Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Но в тот день никто в Вязы так и не пришел. Вечером, уже в густые сумерки, Рудольф спустился к озеру, снова сел в лодку и поехал. Безо всякой цели, даже рыболовная снасть осталась дома, не собирался он идти и в Томарини. Так просто, проедется немного и повернет к дому…
С наступлением темноты стал подниматься туман, почти непременный спутник ночей на исходе лета. И постепенно завесил косогор белесой кисеей. Как обычно по вечерам, в камышах гомонили дикие утки. Полуостров вдавался в озеро, черной стеной возвышаясь на дымчато-сером фоне воды; под лодкой заскрежетал камень – Рудольф слишком близко подошел к мысу. Двумя-тремя гребками развернув плоскодонку, он медленно направил ее в заводь. В Томаринях светились два окна, недвижно проступали такие знакомые контуры ветхих построек и лохматые чубы старых деревьев. Внезапно с той стороны долетел ритмичный звук. Рудольф перестал грести, вслушался и наконец догадался – на берегу кто-то косит:
…вжик, вжик, вжик…
Смутно маячила фигура, а звон косы был мелодичен и серебрист, как пение коростеля в разгар лета:
…вжик, вжик, вжик, вжик…
Певучий звук затих, человек на берегу нагибался и разгибался, вероятно собирая траву, потом с усилием взвалил ношу на спину и пошел в гору. Узнать его было нельзя: огромная ноша, связанная в одеяло, будто сама на двух ногах взошла наверх и скрылась из виду. Рудольф подумал, что человек должен вернуться за косой, и действительно, немного погодя темная фигура выплыла из молочной мглы, держа в руке что-то бесформенное, тащившееся по земле. Он сообразил, что это одеяло. Теперь он узнал в косце Лауру (это не могла быть по сложению ни Вия, ни тем более Альвина). Спустившись вниз, она нагнулась и стала складывать траву на одеяло. Но пока Рудольф подогнал лодку и вышел на берег, Лаура уже была на склоне, и вскоре ее опять поглотил туман, который поднимался все выше и становился все гуще. Трава была волглая, тяжелая от росы и прохладная. Он прошел до выкошенного полукруга, с края белела коса и лежали грабли.
На этот раз Лаура появилась гораздо быстрее, во всяком случае раньше, чем он ожидал; она шла вниз прямо на Рудольфа, его не видя, шла легким шагом по росистой траве, все приближаясь и по-прежнему его не замечая, хотя он уже слышал шорох травы под ее босыми ногами. Казалось, она сейчас тихо пройдет в темноте мимо него, как мимо дерева, и вновь удалится, слившись с ночью. И все-таки, не доходя десяти – двенадцати шагов, Лаура его заметила. Ему показалось, что от неожиданности она съежилась. Конечно, ему следовало сделать несколько шагов навстречу, а не стоять столбом, или хотя бы окликнуть издали.
– Простите, если я опять испугал вас…
После короткого молчания она спросила:
– Почему «опять»?
Голос звучал глухо и не совсем обычно – наверно, она еще не оправилась от испуга.
– Как в первый раз, – сказал он.
Она не ответила.
Помолчал и он.
– Если бы у меня было на это право, я бы спросил, почему вы так и не пришли к нам днем на озеро.
Она только слегка пожала плечами.
– Я вас чем-нибудь… обидел?
– Нет, – просто ответила она. – Мать просила полить огород, и кроме того…
– Что? – так и не дождавшись продолженья, спросил он.
– Это все.
«Интересно, что она хотела добавить?»
– На что же мне обижаться? – неожиданно очень тепло сказала Лаура. – Вы для меня… для нас делали только хорошее.
Под прикрытием темноты у самого берега, почти рядом, закрякали дикие утки.
– Ну, мне пора, – сказала Лаура, как и в то утро, и наклонилась за граблями. Он подал ей и косу, все так же молча.
– До свидания, – сказала она.
– До свидания, Лаура!
