Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
АВТОР
Так в полутора километрах от станции Дзеги встретились Том и Анна.
Анна. Мелналкснис! Еле узнала, отпустил бороду.
Том. Добрый вечер!
Анна. Ты в Ригу, Том?
Том. Да, а вы… (пауза)… а вы обе?
Дайна. Мы тоже! У меня мама вышла замуж – и теперь поведет меня в зоологический сад.
Том. Хорошо, у меня будут попутчицы.
Анна. Ты, наверно, был у родителей, Том?
Том. Погостил два дня.
Анна. Приезжал бы летом. Нынче было необыкновенное лето, теплое такое, устойчивое.
Том. Летом не вышло.
Анна. Знаю, ты был во Франции. Читала в «Литература ун Максла» твою статью.
Вы, читатель, наверное, заметили, как натянуты ответы Тома, к тому же он избегает называть Анну по имени. Это не случайно – в темноте он ее сразу не узнал. Ослепленный светом Дайниного фонарика, полуслепой, вслушивается он в Аннин голос: низкий бархатный альт кажется знакомым, а лицо, как на старинном рисунке – неясные черты. На бледном овале выделяются только живые, почти черные глаза и ровный ряд белых зубов. Светлый платок сбился на затылок, открывая гладкие волосы, расчесанные на прямой пробор.
Одета Анна неважно. Толстое черное пальто, ношенное уже четыре зимы, потрепалось и вышло из моды. К ее стройной, почти хрупкой фигуре пошло бы приталенное коротенькое пальтецо, модные, в обхват кожаные сапожки до колен, а не эти резиновые корабли. Но Анна, как известно, содержит довольно большую семью, желаемое и возможное при таких обстоятельствах часто не совпадает. К тому же пальто теплое, на ватине в два слоя, и в сапогах ноги будут сухие, даже если пойдет дождь, что не исключено, если взглянуть на пасмурное низкое небо.
Надо сказать, что Том – как большинство мужчин – вовсе не замечает, как одета Анна, вслушивается только в ее голос, ломая себе голову над тем, где и при каких обстоятельствах они встречались. И только когда Дайна называет ее Анулей, Том наконец понимает, что перед ним «средняя Апине».
Том. Анна? Ведь мы не виделись больше двадцати лет!
Анна. Я тебя однажды летом видела тут, в Дзегах. Три или четыре года тому назад. Только не подошла.
Естественно было бы спросить – почему? Однако Том не спрашивает, интуитивно чувствуя, что лучше этого не делать, – и не ошибается. Он замечает, как набита сумка у Анны, даже молния не застегивается (а может, испортилась), по привычке хочет предложить свою помощь, но своевременно спохватывается, что не может больше позволить себе такой роскоши, и чувствует, как он жалок. Но Анна привыкла во всем полагаться на собственные силы, ей даже в голову не приходит, что Том должен тащить и ее багаж, так что Том совершенно напрасно мучается комплексом неполноценности. Но ведь недаром говорится – горбатому все кажется, что на его горб все смотрят…
Теперь они идут втроем. Дайна светит фонариком и Тому. А разговор не клеится. Почти всегда так бывает, когда люди не виделись много лет. Ни тот, ни другой не знает, с чего начать, что рассказывать, – прошедшие годы текут между ними, как воды реки. И хорошо, если есть третий – в данном случае Дайна. О чем может Дайна спросить у Тома? Вы не ошиблись – конечно, про зоологический сад, о чем же еще.
Дайна. Дядя, ты был в зоопарке?
Том. Был.
Дайна. Тебе понравились слоны?
Том. Кто?
Дайна. Сло-ны!
Том. Не особенно.
Дайна. Почему? (Пауза.) Почему тебе не понравились слоны?
Том. Видишь ли, в зоологическом саду все звери узники.
Дайна. Уз… узники?
Том. Да. Их посадили в клетки и за высокие решетки.
Дайна. Чтобы не кусались?
Том. И это тоже. Но главное – чтобы не убежали.
Дайна. Ануля говорит, что их кормят.
Том. Конечно, иначе они бы не выжили. И многие привыкают: греются на солнце и даже берут пищу из рук. Тем, которые привыкают, ничего больше и не надо, они довольны жизнью. Но есть и такие, которые не могут привыкнуть к неволе…
Пауза.
Дайна. Почему ты не рассказываешь дальше?
Том. Ну… те, которые не могут привыкнуть, бегают по загону или по клетке… не берут пищу и кричат.
Дайна. Кричат? (Пауза.) Как они кричат?
Том. По-разному. Например, один олень кричал каждое утро, как только начинало светать.
