Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Лаура вновь старалась уйти от воспоминаний извилистыми окольными тропами, однако на сей раз это не удалось, и, не в силах противиться им, она погружалась в прошлое, как всегда, каждый раз, когда разворошат пепел забвения. Она умела только скрывать свою боль, прятаться за безразличием, за иронией, но не более того.
Почему она не порвала, не сожгла этого письма Рича?
«Я часто вспоминаю ту ночь, которую нам разрешили провести вдвоем. Я видел, как все тебе здесь было непривычно. Ты съежилась, когда за нами заперли дверь. Тебе, наверное, казалось, что под замок посадили и тебя. Никогда прежде я не понимал, как виноват я перед Тобой, и никогда мне так сильно не хотелось быть человеком, как в ту ночь…»
Рич был прав. Когда за ними закрылась дверь, Лаура не чувствовала ничего, кроме отчаянного, жгучего стыда. В ней застряла мысль, что, наверное, требовалось разрешение начальства, чтобы у заключенного Рихарда Датава осталась жена, что где-то что-то говорилось по этому поводу, согласовывалось, и всему свету теперь известно, зачем она сюда приехала. Ей хотелось броситься к двери, постучать, чтобы ее выпустили, но ее обхватили руки Рича, она стояла точно в столбняке, глядя на него – на его обритую наголо и оттого словно квадратную голову, на похудевшее лицо, которое при тусклом освещении казалось совсем чужим, на черные, глубоко запавшие цыганские глаза. Он прикоснулся щекой к ее щеке, и Лаура почувствовала на его лице слезы.
– Если бы не было тебя… я не знаю, что бы со мной было… – шептал он, стиснув ее плечи до боли.
Она не сомкнула глаз до утра, В жестком сплющенном изголовье сухо шуршало, Лаура чувствовала грубую ладонь Рича на своем бедре, его дыхание на своем лице, поняла, что не спит и он, мучительно сознавала, что надо сказать что-то хорошее, но ничего не могла придумать. Все казалось ненастоящим. Стараясь хоть как-то подбодрить его, она протянула руку, легонько коснулась висков Рича, потом щеки, подбородка, ее руку обхватила нежная горячая ладонь. Но и эта ласка не изменила ничего и оставила в ней лишь смутное разочарование и чувство вины…
«Знаешь, накануне мы грузили свежие сосновые бревна. Я испачкался в смоле и, как ни тер, ни скоблил, никак не мог отчистить руки, весь пропах смолой, а в памяти она осталась как запах Твоей кожи…»
Боже мой, и это тоже читала Вия? Что именно из всего этого она разболтала в гостях у Зариня между шейком и кофе по-турецки?
Перед людскими пересудами Лаура всегда чувствовала себя беспомощной, беззащитной, хотя за прошедшие годы, казалось бы, ко всему можно было привыкнуть. В каких только вариантах не доходила до нее молва, чтобы ее могло еще что-то удивить! Начиная с проклятий и кончая жалостью и сочувствием, намеками на то, что тень Августа Томариня висит над их родом…
Альвина снова беззвучно, старчески кашляла в своей комнате. Лаура прислушалась – возможно, не спит и свекровь, предаваясь своим неизбывным мыслям о Риче…
Кашель затих, и вновь наступила мертвая тишина.
Когда возвратится Рич, надо уехать отсюда и начать все сначала. У Рича золотые руки. Если бы он не пил так… если он не будет так пить, его возьмут где угодно. Жизнь в Томаринях никому из них не принесла счастья. В эту дверь вынесли Рейниса Цирулиса, отсюда увели Рича… Почему из всех брошенных хуторов Альвина выбрала именно Томарини? Почему она не хотела допустить, чтобы все тут сгнило, развалилось и осталось пустое, голое место? Может быть, в ней еще жили, теплились воспоминания? Или она желала быть хозяйкой там, откуда ее некогда выгнали как собаку?..