Она пошла, и Рудольф неожиданно почувствовал, что не хочет с ней расставаться. Сделав несколько шагов, Лаура оглянулась, помедлила, словно удивляясь тому, что он не уходит. И Рудольфа вдруг осенило, что ей тоже не хочется уходить. Странно, ведь думать так не было никаких оснований – она только обернулась, и все, не проронив ни слона. Но прежде чем он успел открыть рот, она пошла дальше, казалось все быстрее, точно убегая, и постепенно исчезла в белом тумане. Он постоял еще, ожидая, а вдруг она вернется, хотя сам в такую возможность не верил, и Лаура действительно не вернулась.
На этот раз Тобик и тот не прибежал его облаять. Рудольф мог остаться здесь, если угодно, – ведь берег общий, мог и уехать, если пожелает. Никому до него нет дела. И, глядя вверх на освещенные окна, он почувствовал к себе жалость. Он мог идти куда вздумается, он был свободен как…
«Как бродячий пес, – подумалось ему, – скулящий под чужими окнами». Он криво усмехнулся и медленно зашагал к лодке, слыша только шарканье своих ног по траве да тихое кряканье в камыше диких уток. В поздние августовские вечера крики птиц обманчивы, их вполне можно принять за человеческие голоса и смех. Когда ближние утки, спугнутые Рудольфом, стихли, тогда и впрямь казалось, что вдали слышен разговор, только слов не разобрать. Но это была уже другая утиная стая, в другом окне между кубышками и камышом.
Он правил не в Вязы, а гнал лодку наугад в густой туман, ему было безразлично, куда ехать, все равно бежать некуда – беспредельность озера обманчива. Чувство полной свободы лишь усиливало сознание одиночества, и, удивляясь себе самому, он вспомнил, как еще совсем недавно, тоже в темноте, он лежал в лодке на полушубке под свинцовым ночным небом и был в полном согласии с собой, и окна перекидывали к лодке дрожащие мосты, будто связывая его и редкие дома на берегу желтыми светящимися нитями. И вот нити оборвались, берег растворился, и лодка скользила в никуда.
Гребок, еще гребок, еще и еще…
По бортам лодки тихо журчала вода. Этот мягкий шум да порою скрип уключин, только они нарушали тишину ночи. Кругом – ни огонька или хотя бы полосы камыша. Он плыл без цели, с одним желанием – устать до отупения, чтобы ни о чем не думать, плыл, не зная, что делать со своей безграничной свободой, которую прежде так ценил, выше всего, и ощущая человеческую потребность быть кому-то нужным, необходимым. Но насколько хватало глаз – молчала белая немая пустыня, в которой лодка скользила и скользила – в никуда. Гребок, еще гребок, еще и еще… Поискать хоть какой-то ориентир, вернуться в Вязы, за шкафом есть остатки «Плиски», вдвоем со стариной Эйдисом… а может, и в одиночку… Неужто до того дело дошло, что в одиночку? А дальше что? Нет, в одиночку он пока не пробовал, позвонит приятелю или приятельнице… В институте никто не считал его алкоголиком, никаких поводов для этого он не давал. Многим, наоборот, он казался удачливым. Почему, собственно, казался? Через двенадцать, то есть одиннадцать дней он возвратится, и все войдет в привычную колею. Он понял, что стосковался по работе. Но это была особая тоска, он жаждал работы как средства забыться.
Ха, ведь он удачлив, по крайней мере в глазах многих! Откуда же вдруг такая неприкаянность, точно у бездомного пса?