Дайна. А как?
Том. Бао-бао-бао!
Дайна. Бао-бао… Как чудно! (Пауза.) А потом?
Том. Когда потом?
Дайна. Ну, после? Уже не кричит?
Том. Нет.
Дайна. Что с ним случилось? (Пауза.) Он… он умер?
Пауза.
Том. Оленя опять пустили в лес.
Дайна. Правда? А откуда ты знаешь?
Том. Одно время я жил там неподалеку.
Дайна. В лесу?
Том. Нет. Недалеко от зоологического сада. У меня был там весьма оригинальный дом на берегу Киш-озера. (Смеется.)
Анна улавливает горечь в его смехе. Поднимает глаза на Тома. Но темнота скрывает выражение и его сухощавого бородатого лица.
Том. Сколько тебе лет, Дайна?
Дайна. Сколько и Петрику – пять с половиной.
Том. Вы что, близнецы?
Дайна. Ануля, мы что… близнецы?
Анна (смеется). Да нет, Том! Дайна – дочка Лаумы, а Петер – мой сын.
Дайна. У Анули еще есть Нормунд и Айвар.
Анна. Ну, маленькая болтушка, все обо мне рассказала.
Том. У тебя три сына, Анна?
Анна. Ты удивляешься?
Том. Ты еще так поразительно молода…
АННА
С Томом что-то случилось. Не знаю – что именно, только чувствую, что неладное. Он так сильно, так разительно изменился. В детстве он был долговязым, с большими кистями и стопами, несоразмерный, как щенок овчарки. Лучший рисовальщик в школе и сорвиголова. Том учился в одном классе с Зигридой. На переменках я бегала к ней – взять какую-нибудь мелочь или спортивные тапки, которые у нас с сестрой были одни на двоих. Он прозвал меня Средняя Апине и потихоньку терроризировал. То не пускает в класс, то не выпускает из класса, однажды схватил тапочки и бежать, а я – за ним и не могу догнать. Не думаю, чтобы он относился ко мне иначе, чем к другим девочкам. Просто я чаще, чем прочая «мелочь», забредала в его класс. Через стенку мы сколько раз на уроках слышали, как учителя делали Тому замечание: «Опять Мелналкснис!», «Мелналкснис, чем ты там опять занимаешься?», «Мелналкснис, стань у доски!».
В этом он похож на моего Айвара. В первом классе Айвар был круглым отличником. А теперь дневник пестрит замечаниями: «Мешает на уроке!», «Списывает!», «Кидается мелом!», «Нет тренировочного костюма!». А есть просто смешные замечания, например: «Трогает скелет!» Оказалось, что имеется в виду наглядное пособие в кабинете естествознания. Позавчера меня вызвали в школу. Я бросила поросят и поехала на велосипеде, опасаясь, что случилось действительно что-то ужасное. Он запустил ластиком, говорит учительница, в портрет Мичурина. Мне стало смешно, но я сдержалась. Тем не менее учительница сказала, что мне недостает серьезности, и долго распространялась об уважении к человеку и непочтительности, намекая то ли на меня и себя, то ли на Айвара и Мичурина…
Том уехал в Ригу, в художественную среднюю школу имени Розенталя, потом учился в Академии художеств и жил иногда по неделе на отцовском хуторе. Все это я знаю от других, потому что встречаться с ним мне тогда не приходилось. Позже я читала в газете, что на выставке молодых художников есть и несколько его картин, и, когда ездила за медикаментами, зашла посмотреть. В музее я видела его работы из цикла «Пейзажи Старой Риги». Особенно мне понравился один – «Крыши». Картину ведь не расскажешь, а пейзаж тем более, так же, как песню или стихотворение… На картине действительно почти одни крыши, будто лестницей ведут они вверх, к небу, на котором едва-едва, еще совсем нежный розовеет восход. Именно восход, а не закат, я сразу угадала это по серебристому свету. Крыши блестят, мокрые от ночной росы или недавнего дождя, чистые, будто умытые, и облака над ними простираются бескрайние и безмятежные, точно сонная гладь озера на утренней заре, когда еще полное безветрие и кругом мертвая тишина. Я долго стояла у пейзажей Тома, спокойная, зрелая сила которых никак не вязалась у меня с озорным мальчишкой, каким я его знала.
