Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
ПИЛАДЗИТ
Елки зеленые! Это сон или… или уже загробный мир? Алиса! У этих баб прямо собачий нюх. Сейчас пойдет такая катавасия – как пить дать, раз уж она поперлась за мной на станцию. Бежала, небось? Вся красная, платок съехал, вспотела. И что эти бабы во мне находят, чтоб так чесать следом, – сам не пойму.
– Разве ты, Алиса… не в Цесисе?
Тьфу, черт меня дернул за язык задать такой вопрос! Все равно что скипидару плеснуть под хвост – будет разоряться при всем честном народе, обзывать кобелем или того похлеще, саданет еще – боже милостивый! – по мордасам.
Что за чудеса! Нет, не разоряется, молча мотает головой. Председатель довез на «виллисе» до развилки, дальше топала пешком. Приходит – в Патмалниеках темно, пусто, как увидала, что нет ни вещей, ни паспорта, сразу поняла. Накормила свинью, подоила корову, хотела лечь спать, да никак нет покою. Накачала велосипед и поехала. На велосипеде по такому снегу, с ума сойти! Тяжело, известное дело, добиралась долго, больше его толкала, чем ехала.
Какая Алиса чудная – ни жива ни мертва, глядит только все время на меня и тихонько бормочет, словно голоса лишилась. Где же та иерихонская труба, где ж ее генеральский бас? Как выйдет бывало во двор в Патмалниеках, как даст волю языку, так и в Вецсникерах собака лает… А тут и пискнуть не может. Простыла, что ли? Мотает головой: нет… Уморилась, ноги мокрые, одежда мокрая, падала ведь, наверно, с велосипеда-то. Падала? Да, раза два падала, под снегом не видать, где рытвина, где яма. Ушиблась? Она пожимает плечами, не знает, видно, да или нет. Присаживайся! Алиса садится рядом со мной на самый краешек лавки и молчит, сцепив руки, красные, как клешни у рака. Варежки забыла или посеяла по дороге? Опять только пожимает плечами… Жду, когда она в конце концов что-нибудь скажет, не можем же мы сидеть так, как двое немых. Если б она еще упрекала, стала пилить, тогда можно отбрехиваться. Разве я Алисе что-нибудь обещал? Боже упаси! С самого начала она знала про Эмму и про Паула с Илгонисом.
Я не обманщик! Пьяница я и вертопрах – это да, но не жулик.
Малярил я в Патмалниеках – ну и остался. Поработаю, говорил ей, здесь, в Дзегах, пока не надоест, и опять подниму паруса. Может, Алиса надеялась сотворить то, что до сей поры не удалось ни одной бабе – привязать и удержать Волдемара Пиладзита? Я все равно как угорь: зажми в ладони хоть изо всей силы, Он проскользнет между пальцев. Привязать меня – с такой-то харей вековухи, с носом-картошкой и в сорок девять лет? Тут уж надо совсем из ума выжить, чтоб такую мысль забрать себе в голову!
Алиса все сидит, так и не говорит ни слова. Люди подходят к кассе, покупают билеты на Ригу. Надо и мне… Вот поднимусь сейчас и пойду. Расстегиваю кошелек, вытаскиваю фиолетовую и встаю с лавки. Она шепотом окликает меня: «Волдемар!» Поворачиваю голову – чего тебе? Господи боже мой, Алиса плачет! Мы прожили с ней без малого четыре месяца, но чтобы Алиса слезу пустила! Орать – да, пилить – это она горазда. Но плакать! Да еще как: крупные слезы бегут и бегут по щекам, ни дать ни взять – Стабураг. А какая она седая! Виски совсем белые. И когда плачет – со сморщенным, мокрым лицом, – она на всех зверей похожа, щеки, как вялые помидоры. Когда Алиса нафуфырится – накрутит волосы, подфиксатурится маленько да принарядится, то с виду еще ничего себе, а такая: брр! Когда я работал в Патмалниеках, еще летом, она накручивалась на бигуди чуть не каждый божий день. Зайдет, где я малюю: пестрое шелковое платье, янтарная брошка, пахнет сама как розарий. Фу, нипочем не скажешь, что пятьдесят уж на носу! Показывает: тут я хочу вот так, тут я хочу вот этак. Чистая графиня, а не колхозница. Показывает на стены, а сама так и зыркает на меня, глаза бегают, как блохи, маленькие, блестящие и черные. И то сказать, могло ли нам тогда прийти в голову, что такое будет наше расставанье? Что она будет сидеть, как старая линялая мокрая курица, а я только и буду думать, как быстрее от нее избавиться? Ни в жизнь!