Вдруг? А может быть, вовсе не вдруг? Разве не угнетала его тишина в собственном доме? После дежурства (если не устанет до смерти) он не спешил домой – бродил по городу, а то, бывало, зайдет к кому-то или привезет кого-то к себе, чтобы не оставаться одному. С таким настроением, может, разумнее было закатиться на юг, смешаться с курортной толпой, а не ехать сюда. Но нельзя же до бесконечности трепать и без того истрепанные нервы, ему нужен отдых, покой, все то, что может дать Уж-озеро, по которому он блуждает сейчас в тумане и тьме, как Летучий голландец. Гребок, еще гребок… Автоматически, как машина…
Возможно, это и правда началось с того памятного дня рождения? В конце концов, с чего-то же это началось, ведь вначале Рудольф, наоборот, был просто опьянен своей неограниченной свободой, независимостью, тем, что ему не нужно больше изворачиваться, лгать… С Рутой он разошелся из-за женщины, хотя слово «женщина» не очень подходило к Иренке, которую он называл ребенком; несмотря на свои двадцать лет, она действительно выглядела подростком – большеглазая, длинноногая, угловатая, скорее некрасивая, чем миловидная. Если считать, что студенты-медики делятся, в общем, на энтузиастов и циников, то Ирена безусловно была из числа первых и в Рудольфе Сниедзе видела свой идеал. Это было смешно, однако и лестно. В его жизни она не играла никакой роли, с самого начала он знал, что это лишь эпизод, что Ирена – одна из многих и потом сольется в памяти с ей подобными. Тем не менее разразился банальный семейный скандал, подробности которого даже вспоминать не хотелось. Больше всего его поразило тогда, как может Рута ревновать его именно к Иренке, к этой долговязой невзрачной девчонке, одержимой идеей женской эмансипации. Такая ревность в его глазах страдала элементарным, поразительным отсутствием логики.
«Но ведь это так… невинно!»
«Невинно? Какой ты все-таки циник!»
Гребок, гребок, гребок… Зашелестел камыш о борт лодки, и Рудольф увидел крутой берег, выплывший из тумана желтым клубящимся облаком. Рудольф понятия не имел, где он находится, – ни освещенных окон, ни хутора, ни мостков на берегу не было видно, только размытые контуры деревьев и полная, стерильная тишина, не нарушаемая ни единым звуком. Вскоре и след лодки на воде затянулся, плоскодонка будто вмерзла в серо-синий осенний лед. Влажный тяжелый воздух покрыл все блестящим, сырым и словно бы еще липким лаком – настил, весла, туфли, куртку, шапку; он провел ладонью по лицу – да, и лицо тоже. Сухая ладонь на мокрой прохладной щеке казалась горячей.
Рудольф сидел неподвижно, пока его не объяли ночная свежесть и апатия. Ха, а разве не к этому он стремился? Сколько сейчас времени, он не знал, да и не все ли равно. Часом больше, часом меньше… Вот передохнет немного и вдоль берега поедет тихонько в Вязы, залезет на сеновал и повалится в сено, как смертельно усталый зверь, ни о чем не думая, ничего не желая. Отдохнув, он опять взялся за весла, но греб медленно, не спеша, впереди у него была вся ночь. Черные заросли камыша сменялись серой гладью воды, полоса берега тут и там выгибалась кошачьим горбом, отдалялась и вновь приближалась, пока из белесой мглы вдруг не выплыли косые крыши Пличей. Странно, Рудольф считал, что он пересек озеро и плывет по другой его стороне, а на деле вышло, что он, сделав крюк, возвратился к тому же берегу, точно его водил леший. Это казалось почти невероятным: грести и грести битых два часа и вдруг очутиться здесь, у Пличей! Но разве у него была какая-то цель? И не все ли равно, где пристать к берегу?
Показался знакомый, поросший ивами мыс, который отгораживал заводь, и с левой стороны мелькнули Томарини. В одном окне еще мерцал свет, Рудольф теперь знал – это окно Лауры. И хотя было совершенно невероятно, чтобы кто-нибудь сверху его увидел, он налег на весла, желая уйти из бухты, прежде чем кому-то придет в голову, что он даже среди ночи, как лунатик, кружит у Томариней.
Сильная усталость и хандра сделали его раздражительным, он видел, что становится несправедливым, по отношению к Лауре во всяком случае, и ему стало стыдно. Свет ровно и бесстрастно горел в ее окне, ей было безразлично, есть ли кто-нибудь внизу, на озере, и кто именно, у нее были свои радости и печали, своя жизнь, в которую она никого не пускала.
3Рудольф угадал, ей тоже не хотелось уходить. Она постояла во дворе, глядя вниз. Под горой берег сливался с озером, и все это вместе дымилось, как широкий котел с кипящим молоком, в котором нельзя было разглядеть решительно ничего. Не слышно было ни всплесков, ни стука весел, только по-прежнему разговаривали утки. И вдруг она поняла, что Рудольф еще не уехал, а стоит на том же месте, невидимый в темноте, или сидит в лодке, глядя наверх, и она смотрела вниз, сама не замечая, что слегка улыбается. Вместе с туманом, еще поднимавшимся с озера, ее обволакивала непонятная грусть, тоже белая и мягкая, как вечерний туман.