За окном брезжил серый, сонный рассвет. В хлеву прокукарекал петух. Через открытое окно было слышно, как в Вязах ему звонко отозвался другой. А немного погодя пение петухов долетело из Пличей. Петухи возвестили наступление утра, тот час, когда исчезают призраки прошлого. Из сумерек проступили очертания мебели и стали привычными, спокойными. Почти голые, узловатые ветки сирени сплетались на фоне предрассветного неба в ажурный узор, похожий на вышивку гладью. Снизу поднималось влажное дыхание озера, и, когда уже пора было вставать, Лаура наконец уснула, совсем незаметно, как в тихую воду, погрузилась в сон.
5Когда забрезжил рассвет, Рудольф уже был на озере, которое все еще курилось, сильнее даже, чем ночью. Водный простор казался бескрайним, лишь время от времени стальную гладь прочерчивала рыба – она охотится, пасется или просто резвится на утренней заре. Раздался тихий всплеск, мелкими кругами пошли волны и снова улеглись, и опять все смолкло, успокоилось.
Удивительно тихое утро!
Когда Рудольф покачнулся, о борт глухо ударилось весло, но шум, который вчера вечером раскатился бы выстрелом, сейчас тут же заглох. Звуки были бескрылые, они застревали, как в вате, вязли в тишине. Лодка стояла незыблемо, точно вмерзшая, и листья кубышек на стальной поверхности воды, которая сливалась с молочно-белым туманом и растворялась в нем, напоминали чьи-то следы. Казалось, в темноте тут бродили люди, топтались и даже танцевали, а на рассвете исчезли, оставив после своих ночных развлечений улики: зеленые округлые следы и бело-красный пластмассовый футляр от губной помады, на который издали смахивал поплавок Рудольфовой удочки. Петухи возвестили утро, передавая эстафету от хутора к хутору: Вязы – Томарини – Пличи… Затем петушиные крики, становясь все тише, донеслись с хуторов, названия которых Рудольф не знал, и постепенно стихли.
Поплавок едва заметно дернулся и тут же замер, словно испугавшись своего движения, но немного погодя опять нервно вздрогнул и вдруг, подскочив, резко нырнул и ушел в глубину. Рудольф подсек и вытащил первую плотву. Снова насадив личинку, осторожно опустил наживку в то же окно между кубышками. Поплавок пошел книзу почти тотчас же. Рудольф решил, что крючок зацепился, хотел поднять удочку и забросить снова, но заметил, что леска медленно уходит вбок. Он вновь подсек. В водорослях юлила стайка плотвы, и он за довольно короткое время поймал восемь штук. Потом столь же внезапно рыба перестала клевать. Он переменил место и приманку, опускал ее то глубже, то выше, но поплавок не оживал. Рудольф оглянулся, и яркий свет ослепил его – взошло солнце. Увлекшись ловлей, он этого не заметил. Солнце сияло огромное и оранжевое, как на картинах импрессионистов, вода превратилась в апельсиновый сок, белесый занавес тумана раздвигался, как бы открывая огромную сцену – берег: прямо напротив горбилась избенка в Вязах, издали еще приземистей, чем на самом деле, серыми баржами выплыли постройки Томариней, а еще дальше – покосившиеся крыши в Пличах.
Он пробовал забрасывать спиннинг, но, зацепив два раза пучок водорослей и однажды вытащив улитку, решил, что рыбалку пора кончать, смотал на катушку леску, закрепил блесну и, сидя праздно, ничего не делая, наблюдал пробуждение дня. Одна за другой задымили трубы. Со скрипом закивал колодезный журавль в Вязах. Старая крестьянка, что вчера вела корову в Томарини, привязывала ее на берегу озера – деревянной колотушкой загоняла в дерн колышек, и желтым пятном на зеленой траве мелькал щенок. Спустился к лошади и опять ушел Эйдис. Потом к озеру сошла и Мария, что-то перемыла в ведре, наверное картошку, и, увидав Рудольфа, крикнула ему что-то, возможно звала завтракать. Из всего, что сказала Мария, он разобрал только свое имя и помахал рукой. Есть не хотелось, в кармане куртки лежала сухая горбушка черного хлеба, а больше ему ничего и не надо. У мостков против Томариней показались детишки, забрели в воду и с шумом и гамом стали брызгаться. На человека в лодке они не обратили внимания, выкупались и побежали домой.
