи-ка!
Они сели на скамейку, Марис нехотя снял сандалию, Рудольф взял его за ступню, хотел осмотреть.
– Но ты только… – еще раз предупредил Марис.
– Нет, да нет же.
Но едва Рудольф коснулся ступни, чтобы ощупать больное место, как началось:
– Ай-й-й-й!
– Да я же ничего не делаю.
– Ты… хи-хи-хи… ужасно щекочешь…
– Ну, раз щекотно, значит, ничего серьезного нет. Только завязать надо и купаться не ходи. Ты не знаешь – бинт у вас есть?
– Есть у Вии. Только она не дает. «У меня не аптека. Покупайте сами». А бабушка говорит: «Чего ты как баба-яга си-идишь на своем бинте?» Хочешь, я… стащу немножко?
– Как бы нам обоим не досталось на орехи'. (Марис снова махнул рукой.) Лучше подождем бабушку и возьмем бинт законным путем.
– Как это… законным путем?
– Ну, хм… Если человек что-то делает законным путем, то… то взбучки не получит, а если незаконным, то…
– По-лу-чит! – выкрикнул Марис, обрадовавшись, что вполне освоил незнакомое понятие.
– Ну, другого такого мальчишку поискать надо!
– Мама тоже так сказала, когда я утопил ключ от погреба. А бабушка заворчала: «Вот увидишь, Лаура, скоро он нас обеих в гроб вгонит!» – добавил Марис вроде бы даже с некоторой гордостью.
В ожидании бабушки они сидели перед домом, мальчик беззаботно болтал ногами. Подошел Тобик, приласкался к Марису и застенчиво обнюхал Рудольфа. Тот наклонился и погладил собачонку, она повиляла хвостом.
– Дурной еще! – пренебрежительно сказал Марис. – Ты не хочешь красной смородины, доктор?
– Меня зовут Рудольф. Можешь меня так называть.
– Можно… – согласился мальчик и, подумав, добавил: – В Пличах была собака Рудик. Только ее застрелили. По сукам шлялась.
Рудольф не мог сдержать усмешки.
– Ну, хочешь ягод? – еще раз предложил Марис.
– Знаешь, я лучше наведаюсь к Зайге.
– Мама сказала, что мне туда нельзя.
– А то заболеешь и ты.
– Да ну, так уж и заболею, – отвечал Марис, однако навязываться не стал. Как видно, он был дипломат: зачем ломиться силой, если можно потом, когда никто не видит, торчать там сколько душе угодно…
Зайга не спала, она полусидела-полулежала на двух подушках и вертела в руках что-то крохотное. Что именно, Рудольф не успел заметить: когда он вошел, она живо сунула это «что-то» в щель между диваном и стеной, и оно упало па пол.
– Здравствуй!
Зайга отозвалась беззвучно:
– …ствуй…
– Как ты себя чувствуешь сегодня? Я вижу – лучше.
Никакого ответа.
Заметив на тумбочке градусник, Рудольф хотел его посмотреть, но термометр уже стряхнули.
– Померим?
Никакого ответа.
Рудольф поставил градусник Зайге под мышку и сел на стул рядом с диваном, наверное, на тот самый, который ему пододвинули ночью. Тут он заметил норку в противоположном углу, возле нее был положен светлый кусочек – Рудольф пригляделся – белого хлеба. Кто же еще, понятно – Зайга сама вставала и бегала через комнату – ясное дело, босиком – положить эту крошку вместо предательски съеденного кусочка сыра.
– Это для мышки, да?
– Угу, – отозвалась Зайга, и ее щеки чуть порозовели.
– Что же, она приходит?
– Угу… Иногда одна приходит, а иногда две.
– Ты видела?
– Угу. Они выползают, когда гасишь лампу. Впотьмах. Лампы боятся, а луны нет. Когда луна светит, можно посмотреть. Поедят и потом танцуют.
– Танцуют?
– Угу, – порывисто подтвердила Зайга. – Танцуют и попискивают тонко-тонко.