Потом я где-то читала похвальные отзывы о других картинах Тома, на которых изображены родные края – окрестности Дзегов и Цирулей. Но тогда только родился Петер, после смерти Миервалдиса я была сама не своя, и времени у меня не было и, по правде говоря, интереса тоже. После этого имя Тома Мелналксниса мне больше не попадалось, возможно потому, что я не слишком прилежно читаю газеты. В будние дни газеты часто даже не разворачиваю. Зато я встретилась с Томом самим. И было это здесь, в Дзегах. Навстречу мне шли мужчина и женщина, оба стройные, элегантные, улыбающиеся. Мужчина показался мне знакомым. Я пригляделась – и узнала Тома. Он был с женой. Говорили, что его жена балерина. Гайда? Вайра? Ах, да, Байба. Она и с виду похожа была на балерину. Высокая, гибкая, с красивыми длинными ногами. В руках у нее были цветы.
Я хотела подойти к ним, но как бы со стороны посмотрела на себя. На мне были черные резиновые тапочки, я шла с работы. Я побоялась, что прелестное создание может взглянуть на меня презрительно. И еще мне подумалось, что я им скажу, и что они мне ответят? Не покажусь ли я им навязчивой? Как только люди становятся известными, у них, наверное, сразу появляется масса знакомых, родственников и бывших школьных товарищей.
Они прошли мимо меня… как мимо пустого места, не удостоив и взглядом. Лица у них были счастливые и довольные, как на плакате, призывающем страховать свою жизнь. Мне не в чем их упрекнуть – они просто меня не видели…
После этого зимой я смотрела балет. В программке увидела и фамилию Б. Мелналксне, но со своего места, с галерки, не могла различить, которое из восьми белых грациозных созданий – жена Тома. Бинокля я не взяла. На бархате перил руки мои выглядели грубыми, обветренными и коричневыми. Вдруг я почувствовала как-то свое несоответствие со всем, что меня окружает, и мне ужасно захотелось домой. Я ушла после первого действия, чтобы успеть на поезд. Когда я заявилась ночью, мать сперва испугалась, подумала, не случилось ли чего-нибудь. Потом сказала, что звонили с Айрской фермы, меня вызывают к корове. До Айров от нас всего с километр. Никакого транспорта я не искала, только переоделась и пошла пешком, даже не дожидаясь утра.
И когда нынешним летом я читала путевые заметки Тома, я подумала, что никуда-то я толком не ездила из Дзегов и, наверное, уж не съезжу. Однажды осенью мы ездили из колхоза в Таллин. Собирались и в Вильнюс, но, еще не доезжая до Елгавы, машина испортилась, шофер провозился с двигателем весь день, и мы решили вернуться обратно. Мужчины в ожидании напились, женщины, которым до смерти надоело сидеть и ждать у моря погоды, только о том и мечтали, как бы добраться до своих постелей… Том казался мне настолько чужим, что я не могла его представить себе и Париже, который тоже был мне чужой.
А теперь? С тех пор как я видела его последний раз, он сильно изменился, заметно похудел. Но не это главное. В нем есть что-то неуловимо грустное. Грусть, кажется, не покидает его даже тогда, когда он смеется. Я не могу… не осмеливаюсь спросить, только чувствую, что в жизни Тома произошло что-то неладное. Наше с ним детство давно позади. Теперь мы просто чужие люди, случайно встретившиеся ночью на дороге. Каждый со своей судьбой, со своими радостями и бедами. И у каждого они свои, порою непонятные другому.
Это было очень смешно, когда Петер расплакался из-за Дайниной куклы. До того кукла эта считалась у них общей, хотя на самом деле она была Дайнина. Никому и в голову не приходило, что мальчику хочется иметь куклу, и это даже казалось смешным. Когда мы упаковали ее в сумку, чтобы взять с собой, Петер заплакал. Мы с матерью его стыдили, а Дайна его поняла. Ей не казалось это ни позорным, ни достойным осмеяния. Она еще не научилась делить, из-за чего стоит плакать, из-за чего не стоит, даже маленькая беда в ее глазах все же беда. Нам, взрослым, этого не понять. Мы идем рядом, порою нечаянно касаясь друг друга локтем или плечом, но все равно мы две планеты, вращающиеся каждая по своей орбите, которые нигде не пересекаются.
ТОМ
Как хорошо, что я теперь не один, я устал от одиночества. Рядом шагает Дайна, освещая дорогу. Когда мы проходим мимо ольшаника, свет от ее фонарика цепляется за ветки и веточки, которые бросают на белесую землю причудливые тени, похожие на ажурную чеканку. Иногда ее верткое плечо задевает мою руку. Впереди, где-то далеко, возможно уже в Дзегах, лениво лают собаки, проносятся автомашины, тоже очень далеко, наверное, по шоссе; на небосклоне не блеснет даже отсвет фар. И облака все плывут и плывут над головой, поднимаются ввысь западнее леса и немного погодя сливаются на востоке с хмарью неба, а за ними плывут новые.