Солнце поднималось все выше, разливая над озером и над пересохшей, выжженной землей неподвижную палящую духоту. Весла лениво повисли в уключинах. Осоловевшие и уже вялые плотвички, пущенные в небольшой садок, едва шевелили жабрами. Жизнь на берегу шла привычным порядком, но все, что видел Рудольф, текло стороной, не доходило до него, даже слова Марии. И, как ни странно, в этот погожий летний день он почувствовал себя одиноким.
Вспомнилось, что нечто похожее на теперешнюю тоску он испытал вчера в пустой кухне в Томаринях, когда раздался бой часов за стеной, да и потом в бане, когда слышался только треск старых бревен да в висках стучала кровь. Среди тишины и покоя, столь не похожих на безумный ритм его будней, он невольно прислушивался к себе…
Над водой носились стрижи,
Рудольф взялся за весла, он правил на середину озера, подальше отсюда. Сквозь синеватую дымку постепенно обозначался другой берег с постройками и деревьями, со стадом бурых коров и серым жуком-автомобилем – убежать тут никуда не убежишь. Но разве он хотел бежать? Смешно.
Вспотев от жары, он зачерпнул в ладони воды, смочил лицо, плечи и грудь, кожа стала блестящей, будто маслянистой, но капли испарились на солнце в считанные секунды. Ему захотелось выкупаться. С кормы он прыгнул в озеро, над ним сомкнулась плотная прохлада, вода освежила его, смыла пот и грусть. Рудольф плыл, меняя стиль и темп, его движения еще не утратили ритмичности, приобретенной в студенческие годы. Потом, набрав в легкие воздуха, он нырнул с открытыми глазами. Перед ним предстало сумеречное царство. Дно озера покрывали странные круглые строения из планктона или же ила, напоминающие восточные мечети. Неясно мелькнуло что-то полосатое, может быть – элодеи, но не менее вероятно – бока крупных окуней. Мерцая серебром, проплыла мимо стайка рыбешек, он не успел разглядеть, плотвички это или красноперки. Подводный мир был полон жизни. Когда Рудольф выплыл на поверхность, стеклянный купол неба над землей был совершенно пуст – ни облаков, ни птиц, ни самолетов, совсем ничего, одна синяя бесконечность. Случайно его взгляд скользнул и по Томариням. Во дворе стояла женщина и смотрела в его сторону. В порыве мальчишеского удальства Рудольф пошел красивым размашистым кролем, но, проплыв метров сто, немного устал от непривычно быстрого темпа, заметил, что во дворе никого нет, теперь он даже не поручился бы, что совсем недавно там кого-то видел. И только лодка преданно ждала его, похожая издали на большую птицу с поникшими крыльями-веслами. Рудольф длинными гребками подплыл к лодке, перелез через борт и, энергично работая веслами, ушел под прикрытие полуострова. В затоне он решил съесть завтрак, но, отыскав часы, увидел, что дело уже идет к обеду. Вытащив из кармана горбушку хлеба, он отламывал небольшие кусочки и кидал в рот, потом обнаружил складку берега, откуда в озеро сочился тихий родник, и напился из ладони холодной как лёд воды. На полуострове не селились – тут для скотины травы не накосишь, кругом только редкая синяя осока, чахлые одинокие деревца и малина, невысокая, опаленная солнцем, как и все в эту сухую знойную пору, но обильные спелые ягоды блестели, точно красные узелки. Рудольф пристал к берегу, прошел по траве в колючий ягодник, царапая о кусты голые ноги и распугивая птиц, которые здесь лакомились. Кругом пьяняще, дурманно пахло привядшими листьями и малиной, темные переспелые ягоды падали, чуть только тронь, а в ладони источали хмельной аромат лета. Наевшись ягод, он вернулся на берег и лег под молодой сосенкой, которая была здесь самым большим деревом. Сквозь хвою сверкала небесная синева. Положив голову на песчаный бугорок, Рудольф незаметно уснул. Он очнулся, как ему показалось, от шепота, но, проснувшись окончательно, сообразил, что это не человеческие голоса, – поднялся ветер, вечнозеленое дерево шумело над Рудольфом, и легкие волны робко бились о лодку.