Сперва дело шло на славу. По вечерам, как я кончу работу, а она воротится с поля и приберется, мы спускаемся вниз к ручью мыться. Она, подобрав юбки, залезает на камень. Ах да ох, вода такая да сякая! Ножки, само собой, уже не первой свежести, но и особых изъянов не найти, целый день в поле – запеклись дочерна. Декольте… и все такое прочее… И то сказать: душа мужчины – не ведро с вареньем, из которого черпают и черпают до дна, а скорее медяк – чем больше он трется, тем ярче блестит… Да… Потом-то всякое бывало, иной раз и поцапаемся, мы ведь не архангелы. Хорошего и плохого поровну было, так что зло нам держать друг на друга не за что. Но и дальше тянуть резину тоже нет охоты. Белый свет что море – без конца, без края, и ты плывешь, как парусник по ветру…
Алиса, ну чего ты ревешь? Перестань, Алиса, слезы, хе-хе, красоту портят.
Фу ты господи, совсем нюни распустила!
И то сказать, жизнь у нее тоже сложилась несладкая. Ей бы теперь потихоньку начать внуков нянчить, а не в корсет затягиваться, чтоб подцепить кого-то и на старости лет не одной куковать. В молодости был у нее стоящий жених и брал за себя, на конно-прокатном пункте работал, с этим пунктом и уехал в Россию, когда фрицы напали. Воевал, погиб и не вернулся – и осталась Алиса на бобах. Потом подвернулся еще один. Какая там петрушка у них получилась, не знаю, а только она повырезала его из всех фотографий. Наверное, оказался подлецом. Потом объявился я… Жила она с матерью и сестрой. Мать умерла, сестру выдали замуж в Валмиеру. Одна! Домишко хотя и маленький – две комнатушки, а все равно – одна… Брр!
Алиса то ли забыла носовой платок, то ли не может найти, прямо руками утирает мокрые щеки. Увидит Кристина – раззвонит на всю губернию! Я протягиваю Алисе свой платок – пусть утрется. Она берет носовой платок из моих рук. Какие горячие у Алисы пальцы, как огонь! Не обморозила – без рукавиц-то? Или поднялась температура? У тебя жар, Алиса? Что… чего ты городишь? Как это не пойдешь домой? Куда же ты пойдешь? Я тоже не знаю. Ведь не поедешь же ты, хе-хе, со мной к Эмме? Вот это был бы номер, если б я заявился в Вецумниеки с тобой! Ну, улыбнись, не смотри ты на меня такими страшными глазами, Алиса! Я понимаю, тебе одиноко, пусти к себе жильца, будет веселее… Я не измываюсь. Опомнись, Алиса, что ты говоришь! Как это понимать – одна я домой не вернусь?
Только сейчас я допер наконец, что означают эти ее слова! Отец небесный, так это же… так это… В наше-то время и в наши года! Тебе не семнадцать лет и мне не семнадцать. Алиса, одумайся… Именно поэтому? Как это понимать? Эх, зачем нам не семнадцать, были бы мы как белые лебеди, Алиса…
Чего я в разговоры пустился, я должен купить билет – и точка! Чего я тут лясы точу – я же еду в Вецумниеки, к Паулу, Илгонису. Зачем она сюда притащилась, эта стер… Пошла она ко всем чертям! Ну, чего она на меня уставилась? Такими дикими глазами… как на убийцу! Мне страшно, она сумасшедшая, и мне страшно. Мало ли случаев, что женщины в такие годы… Все ничего, ничего, и вдруг слышишь: в Стренчах… Какой дьявол попутал меня связаться с ней, господи боже мой! Чтоб мне досадить, она ляжет под колеса. Только чтобы мне отомстить! Наложит на себя руки – и кто будет виноват? Понятно, сама, а все будут показывать пальцем на меня: видите, вон идет тот самый Пиладзит, который… Меня все винили за Ариадну… За что у меня такая проклятущая судьба, а? Люди добрые, скажите, за что у меня такая проклятая судьба!..