Утки внезапно смолкли. Послышался стук весла, взвизгнули уключины и все скрипели и скрипели, удаляясь, потом звуки заглохли. Тогда Лаура зашла на гумно – повесить косу и грабли. В хлеву, гремя цепью, переминалась корова, вздыхала свинья, чистил перья петух, будто прислушиваясь, не настало ли время петь. Но до этого часа было далеко, и скрип когтей о насест, сонные взмахи крыльев опять стихли.
В доме, однако, еще не спали. Дети, усевшись за стол, чиркали по бумаге тупыми огрызками карандашей.
– Не пора ли в постель? – сказала она.
– Не-ет! – хором ответили они, две головы разом поднялись от стола, две пары глаз, серые и карие, глядели на нее с одинаковым выражением – с мольбой и тревогой.
Подойдя ближе, она обняла ребят, одной рукой Зайгу, другой – Мариса, чувствуя сквозь тонкую ткань живое, знакомое тепло детских тел.
– Какая ты холодная, брр! – сказал Марис, но не отстранился. – Купалась?
– Косила траву на берегу… Где вы взяли такие карандаши? Не в моем ли ящике?
Они ответили опять хором:
– Не-ет!
– Тетя Вия дала, – добавила Зайга.
– А что это, что ты нарисовал?
Склонив голову набок, как птица, Марис пристально изучал рисунок в вытянутой руке.
– Разве… не угадать? – спросил он.
– Какие-то люди… и будто бы озеро…
– Наше озеро, а это лодка, а это мы, – объяснял Марис, тыча карандашом в каждый предмет, в каждую фигурку и сажая графитом круглую серую мушку. – Это Вия, она сейчас говорит: «Вода теплая?», а это, на мостках – это мостки, мама! – Зайга…
– А это – собака?
– Где?! Да ну… Это же Рудольф. Он просто наклонился и учит меня нырять. А я… я под водой… Вот это бабушка, она смотрит в окно. Знаешь, я хотел и тебя… Где тот лист, Зайга?.. Хотел и тебя нарисовать, но не хватило места, и я… Видишь, вот, я нарисовал отдельно…
Посередине другого листа стояла женщина, глядя в белую пустоту бумаги.
Лаура засмеялась.
– Тебе не нравится? – спросил Марис, пристально вглядываясь в ее лицо.
– Почему же? Очень симпатично.
– Да?
– Правда.
– Я… – вдруг великодушно предложил мальчик, – я нарисую рядом с тобой Тобика.
– А что у Зайги? – поинтересовалась Лаура.
– Цветок, – отвечала девочка, снимая ладони со своего рисунка.
На листе бумаги было только огромное солнце и большой диковинный цветок на высоком стебле, слишком для него слабом.
– Это тюльпан?
Зайга легонько пожала плечами.
– Я не знаю.
– Где же ты видела такой цветок?
– Во сне.
– Где?
– Во сне. – Зайга поднесла лист к носу Лауры. – Чувствуешь?
Бумага тоже явно происходила из Вииных запасов и пахла то ли лаком для ногтей, то ли ванилином, одним словом, цветок был таким, каким должен быть порядочный цветок, он издавал запах. А Марис тем временем рядом с женщиной нарисовал щенка, и теперь среди пустынной белизны она была не одна: ведь человек уже не одинок, если у него есть собака.
– Ну, а теперь живо-живо отправляйтесь спать, – сказала Лаура.
– Еще нет…
– Не нет, а да! На дворе ночь, а вы тут ковыряетесь, как будто завтра дня не будет. Зайга, быстро иди мыться! И ты, Марис.
– Я уже мылся.
– Интересно, когда ты успел?
– В озере.
– По-твоему, что – один раз искупаешься и месяц будешь ходить чистый?
– Да ну… – возразил мальчик, – так уж прямо и месяц…
– Не будем спорить. Ну, марш умываться!