Он не понял, то ли это плод ее воображения, то ли так было на самом деле. Танцующие мыши… Как в оперетте или как эстрадный ансамбль. А почему бы и нет? Почему это невозможно? Не потому ли, что до сих пор ему приходилось видеть только мышей, спасающих бегством свою серую шкуру? Может быть, это их брачный танец?..
– Я никогда не видел, как танцуют мыши, – признался Рудольф.
– Да?
– А что они едят?
– Они любят сыр, сало и очень-очень – подсолнухи, – охотно сообщила Зайга. – Зернышки вылущат и съедят, а шелуха остается,
– Правда? – переспросил Рудольф, удивляясь и мышам, и этой странной девочке, из которой до сих пор нельзя было слова вытянуть и которая вдруг разговорилась. Он подумал, что ребята чувствуют себя непринужденней без родных, присутствие которых их как-то сковывает. – Ну хорошо, давай вынем термометр. Наверное, хватит держать. Тридцать семь и два – прекрасно. Теперь посмотрим горлышко. Где у вас лежат чайные ложки?
– На кухне.
Он пошел на кухню. Марис, судорожно прижимая к груди каравай черного хлеба, отпиливал косарем толстый кривой ломоть.
– Ты что, с ума сошел? – испуганно вскрикнул Рудольф. – Порежешься!
– Да ну! – невозмутимо ответил мальчик, не прекращая пилить до тех пор, пока ломоть не отвалился и не шлепнулся на пол. Мальчик поднял хлеб, обдул соринки и стал намазывать маслом.
– Так ты когда-нибудь оттяпаешь себя голову, – припугнул его Рудольф. – Хотел бы я посмотреть, как ты будешь выглядеть без головы.
По смешинкам в глазах мальчика Рудольф понял, что добился как раз обратного эффекта (Марис не без интереса обдумывал и представлял себе такой случай!), и решил: «Педагог из меня, наверное, никудышный!»
– Где чайные ложки?
– Здесь. – Держа в одной руке подкову хлеба с маслом, Марис другой рукой потарахтел по выдвижному ящику, спросил:
– Тебе гладкую или в клеточку?
Не представляя себе, что значит «в клеточку», Рудольф на всякий случай выбрал гладкую. Немного погодя, когда он вернулся, Марис уже намазывал новый кусок. Ясное дело, опять резал!
– Если ты много есть будешь, растолстеешь, – сказал Рудольф.
– Как ты? – деловито поинтересовался Марис, вкусно вонзая зубы в хлебную мякоть.
Рудольф усмехнулся.
«Один – ноль, в его пользу!»
– Ну, что мы будем с твоей ногой делать? Бабушки все нет.
– Белье вешает. На, откуси! – вдруг угостил Марис, возможно предположив, что в Рудольфе говорит зависть, и поднес ломоть к его рту. Когда Рудольф забавы ради действительно откусил, сам собой раскрылся рот и у мальчика: – Вкусно?
– Ага.
В сенях раздались шаги, стук, и Марис заговорщицки шепнул:
– Бабушке не скажешь?
«Значит, это была взятка за молчание!» – догадался Рудольф.
Вошла Альвина.
– Слышу, будто разговор в кухне! – сказала она. – Батюшки, думаю, не девчонка ли с постели вскочила. Лауры-то еще не видать. А это доктор пожаловал!
Сегодня она его уже не называла профессором; подошла и, обтерев о платье чистую, добела вымокшую в озере, прохладную руку, вложила в его ладонь как неживой предмет, без пожатия.
– Девочка теперь уж ничего, веселей смотрит, – говорила Альвина, глядя на Рудольфа темными блестящими глазами. – В постели разве теперь удержишь – вставать, и никаких.
Наблюдая выразительное лицо Альвины, он вспомнил Мариины слова. Красива ли она? Красива даже теперь, когда правильные тонкие черты расплылись и в черных волосах белеет седина. Но и седина украшала ее, как серебристую лису украшает ость. Даже в штапельном платье, выгоревшем на плечах, наверно от работы на жгучем солнце, она держалась величаво, как королева. Рудольфу пришло в голову, что Рихард похож на мать, но его обычно столь живая, яркая фантазия сейчас ему отказывала. Представить себе Рихарда он не мог. Да и зачем это нужно?..