Кто-то словно за меня вытаскивает из-под скамьи узел с одеждой и пульверизатор, который Альберт принял за лейку. А где же мой старый друг Бернат? Не видать. Может, так оно и лучше. Подумать только: не встречались двадцать пять лет и теперь снова расстаемся, даже не попрощавшись. Алиса встает, открывает дверь, выпускает меня с пожитками и затворяет за нами обоими. Велосипед прислонен тут же за углом, она берет его за рога и катит впереди меня. У коновязи топчется лошадь, засунув морду в торбу. Нам с Алисой сейчас бы не помешала лошадь, У домишки железнодорожника стоит авто с погашенными фарами. Машина нам с Алисой не помешала бы тем более. Замечаю на автомобиле красный крест. Заболел кто-нибудь? И то сказать, никогда человек не знает, где застигнет его беда… Бредем домой. Дорога становится шире, и мы идем рядом. Алиса теперь несет вещи, а я толкаю велосипед по жидкому снежному месиву. Взмок как цуцик. Как она добралась? Сильная она, ничего не скажешь, а все одно баба…
Когда послышался гул идущего поезда, останавливаюсь и смотрю назад. Вот он подходит, стоит на станции, и снова стучат колеса. Я не говорю ни слона, и Алиса не говорит ни слова. Так и стоим, пока поезд не скрывается вдали, и опять плетемся дальше. Всю дорогу так ничего и не говорим.
Не знаю, как Брыська учуяла, что мы идем. Видим – скачет навстречу, ах ты, чертяка такая, мяукает как окаянная. Ну, что ты скажешь, тварь бессловесная, а понимает – рада. Трется об мои ноги, ах ты старая квашня! Дверь не заперта. Нажимаю на ручку – отворяется. На кровать брошены покупки, на столе еще стоит тарелка и чашка, как я оставил. Алиса убирает авоськи и сумку, стелит мне постель. Раздеваюсь и прямо как боров – не помывшись – лезу под одеяло. Горит ночник. Алиса снимает пальто, валится на стул прямо в мокром платке и заляпанных сапогах и молча сидит. Может быть, ждет, что я ее позову? Одеяло толстое, теплое, а свет такой тусклый, И то сказать: устал я как собака…
И снится мне – приезжаю я в Вецумниеки. Навстречу выходит Эмма, молоденькая совсем и тоненькая. Господи боже мой, Эмма, какая ты стала красивая! Она смеется, и зубы блестят белые-белые и крепкие. Такими зубами у «жигулевского» шляпки срывать – плевое дело. «Ты детей уже видел?» – спрашивает она меня и ведет на двор – показать Паула. Паул стоит у сараюшки, ну прямо каланча. Куда ты растешь как ненормальный, выше отца, до тебя ж не достанешь? Эмма приносит мне табуретку. Я влезаю на табуретку, и все равно Паул меня выше. Эмма тащит вторую табуретку, однако Паул все равно выше. Я уже начинаю злиться. Взбираюсь на третью. Что-то подо мной шатается, и с отчаянным криком падаю на землю, которая глубоко-глубоко подо мной внизу, будто я лечу на самолете…
Горит ночник, свет тусклый, как от свечей. Алиса все еще молча сидит в том же платке, сидит и сидит, словно отпевая покойника.
ТОМ
Мы ведь не можем так расстаться, я должен сказать ей, что…
Но что же именно?
Не знаю. Только я и представить себе не мог, что мы на прощание даже руки не пожмем друг другу: она бросит мне на ходу! «До свидания, Том!» и убежит. А было именно так. Детский вагон, в котором Лаума поджидает дочь, останавливается не там, где рассчитывала Анна и где мы втроем ожидали его, а проезжает мимо, и Анна, схватив Дайну за руку, бежит за вагоном, потому что поезд в Дзегах стоит всего три минуты.