Дети неохотно расстались с бумагой, на листах еще можно было рисовать и рисовать… Из кухни донеслись звон ковша, топот, крики, сдавленный смех: или они отпихивали друг друга от таза, или брызгались. Послышался голос Альвины, и кутерьма прекратилась, только время от времени кто-то из них тихо прыскал, наверное Марис, разбойник. Лаура снова повертела в руках брошенные на столе рисунки. Человечки у Мариса были темные, коренастые, в толстых жирных линиях карандаша проглядывала тяжеловатая рука Рича. Глазом опытного педагога Лаура определила, что с чистописанием в школе у сына будет неважно. У Зайги же линии казались легкими, почти воздушными, хотя в них тоже сквозило нечто от Рича – порывистость, нервозность. Она рассматривала странный цветок, стараясь вспомнить, снились ли ей когда-нибудь фантастические цветы, каких не бывает на свете, и не могла припомнить. Если и снились, это было слишком давно… И Зайгин мир казался ей таинственным, похожим на этот цветок, имевший даже свой запах, какого не было ни у одного цветка на свете. Как он поселился в душе ребенка?
В кухне опять раздался топот, что-то со звоном грохнулось на пол.
– И минутки не постоит смирно!
– И-и-и-и!
– Сейчас у меня отдай мыло Зайге!
– Так я…
– Да что же это за наказание господнее! Ох, плачет по тебе ремень!
«Надо пойти, опять они там воюют», – подумала Лаура и положила рисунки.
Но Альвина сумела навести порядок. Зайга вытиралась, лицо девочки от мыла и воды нежно порозовело, мокрые волосы на висках вились мелкими светлыми кольцами. Марис размазывал мыло по лицу кончиками пальцев.
– Марис, а шею?
– Я… я уже…
– На озере, там он расходится так, что чертям тошно, – пожаловалась Альвина, – а заставь его в тазу грязь сполоснуть, так палец намочить боится.
– Дай я тебя вымою.
– Я сам!
– Но тогда будь добр – как следует! Видишь, какие полосы.
– Где?
– Под подбородком.
– Там не видно, – сказал Марис и засмеялся.
– Слушай…
– Да тру же я, тру.
Началась обычная по вечерам перебранка, которая затягивалась или не затягивалась в зависимости от того, была ли Лаура дома. Если ее не было, ералаш продолжался долго, иногда Марис со смехом и визгом убегал от Альвины, не желая ложиться, а та гонялась за ним, грозясь пожаловаться, до тех пор пока оба не устанут и не поладят. Но засыпал мальчик мгновенно, едва донесет голову до подушки.
– Ну, хорошо? – спросил Марис, вскинув подбородок. Шея была натерта докрасна.
– Возьми свое полотенце.
– А теперь я тебе нравлюсь? – лукаво спросил он.
– Если не считать ноги.
Он критически осмотрел свои серые ступни.
– Не такие уж грязные, – заключил он.
– Ночью вытрутся о простыни – утром будут совсем чистые.
– Да ну! Я…
– Мне, что ли, за тебя браться?
– Не надо, хи-хи-хи, я сам.
– Хоть бы один вечер без озорства, так нет, – ворчала Альвина. – Вот косое веретено! Никак его не уложишь. С Ричем, бывало, тоже не сладить, когда был маленький. – Ее лицо озарил отблеск улыбки. – Намотается за день, набегается, только что с ног не валится, а спать – нет, ни в какую…
– Потри щеткой, Марис!
– …и умываться тоже – хоть на веревке тяни, как лошадь к кузнецу.
– Мама!
– А-а, у него все равно в одно ухо влетит, в другое вылетит.
– Ну да! – вставил виновник педагогического инцидента.
А Зайга стояла у двери, прислонясь к косяку, задумчивая, тихая и с виду уже сонная.
– Беги, детка, ложись.
Зайга встрепенулась.
– Еще немножко… – попросила она.
Румянец сбежал с ее лица, оно белело светлое, тонкое, бледная кожа казалась прозрачной. Хрупкая, вытянувшаяся за время болезни фигурка с тонкой шеей и легкими распущенными волосами – Зайга сама чем-то напоминала цветок с ее рисунка.