Он чувствовал себя отдохнувшим, свежим, но подниматься не хотелось, и он все лежал на каленом августовском песке, глядя вверх, полный ощущения непонятного, спокойного счастья, которому сам не находил ни объяснения, ни причины. Ему просто было хорошо и ничего не хотелось. Тревоги, заботы опали с него как шелуха. Когда ветки над ним качались, Рудольфу слепил глаза игравший в хвое яркий свет, – значит, солнце не спряталось в облака, хотя небо сейчас казалось блеклым. Он лениво поднес к глазам руку с часами и, к своему удивлению, обнаружил, что проспал несколько часов, что близится вечер, но никакого сожаления по этому поводу не почувствовал.
Где-то далеко-далеко послышался грохот. Рудольф прислушался, но шум не повторился. Он решил, что это рокотал трактор или на большой высоте пролетел самолет, и, только сев на песке, увидал, что надвигается гроза. Озеро зыбилось мелкими волнами, черными молниями метались стрижи, небосклон затянуло плотной дымкой. Когда Рудольф выгреб на глубину и закинул удочку, ветер упорно стал отгонять лодку назад, к полуострову, иной раз начинали клевать окуни, но, постоянно дрейфуя, Рудольф вскоре терял хорошее место, и поплавок опять только плясал на волнах. В лодке не было камня и веревки, чтобы стать на якорь, и против Томариней, где он снова вытащил трех славных окуней подряд, он продел в уключину пучок камыша и туго затянул его, – теперь плоскодонка, хотя и ерзала, с места не трогалась.
Над горизонтом быстро росла грозная клубящаяся туча, и вечернее солнце покорно плыло ей навстречу, излучая необычайный – малиновый, почти лиловый свет. Громовые раскаты сотрясали небо, гроза шла прямо сюда. Самым разумным сейчас было бы смотать удочку и грести к берегу, чтобы успеть занести ключ и сухим добраться до Вязов, но окуни перед дождем ловились один за другим – бойкие, с карминно-красными растопыренными плавниками, – и Рудольф не устоял перед искушением. Нехотя поглядывая через плечо на облака, он все откладывал возвращение на берег. Иногда поднимал глаза и на Томарини, словно пытаясь угадать, не ждут ли там лодку, пока не сообразил, что ни со двора, ни из сада его за стеной камыша, наверное, не видно, разве что из какого-нибудь окна. Еще пять… ну десять минут, и он пойдет к берегу. Окуни все еще клевали на удивленье.
Быстро темнело. Закатное солнце садилось в тучу. На зеленом фоне берега внезапно мелькнула женская фигура. В тени она казалась почти белой, но, ступив в воду, женщина вышла из тени, окунулась в поток лилового света, и ее очень светлая кожа сразу приобрела бронзовый отлив. Медленно, словно в глубокой задумчивости, она шла навстречу отделявшейся от горизонта туче. На лице, как и вчера, была легкая грусть, а в стройном тонком стане было что-то неуловимо поэтичное. Рудольф смотрел на нее не дыша, боясь, что она повернет голову и вдруг увидит его, и в то же время был не в силах противиться очарованию минуты: это было не только и не просто обнаженное женское тело. Но она Рудольфа не заметила, удалилась, и вода постепенно скрыла ее – бедра, спину, плечи.
Он сидел, словно обалделый, удивляясь себе, себя не понимая, но ничего не мог с собой поделать – волшебство мгновения оказалось сильнее его. Потом, опомнившись, он отвязал уключину и поспешно, без шума, скрылся в камышах. Отсюда ему был слышен только всплеск воды, когда она выходила на берег, и видно низкое черное небо, которое пронзали стрелы молний.
Четверть часа спустя, когда Рудольф наконец выбрался на берег, там уже никого не было, только на песке остались узкие следы босых ног. Смотав удочку, с которой в камышах сорвало крючок, он засунул весла в ольховый куст, запер лодку и с садком в одной руке, удочкой и спиннингом в другой побежал на гору в Томарини. В любую минуту мог начаться дождь, потемневшие деревья шумели тревожно, пугливо, ветер катил по двору обрывки бумаги, небо, трещавшее, как рвущийся холст, раскалывалось прямо над крышами.