Спешу за ними следом, но, сделав несколько шагов, спохватываюсь – и вагон со стуком, замедляя ход, проплывает мимо. Анна затерялась среди других пассажиров. Я направляюсь к ближайшей двери, поднимаю чемодан, проводница принимает его, захожу сам.
– До Риги? – спрашивает она.
– Да, до Риги.
– Тогда проходите коридором в следующий вагон, там будет спокойнее и свободней. Там у меня одни рижане.
– Спасибо, я немножко… постою здесь.
Она с насмешливым удивлением смеривает меня взглядом, пожимает плечами, однако не возражает – наверно, привыкла к странностям пассажиров.
– Только дверь не заслоняйте, – добавляет она, – мне надо работать.
Я могу смотреть из-за ее плеча, и в дверном проеме, как в кадре фильма, появляются бегущие мимо люди… собака, наверное, Барон… плаксивые лица… смеющиеся лица… Станция Дзеги выглядит отсюда совсем маленькой, утонувшей в снегу и подслеповатой, а столб кажется еще выше, фонарь с жестяным козырьком – где-то у нас над головой, и на снегу расплывается матовый трепещущий круг света. Жду, не покажется ли Анна, но ее нет. Звонко ржет лошадь, из хлевушки Салзирниса тянет сеном и навозом, потом все стирает, забивает запах дыма. Я слишком далеко от паровоза, чтоб услыхать гудок, ощущаю только легкий толчок, и мы уже едем: скрываются из вида столб, станция, скамейка, мимо скользит белый, испещренный следами утоптанный перрон.
Проводница оглядывается:
– Вы еще тут? Чего…
В этот момент я увидел Анну. Она стоит у железнодорожной насыпи, откинув голову, и смотрит на двери и окна вагонов, словно кого-то ищет; вижу только матовый овал лица, выражение разглядеть невозможно. В двух шагах от нее на снегу сидит собака и тоже провожает уходящий поезд.
– Анна!
В грохоте поезда она меня не слышит, так и выходит из поля зрения все в той же позе – неподвижная, с откинутой головой.
Оттеснив проводницу, высовываюсь, насколько возможно. Да, все еще стоит. На белом снегу темнеют две маленькие одинокие фигурки.
– Анна, ты меня слышишь?
Удаляются, удаляются…
– Ан-на-а!
Теперь это уже только две темные точки, ночь и расстояние, наконец, стирают их совсем.
– Дайте же в конце концов закрыть дверь! – нетерпеливо говорит проводница и рассказывает что-то о пассажире (или пассажирах?), которые выпали или их задавило, и еще о том человеке (или людях?), которым за это придется отвечать. За разговором она закрывает дверь и ставит лесенку на предохранитель – все это она делает бесстрастно, добросовестно и основательно, потом, взглянув на меня, опять советует (или приказывает?) пройти в соседний вагон. Беру чемодан и отправляюсь согласно указанию; иду через сумеречные купе и, пока я осторожно лавирую между узлов и вытянутых ног, меня сопровождает многоголосый храп и шумное дыхание. Это царство заколдованной спящей красавицы, вход в которое охраняет энергичная проводница с желтым флажком-палицей.
В следующем вагоне действительно гораздо меньше народу, и в поисках свободного купе я замечаю знакомое лицо – Язеп.
– Давайте сюда, – приглашает он, освобождает место против себя и, усмехнувшись, вполголоса добавляет: – Вдвоем спать надежней.
Он подкладывает под голову шапку, пушистую и, наверно, мягкую, как подушка, накрывается пальто, подбивает и меня лечь, сетует, что помнет брюки, но «искусство требует жертв», и вскоре начинает зевать. Я слышу его ровное дыхание и мерный стук колес под нами.
Клипата-клипата, клипата-клипата…
Мне не спится. Окно вагона, точно темное гладкое зеркало, за которым ночью не видно ничего, будто мы едем по туннелю. А когда я вплотную придвигаюсь к нему, ощущая лицом прохладу стекла, из темноты выплывают равнинные снежные поля, которые сменяет лесной город с крутыми двускатными крышами елей.
В соседнем купе кто-то разговаривает. Во сне или наяву?
И снова замолкает.