– Зайгу я посмотрел. Мне тоже кажется, что дело идет на поправку. Но таблетки еще давать и побольше чаю, полоскать горло, и пускай не бегает… – Рудольф хотел прибавить «босиком по полу», но вовремя спохватился, что чуть не совершил предательство, и неловко поправился: —…пусть не вздумает бегать раньше времени. А Марису надо перевязать пятку, если б нашлись бинт и…
– Есть, есть, как это нету! – воскликнула Альвина, скрылась в комнате и возвратилась с начатым бинтом и несколькими баночками.
Пока он перебирал их и разглядывал: цинковая мазь… ихтиоловая мазь… что-то непонятное с этикеткой гомеопатической аптеки, ему пришлось выслушать дифирамбы в свой адрес. Выбрав таблетку стрептоцида, он прервал хвалебную часть спектакля просьбой дать горячей воды. Пока Рудольф обрабатывал ногу Мариса, Альвина стояла над ним, поминутно одергивая мальчика, а потом заставила внука поблагодарить доктора – шаркнуть ножкой. Получилось все это ненатурально, натянуто, от былой прелести и непринужденности не осталось и следа. Рудольф вспомнил про Арманда, насупился и поспешил откланяться. Хорошо еще, что Альвина не стала его провожать, за ним прихрамывая вышел Марис.
– Ты знаешь тропинку, по которой можно пройти в Вязы? – спросил Рудольф, припомнив, что Лаура ночью шла не по дороге, а напрямик, садами.
– Ясное дело, знаю, – с достоинством отвечал Марис, – я тебя проведу, – и пошел впереди. Рудольф заметил, что на мальчике опять одна сандалия. Ведь только что в кухне он надел обе.
Они держали путь к озеру.
Марис оглянулся через плечо.
– Когда ты еще придешь?
– Не знаю.
– Приходи!
– А ты радушный хозяин! Предлагаешь ягоды, угощаешь хлебом, приглашаешь в гости.
– Может, хочешь яблок?
Рудольф рассмеялся.
– Дай тебе волю, ты быстро все раскассируешь.
– Как это – раскассируешь?
– Все раздашь, и ничего не останется.
– А-а! Ну, а… Видишь? Мама едет!
Вдалеке над неспокойным озером размеренно вздымались весла. Было даже трудно определить, сюда движется лодка или отсюда. Они стояли на косогоре, глядя в том направлении. В слепящих солнечных блестках весла казались черными, как и лодка, и человек в ней тоже. Только по мере приближения предметы постепенно обретали краски.
– Ма-ма! Ма-ма! – прыгая, кричал Марис, но расстояние, очевидно, было слишком велико чтобы она могла расслышать, во всяком случае, крылья лодки не изменили своего ритма: весла взлетали и опускались, взлетали и опускались. Ветер, набегавший с водной глади, развевал Рудольфу волосы, потом стал трепать и галстук.
– Ну, я пошел.
Марис взглянул на него.
– Дома тебя ругать будут, что так долго?
Рудольф улыбнулся.
– Можно сказать и так. Ну, до свидания, Марис!
– До свидания… Рудольф! Но ты только приходи! Ладно?
Рудольф шел, слыша собственные шаги по утоптанной, видно – много хоженной тропке. Кто по ней ходил, когда и зачем? Как и по дороге сюда, им вновь овладело противоречивое чувство вроде бы удовлетворения и вместе с тем разочарования.
4Порывистый ветер, дувший с противоположного берега, разгонялся на просторах Уж-озера, относя слова мальчика, и Лаура не поняла, что кричал ей сын.
– Что?
Нет, не разобрать, долетали всего лишь бессвязные обрывки фраз. Плоскодонка выплыла на мель, стукнулась о мостки веслом, нос лодки со скрежетом проехал по мокрому плотному песку. Лаура поднялась, накинула цепь на причал, заперла висячий замок.
– Что ты привезла? – спросил Марис, переваливаясь через борт на настил.
– В магазине были баранки. Хочешь?
– Ага!
Баранки сильно зачерствели, возможно даже, их пекли в районом центре, и, разумеется, не сегодня и не вчера, а еще на прошлой неделе, но ведь в Заречном этот товар застанешь в кои-то веки, и Марис сразу принялся грызть баранку, как белка.