На кухне была одна Альвина. Он вернул ключ и поблагодарил. Никто больше не появился. Тобик все же оказался не на высоте. Мог бы выбежать, залаять на весь дом, извещая, что… Так нет же, забрался куда-то и, наверное, спит, перед дождем хорошо спится. Рудольф стал прощаться, первые крупные капли срывались с неба. Ему не предложили переждать, пока минует гроза, – возможно, Альвина не заметила, что уже начался дождь.
Шагая через сад, Рудольф еще торопился, а потом уже нет. Дождь набрал силу, перешел в ливень, редкие деревья все равно не могли задержать белых потоков воды, низвергавшихся с неба. Так что терять было нечего… Капли, нет, не капли – целые струи били ему в лицо, на мокрой глине разъезжались ноги, над головой стоял беспрерывный грохот, а он шел и шел, не ускоряя и не замедляя шага, только замечая, что рыба в садке ожила, затрепыхалась, радуясь влаге.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1Дождь все еще шел, но уже не такой сильный, капли стучали, хлопали, барабанили, изредка падали Рудольфу на ноги, но он не отодвигался от люка, сидел, обхватив руками колени, и смотрел, как гроза постепенно удаляется. Он сидел в полном одиночестве, не полез на сеновал даже Шашлык, не иначе как пристроился на кухне, в сухости и тепле. Время от времени капало и за спиной у Рудольфа, в сено. Высушенная солнцем крыша кое-где пропускала воду, она и будет течь, пока древесина не набухнет. Или, может быть, выкрошилась дранка? Надо в ясную погоду приглядеться, где именно светится крыша, в чем там дело, и подправить. Эйдису уже не все под силу, он-то держит фасон, но заметно: состарился за эти пять лет… Неужели правда уже прошло пять лет? Странно, но именно сейчас, когда он бездельничает и минуты ползут улитками, ему вдруг пришла в голову мысль о жестоком, неумолимом беге времени.
Мы не замечаем, думал он, как мчится время, так же как не ощущаем движения Земли в мировом пространстве…
Сверкнула молния. Четырехугольник люка проступил мутно-желтой заплатой на черной ткани тьмы, выплыли из мрака контуры пуни, колодезный журавль, яблони и сбитые ветром яблоки. Бледный свет вспыхнул и погас, ночь опять сомкнулась, воздух струился, полный влаги и свежести, а дождь, как оркестр, под сурдинку аккомпанировал далекой валторне грома.
И Рудольфа вновь охватило чувство одиночества. Что с ним стряслось? Почему в тиши на него снова и снова накатывало гнетущее чувство сиротливости? Ведь он ездил сюда именно ради тишины, уединения, – приезжал утомленный лихорадочным темпом жизни, пациентами, женщинами, и здесь, в Вязах, среди полного покоя оживал. Ловил рыбу, ходил за грибами, колол дрова и носил воду, даже чистил рыбу и картофель, чего никогда, кроме как тут, не делал, или же, выйдя из лодки на дикий, заросший берег, ходил босой и голый, коричневый от загара, пел про себя, валялся где-нибудь на полянке, наблюдая, как мимо проплывают парусники-облака, и не желал никого и ничего… Он никогда не успевал соскучиться. Едва подступала тоска по привычному, он тут же уезжал.
Уехать?
Но куда?
Он очень смутно представлял себе, куда и зачем он мог бы отправиться. Приехал он только позавчера, на сей раз тоже по зову той странной, но теперь уже привычной тоски по отчему дому, что ли, которую вызвало длинное-длинное письмо Путрамов, где рукою Эйдиса, еще достаточно твердо державшей молоток, но не ручку с пером, было коряво нацарапано неизменное обращение: «Здраствуй друк! Окуни в нашем озере уже по тебе соскучились…» Эйдис и особенно Мария огорчатся, если он уедет. Да и вообще, разве ему хочется уезжать?