Я прошу Анну рассказать мне о сыновьях, и она, сначала застенчиво, а потом смелее, иногда со смехом передает мне проделки Айвара и Нормунда, которые мне почему-то кажутся знакомыми. Голос у нее низкий и ласковый, а смех звонкий и чистый. Ее приятно слушать. Странно, что она узнала меня сразу, а я ее нет – хотя она мало изменилась. И Том Мелналкснис нашего детства даже мне самому кажется мальчиком из другого мира, в который давно разобраны мосты и который лишь изредка неясно мелькнет, как другой берег широкой реки…
Достиг ли я того, о чем тогда мечтал? И да и нет. Формально – да. Когда тебе пятнадцать лет, и планы на будущее у тебя весьма конкретные: поступить в такое-то училище, стать тем-то и тем-то. Понятие счастья как таковое не существует, вернее говоря – оно целиком сливается с практической программой. Эту программу в общих чертах я выполнил, даже слава, хотя и на короткий миг, заглянула в мою жизнь. Но сделал ли я нечто такое, что в состоянии сделать только я и никто другой за меня не сможет? И был ли я счастлив, чего тоже никто другой за меня не может? И когда и где именно?
Я не знаю.
Я видел почти все, что жаждал когда-то увидеть. Эрмитаж и озеро Рицу, Лувр и площадь Пикадилли, фрески в термах Помпеи и стамбульских нищих. Я видел оригиналы шедевров искусства, поглощал впечатления, как изголодавшийся хлеб, силясь найти… вернуть то, что я медленно, но верно растерял.
Теперь я знаю, что вернуть мне не удастся ничего, мои золотые дни безвозвратно скрылись за горизонтом. Временами я чувствую только бессильное отчаяние: почему никто не предостерег меня раньше, я бы не расточал свои сокровища как Крез…
Не предостерег – от чего? От того, что уходит время? Ты этого не знал? Эта азбучная истина известна всем.
Кого и в чем я упрекаю, как глупо…
Когда перед нами открываются Дзеги, мы ставим свою ношу и отдыхаем в последний раз. Я опять вынимаю носовой платок и вытираю лицо. В отблеске далекого света глаза Анны смотрят на меня с тревогой и сочувствием. Беспечно улыбаюсь, но она не отвечает на мою улыбку, смотрит испытующе, пристально, будто старается угадать, о чем я думаю. Отворачиваюсь, словно она может угадать, чувствую, что я бессознательно ищу сострадания, а сознательно бегу от него. Только не это, только не это – ни от какого коньяка не бывает такого отвратительного похмелья, как от душевных излияний. К тому же я не нуждаюсь и в совете, я сам знаю, как бы я поступил. Сослагательное наклонение. Выражает сожаление. Зачем мне было съезжать в это болото сожалений? Я мог бы ей рассказать по дороге, как одеваются парижанки, женщинам это всегда интересно…
Что меня выдает? Голос? Манера держаться? Лицо? Может быть, она видит на мне знак, которым метит лесник обреченное на вырубку дерево – печать близкой смерти?
Прошу разрешения закурить.
Анна кивает, стоит передо мной, ниже меня на полголовы, поставив на землю сумку. Она – мой антипод: крепкая, жизнестойкая и молодая, поразительно… завидно молодая. А я усталый, больной и старый как мир. Между нами разница всего два-три года – невероятно. Два-три года, которые она проживет, когда меня уже не будет, и во мраке ночи я устремляюсь навстречу другому существу, как мотылек к свету.
Как жила все это время она? Что с нею было?
Она рассказывает про сыновей, потом про мать, но решительно ничего о своем муже. Мне не хочется спрашивать; раз она не говорит сама, это значит, что и спрашивать не надо…
Отдохнувши, идем дальше. Времени хоть отбавляй – оно устало колышется, как вода в серых пологих берегах тишины. Огни в Дзегах теплые и спокойные, кажется, что они приближаются к нам, а не мы к ним. В этот поздний час редко в каком доме кто-то не спит. Считаю – шесть светлых окон, нет – семь: вдруг зажигается огонь еще в одном. Может быть, за этим окном заплакал ребенок или встала старушка – накапать сердечных капель на кусок сахара? Может быть, там кого-то ждут или наоборот – провожают? Жизнь незаметно идет своим ходом и под покровом ночи. Мне трудно угадать, я не знаю жизни этих людей, и хутора – темные и освещенные – проплывают мимо нас, как корабли.