– Знаешь, – не переставая хрупать, говорил он, между тем как Лаура выгружала на берег сумку и сетку с бутылкой растительного масла, банкой килек и буханками хлеба, – приходил Рудольф.
– Кто? – переспросила Лаура.
– Ру-дольф.
– Кто это такой?
Марис замялся. Взрослых иной раз не поймешь, до того бестолковые, что просто не знаешь, как объяснить; ну, Рудольф есть Рудольф.
– Видишь, он мне завязал ногу,
– Доктор?
– Да!
– Так и надо говорить, а не…
– Так он сам сказал мне, что он Рудольф! – стоял на своем Марис.
– Мало ли что. Взрослых нельзя так называть.
– Почему?
– Они… сердятся.
– Ну да. Ничуть. Мы вместе хлеб ели. Я ему дал откусить.
Марис понял, что проболтался. Взрослые такие чудные, всего-то они боятся: ножа боятся, спичек… Чуть что – сразу прицепятся!
Но Лаурины мысли были, по счастью, о другом.
– А бабушка что? – рассеянно осведомилась она.
– Бабушка, на озере полоскала белье.
– Он просил лодку?
– Нет, ничего не просил… Я ему показал тропинку. Он увидал, что ты едешь, испугался и ушел.
– Да ну тебя, болтун! – сказала Лаура и смущенно засмеялась. – Возьми, Марис, поставь на место весла! Только носи по одному.
Однако мальчик впрягся в весла, как конь в оглобли, подтащил к кусту оба сразу, прочертив ими на песке извилистые полосы, и, вернувшись, ухватился за сетку:
– Дай мне!
– Она тяжелая. Возьми лучше сумку.
Но и сумка была не намного легче. Марис тащил ее, перегнувшись на одни бок, часто перекладывая ношу из одной руки в другую и сильно прихрамывая, однако от помощи наотрез отказался.
– Сам! Я сам!
– Зайгу тоже доктор посмотрел? – по дороге спросила Лаура.
– Да, шептались чего-то в комнате.
– И как она?
– Плакала, а теперь спит, – повторил Марис как заученный урок и еще раз чистосердечно рассказал, что съел приготовленный для мыши сыр.
– Беда с этими мышами, – посетовала Лаура. – Хорошо, что в магазин наконец привезли мышеловки.
Марис покосился на нее.
– И мыши в них… дохнут?
– Да.
– Вот визгу-то будет, – глубокомысленно заключил Марис, не предвидя ничего хорошего, и в который раз переложил сумку в другую руку.
Лаура вздохнула.
Конечно. Конечно, «визг» будет, как выразился Марис. А что делать? Старый дом весь изрешечен норами, оттого и тепло зимой совсем не держится… Странная девочка! Многие ребятишки в первых классах даже в школу, открыто и потихоньку, носят с собой кукол, зайчат, уток. Лаура не могла вспомнить ни одной игрушки, которую Зайга по-настоящему бы любила. Из поленьев, внесенных со двора топить печь, она строила дома, дружила с поросенком, который бегал за ней, тоненько хрюкая, привязалась к Пичу, смешному человечку, которого вырезала из огромного корявого клубня, когда чистила картошку. Ее сердце пугающе влеклось к недолговечному, чего не удержать. К поленьям дров, которые сгорали. К поросенку, который превратился в грязного, натужно пыхтящего борова. К Пичу, который в несколько дней утратил признаки жизни – почернел, высох, съежился, и куры, забравшиеся в кухню, выклевали ему лилово-синие выпуклые глаза-черничины. К мышам, которых Лаура собиралась вывести.
«Ну а что есть долговечного? – думала она, поднимаясь на гору вслед за сыном. – И разве вся наша жизнь в конце концов не есть стремление и невозможности что-то удержать?»
Нитяные ручки тяжелой сетки врезались в ладонь.