Виновата бессонница, валяешься, глядя в потолок, так недолго и до депрессии…
В ясную ночь можно побродить, при дневном свете – почитать, привезенная бутылка «Плиски», и та осталась в комнате, в чемодане под бельем, если только, – Рудольф усмехнулся – если только про нее еще не пронюхала Мария. За пять летних сезонов в Вязах он привык к тому, что ни одну вещь не удавалось утаить так, чтобы про нее не узнала Мария, у которой нюх прирожденного детектива. Будь то письма или кошелек, бутылка коньяку или еще что-нибудь, их невозможно было спрятать, разве только постоянно носить с собой. Но в то же время у него никогда ничего не пропадало, великому богу любопытства Мария служила бескорыстно, как служат искусству, ее надо было принимать такой, какая она есть…
Да, в свое время это удержало Рудольфа от того, чтобы поселиться в Вязах, так как Ольгерт, его коллега, рассказавший ему о стариках Путрамах («Там тебе обеспечены лодка, молоко, а в случае надобности и ночлег»), под конец напугал его («В первый же вечер тебе придется изложить хозяйке свою автобиографию подробней, чем в ином отделе кадров… Дорогое удовольствие? Смотря как к этому относиться!»). Не испытывая потребности ни в исповеди, ни в душевных излияниях, Рудольф стоически отклонял предложения Эйдиса поселиться в сарае либо на сеновале даже тогда, когда зачастили дожди: он боялся утратить независимость (которую давала одноместная палатка, темная брезентовая нора, где нельзя было ни стоять в рост, ни как следует сидеть), и возможно, он бы продержался до конца, не случись некое интермеццо. Неподалеку от Рудольфа расположились туристы, бездетная пара средних лет. Супруга упорно купалась там, где Рудольф ловил рыбу, и, когда муж отбывал в зареченский магазин, миловалась с Рудольфом в ольшанике. Как ее звали? Вроде бы Инта… или Инга?
Благо бы, супружеская чета, как было решено, уехала назавтра, но Илга… да, правильно, Илга!.. вдруг надумала остаться еще на два дня. Женщины почему-то всегда жаждут повторений и продолжений, которые фактически портят все. Рудольф отнюдь не имел желания пощекотать себе нервы, попав в атмосферу классического треугольника, и ретировался в Вязы на сеновал…
Он поднес к глазам часы: только двадцать пять двенадцатого, ночи уже стали длинные. Дождь шумел скучно, монотонно. Как и тогда, в первый вечер на этом хуторе, когда Рудольфу (его приятель как в воду глядел!) пришлось рассказать Марии о себе. Если говорить откровенно, больше всего его беспокоила профессия. Он по опыту знал: стоит только признаться, что ты врач, как люди становятся либо чрезмерно почтительны, либо начинают приставать с действительными и мнимыми хворями, развлекая себя (и его тоже) подробными рассказами о рвотах, икотах и ломотах. Однако на сей раз его опасения не оправдались, возможно потому, что Марию заинтересовал другой факт его биографии, а именно – что он рано остался круглым сиротой. Градом посыпались вопросы: когда? почему и отчего? Интерес казался слишком горячим и оттого неискренним. Рудольф отвечал кратко, почти односложно («да», «нет»), решив про себя, что все же он охотнее бы выслушал жалобы по поводу ревматизма, изжоги и метеоризма. Но тут неожиданно Мария всплакнула и рассказала, что они потеряли обоих сыновей: старшего, Мика, убили бандиты вскоре после начала войны, а младший, Даумант, погиб в Курземе перед концом войны. Глядя на Рудольфа удивительно синими глазами, полными слез и сочувствия, она сказала, что он немного напоминает ей старшего и, порывшись в выдвижном ящике шкафа, принесла его фотографию. Рудольф смотрел на худую шею подростка, нежное, почти девичье лицо с внимательным взглядом, пристально и не без опаски устремленным в объектив. При всем желании он не мог уловить решительно никакого сходства с собой, однако спорить не стал, да это, наверно, и не имело смысла. Человек, которого еще неделю назад Мария даже не знала, стал для нее «объектом нерастраченных материнских чувств», как втайне иронизировал Рудольф, стараясь не поддаться сентиментальному умилению, которое иногда к нему подкрадывалось…