Наконец и Марис кончил разговоры разговаривать, как выражалась Альвина, и Лаура отвела детей в комнату.
– Ну, а теперь быстрее, – поторапливала она. – Марис, чего ты там застрял?
А тот, сунув руку под шкаф, шарил, искал что-то.
– Марис!
– Сейчас… возьму в постель котенка.
– Сегодня моя очередь! – запротестовала Зайга. – Он у тебя был вчера.
– Как бы не так! Ого, кусается, ты как думала.
– Не тяни, ему больно!
– Киска, хи-хи, ее оттуда не выманишь. Кис-кис…
– Оставь его, Марис! – сказала Лаура. – Опять будут грязные руки.
– А чего он прячется?
– Не хочет он к тебе, – опять крикнула Зайга, – Ты его душишь.
– Ну да! А ты нет? Возит в коляске…
– Зато ему не больно. А когда ты за лапки…
– Марис, прекрати сейчас же!
Мальчик нехотя поднялся с пола. Ладони, разумеется опять были серые. Незаметно оглядев руки, он украдкой обтер их о штаны. Увидят – опять погонят мыться.
– Раздевайся.
– А ты мне котенка…
– Раздевайся, пожалуйста. И ты, Зайга, тоже.
Еле поворачиваясь, Марис стягивал штаны, тихонько шуршала одеждой у своего дивана и Зайга. Из-под шкафа выглянул сперва нос, потом показались и озорные глаза.
– Вон, вон он! – заорал Марис.
– Кис-кис, киска!
Котенок рысцой подбежал к Лауре.
– Мне! – кричал мальчик, жадно протягивая руки.
Лаура бросила взгляд на Зайгу. Девочка смотрела на них большими влажными глазами, но не сказала ничего: она вышла из игры.
– Получит тот, кто первый будет в постели, – пыталась помирить их Лаура и сразу поняла тщету своих ухищрений. Зайга и не думала торопиться, все еще грустно смотрела на котенка, Марис же рванул с себя штаны так, что шов затрещал, прыгнул в кровать – она только охнула, и засмеялся довольно, смехом победителя:
– Я первый!
И котенок скрылся в его объятьях,
– Только осторожно, не дави.
– Хи-хи-хи! Он щекочет меня усами.
Зайга, не говоря ни слова, залезла под одеяло, и в углу воцарилась тишина.
– Ты не хочешь… Тобика? – спросила Лаура.
– Засну и так, – донеслось из угла.
С головой забравшись под одеяло, Марис продолжал хихикать.
– Если ты не будешь спать…
– Буду, почему не буду. Хи-хи-хи… Ай!
Кот выскочил из-под одеяла, перемахнул через Мариса, со всех ног бросился к двери и скрылся на кухне, сразу решив тем самым назревавший конфликт. Мальчик, конечно, хотел кинуться за ним, догнать беглеца и водворить на место, то есть в камеру пыток, однако вмешалась Лаура:
– Хватит, наконец!
– Так он…
– Успокойся и закрывай глаза.
– Так я…
– Марис!
Мальчик закрыл веки, только ресницы дрожали, и от сдерживаемого смеха дергался уголок рта. Один глаз приоткрылся.
– Марис, ну…
Веко мигом захлопнулось, мальчик шевельнулся, замычал, словно его потревожили во сне, только уголки рта по-прежнему дергались. Ясно – до тех пор, пока Лаура будет стоять над ним, он не уснет. Зайгины глаза провожали каждое ее движение и, когда Лаура потянулась к выключателю, были обращены к ней внимательные, ясные. Они обе серьезно посмотрели друг на друга.
– О чем ты думаешь? – невольно спросила Лаура.
Зайга рассеяно улыбнулась.