На перроне людей не видно, железнодорожное полотно мирно попахивает смолой, большой фонарь на столбе сеет желтоватый свет. Откуда-то выныривает черный пес и бежит неспешной рысцой, не обращая на нас внимания и нигде не останавливаясь, будто направляется по важному делу. И только когда под моим каблуком громко хрустнула галька, собака вздрагивает, втягивает хвост между ног, приготовившись к прыжку, и бросает на нас пугливый взгляд. Я заговариваю с собакой, она прислушивается к моему голосу, смотрит бдительными огоньками глаз и не бежит от меня, но и не подходит. Может, заблудилась? Жаль, что в чемодане у меня только яблоки и ничего больше из съестного.
Собака разглядывает нас, но когда Дайна протягивает руку, чтобы ее погладить, пружинисто сигает через низкую, уже облетевшую живую изгородь и в несколько прыжков скрывается в тени. И снова все погружается в тишину, только голые плети дикого винограда шуршат о стену. Свет в окнах станции белеет тусклый, словно сонный, а за дверью слышится разговор и храп. Из зала ожидания тянет вроде гарью и еловой хвоей… Мы здороваемся, нам отвечает несколько голосов, но и храп не прекращается. Дайна перебегает через весь зал, садится на пустую скамейку поближе к печке и расставляет руки, как бы занимая места справа от себя и слева, для Анны и для меня – хотя здесь никто на них и не претендует – и шаловливо болтает ногами в красных сапожках. Когда я прохожу туда, позади слышу громкий шепот: «Старого… сын», но не ощущаю при этом ничего, кроме тупого абсолютного равнодушия, которое удивляет меня самого; ха-ха, всегда я придавал огромное значение тому, что обо мне думают, говорят или пишут.
Тут очень тепло, Анна раздевает Дайну, снимает шапку, стягивает пальтишко, под ним белая пушистая кофточка, как кроличья шубка. Малышка все еще болтает ногами, с любопытством оглядываясь по сторонам, и взгляд ее дольше задерживается на голом затылке храпящего дяденьки с потешным венцом серых пушистых волос. Анна снимает платок, волосы у нее длинные, русые, как у тициановых женщин, и еще без седины, только при свете вокруг глаз видны мелкие морщинки и в уголках рта две глубокие горькие складки, которые выдают ее возраст. Лицо у Анны все еще красивое, только усталое.
На дворе воет собака. Вижу, как Анна невольно вздрагивает, а Дайна сползает с лавки и прямо так, без пальто и шапки, в одной кофтенке, выскакивает на улицу, и в ночной тишине раздается ее голосок, звонкий, как колокольчик:
– Песик, песик!
Дверь приотворяется, и в щель протискивается та самая черная собака, которая встретилась нам давеча, и, коротко и радостно взвизгнув, бросается к храпящему и будит его.
– Ануля, – раздается рядом тихий голос Дайны.
– Что тебе, дружок?
– Отломи хлебушка.
– Есть захотелось?
Но Дайна кивает на собаку. Анна ставит на колени сумку, шуршит бумагой, вытаскивает бутерброд с маслом и, отломив кусок, подает Дайне. Девочка подходит к собаке, садится на корточки против нее и протягивает хлеб на ладошке.
Собака так и водит глазами за рукой девочки, влажный чуткий нос ее нервно дергается, но к хлебу собака не притрагивается и под конец даже отворачивается от душистого тминного сыра с мелкими черными крапинками и глядит в сторону пустым, ничего не выражающим взглядом. Дайна растерянно встает с корточек, хлеб чуть не падает у нее с ладони. Слышу, как она тихо говорит:
– Не хочет!
Дяденька, который недавно храпел, объясняет, что собака из чужих рук не ест, и берет у Дайны хлеб.
– Ну, Барон, служи!
Собака становится на задние лапы и стоит, пока не получает лакомство.
– Молодец, вот это я понимаю! – одобряет кто-то.
Мы все улыбаемся – умная собака, не берет еду от чужих и умеет стоять на задних лапах. Дайна медленно отворачивается, садится на прежнее место между мною и Анной и молчит. Вижу – она задумчиво оглядывает свою руку. Светлые мягкие волосы завитками свисают на круглую щеку с беззаботной лукавой ямочкой, а лицо будто потухло: наверно, она впервые столкнулась с тем, что жизнь впоследствии, возможно, не раз преподнесет ей – с отвергнутой добротой. Почувствовав на себе мой взгляд, она поворачивает голову и смотрит молча, с недоумением, словно ожидая ответа от меня. Глаза у нее такие же, как у Анны – карие и как будто влажные, похожие на спелые вишни.