Он улыбнулся в темноте, вспомнив, какое продолжение имел столь неожиданный поворот событий. Назавтра вечером Мария ошарашила его вопросом, на каком языке «та пухлая красивая книжица» и не про болезни ли там писано. Поскольку «Кентавр» Джона Апдайка, в оригинале, хранился в полиэтиленовом пакете на дне рюкзака, оставалось заключить, что содержимое сумки проверено. Потом Марии понадобилось узнать, почему Рудольф развелся с женой (значит, сунула нос и в паспорт!). Стараясь не выказать раздражения и не желая вдаваться в подробности, он ответил: «Мы до смерти устали друг от друга!», что было не так уж далеко от истины. Марию, однако, такой ответ не удовлетворил. «Как… как это устали? Устать можно от работы… от дороги…» Пошли бесконечные расспросы и допросы, к этому пункту она возвращалась вновь и вновь, пока Рудольф не догадался, – Марию надо угостить тем, что ей будет понятно и что она хочет услышать: чем-нибудь вроде скандалов, бесхозяйственности, измены. И у него хватило воображения, чтобы придумать даже несколько версий, опровергавших одна другую, и Мария удивлялась, жалела, порицала и ужасалась, но неизменно всему верила. Он испытывал ее легковерие и собственную фантазию, порой забавляясь, порой чувствуя себя подлецом. То была игра в правдоподобные варианты, приключенческий роман с продолжениями, эта ложь никому не вредила, и меньше всего Марии…
Его мысль оборвалась – во время вспышки молнии Рудольф увидел между яблонь чью-то фигуру в блестящем дождевике. И опять, как черная вода, над землей сомкнулась темень, он даже не успел разобрать, мужчина это или женщина. Может быть, под прикрытием ночи и грозы кто-то вздумал лезть за яблоками? Он прислушался, но услыхал только гром. Скорей всего ему померещилось, свет молнии делал все призрачным, неузнаваемым, и то, что он принял за человека, вполне могло оказаться стволом яблони. Опять полыхнула зарница. В саду, разумеется, никого не было…
Но Рудольф тут же убедился, что ошибся. Подала голос запертая в сенях Леда, и по желтому блику, падавшему на красную смородину перед окном дома, он догадался, что в доме зажгли свет. Значит, все же кто-то пожаловал. Рудольф удивился, он даже не представлял себе, кто бы это мог явиться в Вязы и за какой надобностью в такой поздний час.
Немного погодя внизу раздались шаркающие шаги.
– Руди!
Он отозвался и высунулся в люк.
– Ты еще не спишь? – сказал в темноте Эйдис. – Залазь, брат, в штаны и спустись вниз.
Рудольф еще не разделся, накинул на голову куртку и по скользким перекладинам лестницы кое-как слез,
Эйдис завернулся в полиэтиленовую скатерть, седая непокрытая голова выглядывала из нее, как отцветший одуванчик.
– Тут к тебе пришли.
– Ко мне? Кому я обязан такой честью?
– Какой честью? – не понял Эйдис.
– Ну, кто там меня спрашивает?
– Лаура из Томариней. Ребенок у нее заболел. Вот и зовет тебя.
– Разве тут нет педиатра?
– Воскресный день, фельдшерица закрутилась на гулянке, – или не расслышав, или не поняв вопроса, пробурчал Эйдис и, оскальзываясь на грязи, неловкой, старческой рысцой затрусил в избу, под крышу, так как опять припустил дождь.
Рудольф широко шагал за ним следом, дождь барабанил по брезенту куртки, а еще раз вымокнуть вовсе не хотелось, ведь не так давно он вернулся из Томариней – на нем сухой нитки не было. Перед крыльцом разлилась огромная лужа, – озаренная светом из окна, она лоснилась и пузырилась. Первым побрел через нее Эйдис, за ним Рудольф. По сравнению с мокрой землей вода в ней казалась удивительно теплой.
В доме слышались женские голоса. На скрип двери Лаура оглянулась. Если бы Эйдис не предупредил его заранее, Рудольф, пожалуй, ее бы не узнал – она была в длинном черном, как видно, мужском плаще и в большом темном платке, настоящей шали.
– Добрый вечер! – тихо поздоровался он.