– Ни о чем…
Конечно, спрашивать так бессмысленно, Лаура это знала. Ведь ребенок не думает, он просто чего-то хочет, чем-то огорчается или чему-то радуется. Но как спросить? Не вызовет ли она против своей воли вопросы, которых сама боится, хотя от них все равно не уйти. Вот кончатся каникулы, Зайга пойдет в школу и вместе с задачками опять принесет оттуда вопросы, на которые трудно… да и нельзя ответить. Звирбуле из лучших побуждений посадила Зайгу на одну парту с Маритой Даудзишан. Эта наивная идея даже растрогала старую учительницу. «Дети ведь не виноваты», – произнесла она чуть не со слезами, взволнованная собственным благородством. А назавтра Марита решительно заявила, что сидеть с Зайгой Датавой не будет. «Что вы посоветуете, коллега?» Что Лаура могла посоветовать? Она привезла дочку из школы на раме Ричева велосипеда, обе молчали, будто забыв о случившемся. Только поздним вечером, в темноте, когда словно смазывались резкие, жесткие контуры действительности:
– Мама…
– Спи, моя хорошая, – беззвучно прошептала Лаура, проведя ладонью по светлым, рассыпанным на подушке волосам дочери, хотя между ними не было сказано ни слова.
– Марис заснул?
С его кровати доносилось ровное сопение. Наверное, опять согнулся в три погибели – с таким шумом дышит. Иной раз уткнется головой в подушку, прямо задыхается, а проснуться не может, до того сон крепкий. Лаура подошла взглянуть: так и есть. Повернула его на спину и укрыла – мальчик даже не заворчал, дыхание стало спокойное, почти неслышное.
– Потуши, деточка, свет.
– Ты хочешь уйти?
– Мне рано вставать, ты знаешь, я еду в город.
Лаура подумала – Зайга могла попросить привезти ей какой-нибудь пустяк, но та не попросила, а только, как показалось Лауре, вздохнула.
Свет потух.
– Спокойной ночи, дружок.
– Мне будет скучно.
– Когда, доченька?
– Завтра.
– Почитай… или порисуй. У тебя еще есть бумага?
– Ага. Но ты только скорее, ладно?
– Постараюсь. Хотя нам завтра сидеть долго.
Какое-то время слышалось только дыхание.
– Я тебе нарисую что-нибудь. Хочешь?
– Хочу.
– А что нарисовать?
– Мне все равно, дружок. Хотя бы цветок… или что-нибудь еще.
– Я нарисую снег. Белый такой, теплый снег.
– Что ты, дружок, разве снег теплый? Он бы тогда растаял. Ты, наверно, такой снег видела во сне.
– Не-ет. Снег, когда падает, теплый. Только люди не замечают.
– Кто же тогда замечает?
– Деревья и камни… и дома.
Голос в темноте звучал сонно и нежно.
«Где я это слышала?» – копалась в памяти Лаура и вдруг вспомнила: Рич!
Это было в тот день, когда они ехали из больницы с малышом и в пути застрял их «виллис». Запоздавший в ту зиму снег, будто наверстывая упущенное, валом валил с низкого, клубящегося неба, повисшего на дымовых трубах и елях. Все оделось, окуталось белизной, и Рич сказал, что, глядя на этот снег, чувствуешь тепло. Веселый, раскрасневшийся, он прямо не мог усидеть на месте, все рвался куда-то, суетился и, когда машина застряла, скорее обрадовался, чем огорчился. Копал снег с охотой, постепенно сам покрываясь снегом, и никак не хотел отдать лопату, они с Глауданом тянули ее каждый к себе; было так смешно, что взрослые мужчины, как дети, чуть не дерутся из-за лопаты, а малыш тем временем проснулся, заплакал, и невозможно было его успокоить, и Глаудан сказал: «Настойчивый ты, не хуже мальчонки!» – или что-то в этом роде. Рич глядел сквозь стекло, не решаясь открыть дверцу, чтобы не простудить Мариса, у которого имени еще не было, и снег таял на его смеющемся, разгоряченном лице…
– О чем ты думаешь, мама?
– Да так, детка…
Что из всего этого она могла рассказать дочери? Ведь ничего, в сущности, тогда не произошло… ничего особенного, просто это были светлые минуты в ее жизни, другому их не понять. Качели судьбы вознесли ее ввысь, к вершинам деревьев, и снова понесли вниз, к обыденности, к будням.
– Мама…
– Спи, детка, а я пойду. Спокойной ночи!