Она устала. Со стороны смотреть – прямо смешно. Что она – горы ворочала? Вымыла всего один класс, к тому же еще Эгил помог вставить рамы. Из родителей явилась только прабабушка второгодника Харальда, больше из любопытства – взглянуть, как выглядит школа после ремонта, а не пачкать руки. И какой с нее спрос? Человеку семьдесят лет, если не все семьдесят пять. Не заставишь же ее гнуть спину, весь пол заляпан мелом и краской, его только отскребать, больше ничего не остается.
Свекровь перед окнами пропалывала цветы.
– Долго ты провозилась.
– Все так позасыхало, что до трех раз мыть приходится. Пока еще пол мокрый, кажется чистым, а высохнет – и опять как инеем затянется, – говорила Лаура. – Завтра тоже ехать придется. Еще коридор остался.
– Так они тебе отпуск изгадят.
– Лапинь сказал, что дадут отгулы.
– Дожидайся! Учебный год начнется, опять будешь крутиться от темна до темна. – Альвина протянула руку за сумкой. – Дай сюда, помогу!
– Я сам! – закричал Марис, отворачиваясь, будто оберегая ношу.
– «Сам»! А согнулся кренделем. Писем нету? – справилась Альвина, шагая рядом по двору.
– Есть.
Лицо свекрови оживилось.
– Чуяло мое сердце, что должно быть. Давай его сюда, Лаура!
– На дне сумки, мама. Выложу, тогда почитаю, – пообещала Лаура.
Как скажешь свекрови, что это письмо опять ей одной, Лауре, что в нем нет ни слова, нет даже привета Альвине?
Лаура не могла этого сделать, это было бы равносильно удару.
Всю жизнь Альвина делала сыну только добро, можно ли ее винить за то, что в отчаянии, чуть не в помрачении, в ужасе за судьбу Рича она бросила ему в тот вечер страшные слова проклятия? И виноват ли Рич в том, что эти слова внезапно сломили его веру в нечто доброе, надежное, вечное? Его столько раз в жизни тыкали тем, что он сын Августа Томариня, доводя до ярости, до исступления. Когда он залез в чужой сад за яблоками, когда подрался с другим мальчишкой, когда хотел вступить в комсомол, когда он плыл по течению или, напротив, шел наперекор течению, – каждый раз злой язык напоминал об этом Ричу. С детских лет он как раненый зверь носил застрявшую в его теле занозу, он не умел ее вытащить, и другие с умыслом или без умысла прикасались к ней, причиняя боль, к которой, как ко всякой боли вообще, нельзя привыкнуть…
Должна ли была Лаура сказать свекрови, что именно этих слов никогда, ни при каких обстоятельствах не следовало говорить Ричу, даже в тот страшный вечер? Поняла бы это Альвина, если уж не поняла… не почувствовала сама? И что это могло бы изменить или поправить?
Свекровь часто, надоедливо часто предавалась воспоминаниям о Риче – из глубин памяти извлекала мелочи, покрытые пылью забвения, обтирала, выстраивала, как фарфоровых слоников, в ряд и переставляла на досуге до тех пор, пока начищенное до блеска прошлое не начинало казаться счастливой порой и, превратившись в облако, не возносилось все выше и выше, постепенно все более отрываясь от действительности. Ее любовь была готова на бесконечные жертвы, как всякая любовь, мучительная и тревожная, порой трагическая, порой смешная. В вечном напряжении, с каким она постоянно ждала вестей от сына, было что-то достойное восхищения и одновременно пугающее. Человеческое сердце, казалось бы, должно устать от постоянного накала чувств, хоть изредка забыться, найти какую-то отдушину, однако ничего похожего на самом деле не было.
Разве всего этого мало, чтобы искупить одну-единственную фразу?
Какая несправедливость, и все же, наверное, нет, наверное, все-таки нет…
Лаура выкладывала из сумки свертки и кульки.
– Где же у тебя письмо-то? – поторапливала свекровь.
– Сейчас, мама.
Альвина подошла к двери в комнату и, отворив, крикнула:
– Зайга, от папочки письмо!
Ответила та или нет, не было слышно. Альвина вернулась к столу и села, сложив руки, – приготовилась слушать. Лаура вынула густо исписанный листок в клеточку, развернула, откашлялась, как если бы что-то застряло в горле, и монотонным голосом прочла!
– «Дорогая Лаура!.. Милая мама!..»