– Добрый вечер, – ответила Лаура и, неслышно ступая босыми мокрыми ногами, через кухню направилась к Рудольфу, который, как вошел, так и остался стоять у двери. По пути она сдвинула шаль на затылок и расстегнула под горлом плащ, – она делала это, казалось, желая скрыть неловкость и не зная, с чего начать.
– Простите, пожалуйста, что я так поздно… – Ее волосы, вымокшие и под платком, темными прядями падали на виски. – У Зайги… у дочери вдруг поднялась температура. Чуть не сорок…
Лаура смотрела на него уже знакомым ему спокойным, внимательным взглядом, ее лицо ничем не выдавало волнения, только пальцы нервно крутили пуговицу.
– Я была и Пличах, но до фельдшера не дозвониться, – добавила они. – Извините.
Рудольф спохватился, что все это время он просто невежливо, если не по-дурацки молчал, и предложил Лауре сесть, она поблагодарила, но продолжала стоять, с подола плаща на пол стекали крупные капли. А когда Рудольф приступил к обычным вопросам (Какие жалобы? Есть ли боли? Какие делали прививки? Давали медикаменты и какие?), она отвечала тихо, коротко и точно.
– Хорошо, я посмотрю, что с ней и насколько это серьезно. Одну минутку, я загляну в свою аптечку.
Он исчез в комнате и вскоре вернулся, досадуя на себя: как всегда, с собой было все вплоть до жгутов и шин (профессиональная ограниченность хирурга!), за исключением самого нужного – фонендоскопа. Вот и изволь теперь допотопным способом отличить, скажем, острый бронхит от крупозного воспаления легких.
– Я к вашим услугам.
Когда они вышли на крыльцо, в темноте блестела только лужа, за ней не было видно ни зги. Вдали глухо прогремел гром.
– Я проведу вас тропинкой. Так ближе, – услыхал Рудольф голос Лауры.
– Поедем лучше на машине.
Он вернулся за ключом от «Победы». Лаура ждала его там же; на фоне светлой, вспученной дождевыми каплями лужи маячила ее высокая фигура, застывшая и совершенно черная.
Полыхнуло зарево.
Рудольф невольно напряг слух в ожидании грома, но слышалась только дробь дождя. Это был немой свет зарницы.
– Бежим! – сказал он, схватив Лауру за локоть, и они побежали сквозь темноту и дождь.
Пока Рудольф снимал с машины чехол, Лаура пряталась под козырьком крыши, слившись со стеной. Огибая лужи, он развернул машину, открыл дверцу: «Прошу!» – и Лаура села. На горизонте мерцали бледные сполохи, капли стучали о ветровое стекло и дрожа стекали вниз, «Победа» тяжело колыхалась на ухабах. Лаура сидела, забившись в угол, съежившись, точно от холода, ни плечи их, ни локти не соприкасались,
– Она у вас часто болеет?
– Частенько… Чем только не переболела: свинка, ветряная оспа, корь, скарлатина. Как объявится где-нибудь грипп, так она первая. Фельдшер направила нас в Цесис к детскому врачу. Тот сказал – закалять надо. Да как закалять и когда, если она болеет, вы видите, даже летом, в жару…
– А сами босиком?
– Я-то что… – смущенно сказала она и, потеряв равновесие, когда «Победа» качнулась, ухватилась рукой за сиденье.
– Дверцу хорошо захлопнули? А то на повороте вы у меня выпадете.
Лаура ничего не ответила и, когда Рудольф потянулся к ручке, совсем съежилась в комок. На фоне забрызганного дождем стекла он видел резко очерченный профиль в обрамлении платка. И ни с того ни с сего ему живо представилось, как Лаура – белая, точно мраморное изваяние, а потом словно отлитая в меди – брела по воде навстречу грозовой туче. Он старался уловить в ее облике загадочность, поэтичность, поразившую его там, на озере. Она повернула голову и взглянула на Рудольфа, казалось, с удивлением, он убрал руку и отвернулся, однако продолжал думать о том же, между тем как Лаура сидела рядом, бесцветная, обыкновенная, совсем не похожая на то одухотворенное, погруженное в тихую задумчивость существо. Рудольф поймал себя на том, что он действительно думает как бы о двух женщинах, пытаясь найти хотя бы тонкую нить, их связывающую, но это не удавалось.