Гулким басом поезд грохочет по мосту, под которым в белых берегах течет тушь, мелькает огонек переезда, мимо проплывает тусклый фонарь в сторожевой будке, загорается одно, другое окно на хуторах. Уже утро. Только летом оно встает звенящее и бодрое, как звон будильника, а сейчас просыпается вялое, нескладное и заспанное, как медведь.
Мы останавливаемся на станции и снова едем.
На небосклоне замечаю мерцающую точку. Сигнальный огонек мигает мне, как глаз, лукаво и дружески, один-одинешенек на сизо-сером небе, точь-в-точь как вчера вечером, когда я медленно шагал в Дзеги. Почти незаметно он удаляется в том же направлении, в каком идет наш поезд, пока не тает и не скрывается за горизонтом, – утренний самолет на Ригу. Какая короткая и какая длинная ночь! Короткая, как все, что уже минуло, и длинная, как… Неужели действительно все минуло и больше ничего не будет, одна абсолютная, глубокая вечная тьма?
Клипата-клипата, клипата-клипата…
Ритмичный перестук на стрелках, ритмичные вздохи, мирные поля и тихие заснеженные леса. Закрываю глаза: передо мной только белый, испещренный следами утоптанный перрон с двумя черными неподвижными фигурками вдали. Оба темных силуэта словно скользят мне навстречу, очертания их становятся все отчетливей, я вижу прилизанную голову и лоснящуюся спину Барона, Аннино пальто, ее лицо. Сквозь веки свет от вагонной лампы сочится тусклый и почти нереальный, как в речном омуте, и в этом свете Анна ко мне приближается, приближается, и я бегу ей навстречу молодой и сильный, я знаю, что случится чудо, и я буду жить, вопреки всему…
Клипата-клипата, клипата-клипата… – выстукивают подо мной колеса, и оконное стекло легонько дрожит у щеки, постепенно нагреваясь от моего дыхания.
АННА
Я смотрю снизу вверх на двери и окна вагонов, стараясь отыскать глазами Тома, Сначала мне еще удается разглядеть какие-то лица, а потом уже нет – окна скользят, проплывают, как светлые, но слепые очи. Колеса гремят, грохочут. И вдруг вздрагивают: мне кажется – кто-то крикнул мое имя! Вслушиваюсь. Нет, наверное, это обман слуха, ничего не слышно, кроме гула уходящего поезда. Последний вагон. И все… Огонек скрывается за поворотом, только рельсы еще долго гудят, а затем звенят, как телефонные провода, и потом стихают. Тишина такая, что звенит в ушах. Ветер улегся, в воздухе ни шелеста больше, ни шороха, только изредка с крыши падает капель – тает снег. Все уехали, разошлись, один Барон сидит невдалеке от перрона, словно ожидая кого-то. Подзываю его. Пес встает и подходит ко мне совсем близко.
– Что мы теперь делать будем, а Барон? – говорю я ему. – Надо и нам идти домой.
Он слушает меня, поставив уши, и при знакомых словах «Барон» и «домой» склоняет голову набок.
– Ну, пойдем, псина!