Тяжелые веки Альвины дрогнули.
Лаура читала, спотыкаясь о слова, которые не могла произнести вслух, кое-где вставляла фразу, порой запиналась и, краснея, оправдывалась:
– На сгибе стерлось, не видно.
Письмо получилось корявое, путаное. Свекровь слушала молча, ее лицо озаряла улыбка. Из комнаты не доносилось ни звука. Пододвинув к себе кулек, Марис вкусно хрустел баранкой.
Лишь один-единственный раз Альвина прервала невестку вопросом:
– Кто ж это такой Ецис?
– Аист.
– И чего ему только в голову не взбредет! – нежно, как о малом ребенке, сказала Альвина.
Прочитав последние строчки: «Привет всем. Целую Зайгу и Мариса… и маму. Рич», – Лаура вздохнула е облегчением, как после тяжелой работы, сложила письмо, спрятала в карман и принялась раскладывать покупки. Глаза Альвины машинально следили за движениями невестки.
Ни та, ни другая не проронили ни слова.
Лаура зашла к Зайге и вскоре вернулась. Свекровь сидела на том же месте и в той же позе, «переваривая текст», как иронически выражалась Вия. При виде задумчивого, светящегося нежностью лица свекрови Лаура прониклась к ней жалостью и устыдилась.
– Мам, ты знаешь, что такое… раскассировать? – вдруг напомнил о себе Марис.
– Что?
– Раскассировать.
– А что это такое?
– Когда ничего не останется.
– Где ты это слышал?
– От Рудольфа.
– Ты, дружок, что-то путаешь.
– А вот и нет! Он так сказал. Я хотел дать ему яблок, а он засмеялся; «Не надо, а то ты все раскассируешь!»
Всеми мыслями Марис был еще с Рудольфом, отцово письмо для него ровным счетом ничего не значило. Мальчик лихо болтал под столом перевязанной ногой в старой Зайгиной сандалии, карие глаза светились озорством и лукавством. Лаура догадалась, что Марис вспоминает что-то смешное, чего она не знает. Чем они тут занимались, пока она была в школе?
Весть о том, что пришло письмо от Рихарда, совершенно не тронула и Вию.
– Да? – обронила она, явно думая о чем-то другом, и тут же прошла в свою комнату.
Это неживое, безличное «Да?» могло погасить всякую радость, Альвина замолкла на полуслове, и взгляд ее затуманился. Ну да, конечно, Вия с Ричем никогда особенно не ладили, дрались, спорили чуть не с пеленок. Казалось бы, чего им делить, сироты оба, тот и другой. А вот поди ж ты, одни распри между ними…
Она вытащила из духовки щавелевый суп, налила Вии, забелила сметаной, отрезала хлеба.
– Иди есть!
– Неохота, – отозвалась Вия из комнаты.
– Совсем не будешь? – удивилась Альвина.
– Нет.
Вия вошла в домашнем халатике, зажав что-то в обеих ладонях.
– Где ребята? Марис!
– Ты… Ты опять, Вия, выпила! – мрачно сказала Альвина.
– Опять ты, мама, за свое – нотации читать! Я уж, слава богу, давно совершеннолетняя. – Вия вышла за порог, покричала во двор: – Ма-рис!
Мальчик глухо, как из бочки, отозвался из уборной. Дверь мигом отворилась, с треском захлопнулась, и он бегом побежал к Вии.
– Что ты принесла?
– Откуда ты знаешь, что принесла? – со смехом спросила Вия.
– Знаю! Знаю! Знаю! – выкрикивал Марис, прыгая, как собачонка, вокруг Вии, поднявшей кверху обе руки со сжатыми ладонями. – Да-ай!
– Выбирай – в какой руке?
Марис глазами примерился, какой кулак больше, и неуверенно произнес:
– В левой… нет, в правой!
– Ну, левую или правую? – допытывалась Вия.
– Ле… правую!
Она разжала пальцы, на ладони аппетитно лежал «Красный мак».
– Ой! – Мальчик радостно схватил конфету, развернул, вонзил белые зубы в коричневый шоколад и, немного подумав, предложил и Вии: – Хочешь откусить?