Может быть, счастье, выпавшее на долю Лауры, было скромным? Ведь когда она оглядывалась на свою жизнь, горными пиками в ней высились дни, когда родились дети. То были великие минуты просветления, которые природа подарила только женщине, как бы в награду за все, что и выстрадать суждено только ей. Она лежала тяжелая, как земля после грозы, не в силах пошевелить рукой, в измученном теле ныл каждый мускул, а в ушах, как чудо, звучал тоненький сиплый голос ребенка, заполнявший собой весь мир. Она слышала его и потом, уже в палате, через стену, отличая от других; удивительный приемник в ней был настроен на голос именно своего ребенка…
«Что передать вашему мужу, Датава? Он стоит, не уходит».
Потом уж Лауре сказали, что Рич прождал внизу пять с половиной часов, сначала шагал взад-вперед у парадного, пока кто-то из медперсонала не сжалился и не пустил его в коридор погреться.
«Опять ваш муж, Датава…»
Потом они виделись через окно. Лаура уже ходила, но открыть окно боялась – у нее была небольшая температура. Она не слыхала, что кричал ей Рич, только видела оживленное румяное лицо; стоя на ветру, он держал шапку в руке. Лаура сделала ему знак – пусть наденет, не мерзнет, но Рич не понял ее жеста, принял его за приглашение войти и с комичным сожалением развел руками. Ветер развевал его черные кудрявые волосы…
В эти минуты Лауре казалось, что она любит мужа. Но это был только мираж – отблеск тихого счастья, до краев наполнявшего Лауру. Сквозь расстояние и время, разделяющие их, как тогда разделяло стекло в больничном окне, Лаура видела, что она никогда по сути не понимала Рича, что ее всегда смущала, даже пугала противоречивость его характера, столь чуждая ее спокойной, уравновешенной натуре. Веселый, бесшабашный, он через каких-нибудь два часа мог без видимой причины впасть в крайнее уныние. С утра уедет сияющий, неотразимый в своей мужской красоте, а вечером притащится жалкий, грязный, как последний бродяга. Его руки от избытка сил были как натянутые тросы, и тем не менее при виде хмельного соседа, нетвердым шагом топающего в Томарини, он с неподдельным страхом вбегал в дом, беспомощно бормоча: «Лаура, дорогая, спаси, опять он идет со своей проклятой водкой!» Желание исправиться уравновешивалось в нем неспособностью исправиться. Он требовал терпения и был как ребенок: податливый и непостоянный, наивный и забывчивый, за ним надо было смотреть, остерегать его, отводить домой; быстрей всего выветривались из его головы собственные обещания и клятвы. Он был ласков и нетерпим в одно и то же время. Он был добрый и стал злодеем… Если бы Лауре, когда она пришла в Томарини, сказали, что Рича будут судить за убийство, она бы, наверно, засмеялась, настолько невероятно… просто чудовищно это звучало. Она шла сюда с верой, с решимостью, но ветер их с годами развеял, унес как сухой песок, и она сдалась…
Лаура стояла в своей любимой позе, глядя в окно, за которым не видно было почти ничего, – все, будто половодьем, залил туман, и дом был похож на затонувший корабль, вокруг которого слабо плескались мутные воды.
Но, может быть, причина в самом главном, думала она, может быть, мало горячей веры и моря терпения, если нет того, что делает человека мягким как воск и твердым как сталь, – если нет любви, заменить которую, видно, не могут другие, даже самые благородные чувства. Без нее благие намерения не покрываются золотым запасом.
Она легла. Перед закрытыми глазами встало лицо Рича, сухощавое, обветренное, задумчивое, каким Лаура видела его в последний раз, темные глаза с мольбой, покорно смотрели на нее, и она устыдилась своих мыслей. Волной нахлынула жалость и с шумом погребла, завертела ее в своих вихрях… С этим чувством она и заснула; а наутро проснулась с ликующим, непонятно откуда взявшимся предчувствием счастья.
«Что же мне снилось?» – старалась она вспомнить. Вспомнить не удалось, но светлое ощущение не проходило, изнутри озаряло ее лицо тихой улыбкой.