Надеваю рукавицы, чуть намокшие; после резкого ветра вчера к вечеру погода сейчас кажется совсем тихая, теплая. Да и рано еще для зимы… Обогнув станцию, сворачиваю и неторопливо шагаю по дороге. Какая усталость во всем теле! Ноги плетутся сами по себе. Позади хрустнул снег. Оглянувшись, вижу – за мной семенит Барон. Неужели это мои собственные следы? Непомерно расплывшиеся в тающей снежной каше, длинные и широкие следы, скорее мужские, чем женские, тянутся за мной неровной цепочкой, словно тут брел путник, сгибаясь под тяжелой ношей или же слегка шатался. Где-то заворчал мотор. Прислушиваюсь, не свернет ли сюда машина, но слышно по звуку, что это либо трактор, либо снегоочиститель. Разгребет все, и дороги снова будут гладкие как стол. Ничего, потихоньку как-нибудь дойду. Пришла ведь, Значит, и обратно доберусь, не так и далеко. А летом – обернешься в два счета. Полчаса езды на велосипеде. Это только сейчас… Если бы не, выпал снег… Но я вспоминаю, как мы стояли в кружении хлопьев, как Том бежал вдогонку за Дайной, как разлетались полы пальто, как дикий виноград превратился в белое кружево, скрип деревянной лопаты за окном домишки дежурного. Всего этого не было бы. Доберусь, не так-то тяжело. Собака не отстает ни на шаг, неслышно следует за мной как тень. Иногда я о ней совсем забываю. Но всякий раз, повернув голову, неизменно снова замечаю ее. Заговариваю с ней. Она только слушает, хвостом не виляет. Протягиваю руку, хочу погладить. Она увертывается от моей руки. Она не нуждается в моей ласке, ей просто нужно хоть за кем-то идти. И собаке тоже бывает одиноко? Что же еще заставляет ее бежать за мной следом, ведь она могла бы домчать карьером напрямик, целиной…
В окнах постепенно загораются огни. Раньше всех встают доярки и шоферы. Слышно, как скрипят петли и колодезные вороты, сиплыми голосами поют петухи в курятниках и вздыхают коровы. Тащусь мимо строений и развилок, а кругом ни живой души. Когда я привычно оглядываюсь назад, Барона уже нет. Он свернул к своему хутору. Смотрю на часы: без двенадцати минут пять, самое позднее через час буду дома, печка еще не остыла со вчерашнего дня. В восемь за мной приедут из Пелечей, со свинофермы, так что еще удастся немножко вздремнуть.
Иду я так, думаю – и вдруг слышу: где-то позади рокочет машина. Из-за пригорка выныривают снопы света, я соступаю на обочину, заслышав глухой звон порожних молочных бидонов в кузове. Не успела еще поднять руку, вижу – тормозит.
– Куда чапаешь, фельдшерица, в такую рань? – окликает меня шофер, и я узнаю Вариса из «Биркавы», – Залезай, прокачу с ветерком!
«С ветерком», как он посулил, не получается, мы громыхаем по ухабам, разбрызгивая снежную слякоть. В кабине резкий запах бензина и еще чего-то – знакомого и сладкого. Он смеется над моей недогадливостью, дух, говорит, хлебный, каравай еще совсем теплый, жена поздно кончила печь. Не выпуская руль, Варис другой рукой достает узелок, отрывает бумагу, отламывает здоровый кусок с темной коркой и подает мне. Я откусываю и ем, корочка хрустит на зубах, а машина наша знай переваливается в разъезженной ложбинке с лохматыми ивами. Когда кончатся ивы, дорога пойдет в гору и там мне выходить. Мотор ревет на подъеме, в крайнем окне горит свет – мать уже встала. Варис тормозит, я благодарю, выскакиваю, захлопываю снаружи дверцу и чуть не бегом направляюсь к саду. Тропинка под снегом белая и ровная, так же как луг, мои ноги то и дело сбиваются с нее, натыкаясь на пучки травы. Я все замедляю и замедляю шаг, чувствуя, как усталость опять наливает свинцом все тело…
Дверь не заперта. Оббиваю сапоги об решетку, на которую мать накидала еловых веток. Захожу. Меня сразу обдает домашним теплом, обнимает кромешная тьма сеней с одной-единственной яркой точкой – замочной скважиной. Заслышав мои шаги, навстречу выходит мать, уже одетая.
– Ты уже встала? – удивляюсь я.
Она не отвечает ничего и, пока я раздеваюсь и разуваюсь, стоит, прислонясь к косяку и молча глядит на меня. Потом приносит и кладет передо мной шлепанцы, приносит и ставит на стол чашку, глиняный кувшин, от которого идет пар, наверно, с чаем, банку малинового варенья и чайную ложку. Мне хочется быстрее лечь в постель, но я не могу обидеть мать; сажусь, наливаю и прихлебываю чай. Она пристраивается напротив и опять только молчаливо глядит на меня. Когда не звенит ложечка о чашку, слышно, как за стеной бормочет во сне Петер. Он часто разговаривает во сне, а бывает даже поет. Иногда кажется – опять он озорничает! Пойду, хочу выругать – заснул, ничего не слышит, только губы шевелятся. Миервалдис тоже иной раз бормотал во сне, сперва я всякий раз просыпалась, а потом привыкла. Конечно, у Петера это от Миервалдиса…
– Уехала? – наконец спрашивает мать.
И я бодрым голосом принимаюсь рассказывать, что Дайна держалась молодцом, только к утру заснула, что детский вагон остановился не там, где обыкновенно, и нам пришлось бежать, что Лаума с Эдгаром вышли в тамбур навстречу и велели передать матери привет… Я умалчиваю о том, что Дайна в последний момент не хотела меня отпускать, обхватила меня за шею, и мне пришлось силой расцепить ее руки. Расцепила – и выскочила из вагона уже почти на ходу. Мать слушает, не прерывая меня вопросами, сидит такая тихая, тихая. И когда эта тишина слишком затягивается, я замечаю, что по ее обветренным коричневым щекам беззвучно катятся слезы. Не знаю, что сказать и как успокоить, и нужно ли это. Она вытирает глаза уголком передника и говорит, что надо идти в хлев по хозяйству, собирается встать, однако не встает. Да и рано уж больно, еще целый день впереди. И только когда я допиваю чашку, поднимается и она, торопит меня лечь, потому что я устала, все ноги отходила, а сама, натянув резиновые сапоги, берется за ватник.
По пути к себе захожу в комнату сына. Кровати Нормунда и Айвара пустуют, оба моих старших мальчика ночуют в интернате. Петрик больше не бормочет, только шевелится во сне. Из-под одеяла что-то выскальзывает и хлопается на пол. Дайнина кукла. Поднимаю ее, кладу на стул и выхожу на цыпочках. Раздеваюсь, как следует укрываюсь, но сон почему-то бежит от меня. Мне тепло, в головах благодушно тикает будильник, а заснуть не могу. Только закрою веки, как перед глазами рябит, мелькает. Темные следы, мерцающие освещенные окна и лица, лица… Видно, я переутомилась. Стены потрескивают. Дом старый, наверное, садится, оттого и трещит даже в безветренную погоду, а когда ветер, трещит и стреляет без перестану. Мы здесь, наверно, последнюю зиму, к будущей осени нам обещают квартиру в новом доме, а этот будто пойдет на снос. Не могу представить себе, что тут будет ровное место, может, придем – не узнаем.
Из кухни доносится приглушенный звон ведер. Мать ходила либо к колодцу, либо в хлев доить Звездуху и теперь потихоньку возится, чтобы не разбудить Петрика и меня. Вот немножко отдохну и встану. Надо ехать в Пелечи. Чуть-чуть полежу только и…
И снится мне – кричит олень.
Бао-бао-бао….
Он выходит из мглистого леса, где первые копья утреннего света уже пронзили кроны деревьев, идет на меня между стволов, глядит ясными живыми глазами и обдает теплым дыханием. Но когда я протягиваю руку, мысленно уже ощущая шелковистость мягкой шерсти, пальцы наталкиваются на грубую чешуйчатую сосновую кору.
Следую за ним, неслышно ступая по росе, однако олень все отдаляется, постепенно окутываясь дымкой, как призрак, и наконец я слышу только далекий зон, которому эхом вторит лес:
…Бао…
…ао…
…ооо…о…
Потом все смолкает, стихает, замирает, и вокруг снежным полем лежит бескрайняя белая тишина, которая поглощает голоса и шаги…
Просыпаюсь оттого, что кто-то щекочет мне пятки. Открываю глаза – это, конечно, Петер. А за окном уже брезжит серый рассвет.
– Чего ты балуешься, Петрик?
– Бабушка говорит, чтоб ты вставала, а ты не встаешь. Приехал дяденька из Пелечей.
Вскакиваю и быстро одеваюсь:
– Почему не разбудили раньше?
– Бабушка не велела. Я хотел войти, а она…
Вижу, что носки у Петера совсем мокрые. Не иначе как выскочил во двор в одних тапочках.
– Небось, бегал по снегу такой полуголый?
Петер виновато поглядывает на меня.
– Немножко, – признается он и добавляет: – Мне ничуть не холодно.
– Смотри не заболей.
– Вот еще! – отвечает он таким тоном, что меня поневоле смех разбирает. Петер, откинув голову, тоже смеется, и его щеки раскраснелись от утренней свежести, как два яблока.