Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
– Нет.
– Нет так нет, – отвечал Марис, не притворяясь, будто огорчился, и запихал в рот весь остаток. – А в другой руке у тебя что? Пустая?
– В другой – вот что! – Перед самым его носом Вия потрясла за бумажный хохолок «Трюфелем» и бросилась наутек. Она бежала по двору петляя и в последний миг неизменно увертывалась от вытянутой, хватающей руки мальчика. А Марис все гнался за ней с криком:
– Вия, ну Вия!
Наконец она заскочила в дом, захлопнула за собой дверь и, подпирая ее круглым голым плечом, запыхавшаяся и усталая, засмеялась, а Марис тем временем, как кузнечик, прыгал за порогом, продолжая кричать:
– Вия, ну Ви-и-я!
– Как безмозглая девчонка, – с осуждением проговорила Альвина, и теперь уж настал ее черед испортить радость другому человеку.
– Мы не на кладбище и не на поминках, – грубовато отрезала Вия, но вся ее веселость тут же испарилась.
Она отпустила дверь, – спотыкаясь и падая, в нее ввалился Марис с криком «Пой-ма-ал!», однако сразу увидел, что игра, к сожалению, кончилась, сломалась окончательно, дожидайся теперь следующего раза.
С другой конфетой Вия вошла в комнату. Сняв скатерть, Лаура большими нескладными ножницами кроила Зайге школьное платье.
– Достала материю? – поинтересовалась Вия.
– Светлей, чем хотелось бы, но взяла какая есть, – отвечала Лаура, в то время как ножницы глухо лязгали о столешницу.
– А мне, интересно, к лицу? – с женским любопытством присматривалась Вия, взяла кусок ткани и, накинув на плечи, подошла к зеркалу. – Синий мне идет. Неплохо, правда же? Пока новый, вельветон от бархата прямо не отличить, а как выстираешь – ну, тряпка тряпкой.
– На работу хорош.
– Ну, мне и на работе надо быть похожей на человека. Всегда на людях, – спокойно заключила Вия и принесла обратно кусок ткани.
– Тебе привет от Эгила, – вспомнила Лаура.
– Да? – равнодушно отозвалась Вия и не стала расспрашивать.
– Тетя! – тихонько позвала Зайга.
Вия подошла к ней и положила на одеяло «Трюфель».
– Это тебе.
– Спасибо, – сказала девочка, зарумянившись от радости, потянулась тонкой рукой за конфетой, но есть не стала, положила на тумбочку.
– Хочу тебе показать, тетя, что я смастерила.
– Из чего? – Вия присела рядом.
– Сейчас увидишь.
Повернувшись на бок, Зайга долго шарила пальцами между диваном и стеной, пока наконец с трудом не нащупала то, что искала.
– Смотри!
От чрезмерного усилия девочка побагровела и даже вспотела, в руке у нее был бурый, скатанный из хлебного мякиша потешный цыпленок.
– Так это же прелесть что такое! – воскликнула Вия, и Зайгины глаза заблестели.
– Только у него одна ножка отвалилась, когда падал. Видишь?
– Это ерунда. С виду он такой аппетитный – прямо шоколадный. Так в рот и просится!
Лаура обернулась.
– Что у вас там такое?
Зайга хотела спрятать цыпленка под одеяло, боясь нагоняя – опять хлеб зря переводит!
Но Лаура на сей раз ничего не сказала. У обеих – и Зайги, и Вии – такое невинное выражение лица, что просто смех разбирает.
– Ты что, разбогатела – «Трюфели» покупаешь? – только и спросила Лаура.
– На свои деньги я буду покупать конфеты, когда мне стукнет пятьдесят, – весело отвечала Вия.
– Угостили?
– Да, и притом шикарнейшим образом. О господи, я должна тебе все рассказать, это же потрясающе! Сегодня у нас была регистрация брака, экскаваторщик Марцинкевич, ну, знаешь, цыган, женится. Комедия! Назначили им на четырнадцать, а невесте послышалось – на четыре. Сидит себе, будто так и надо, у парикмахерши и велит соорудить ей по журналу грандиозную прическу. Бедный жених тем временем мечется как угорелый – ее ищет, а гости в сирени у сельсовета уже вовсю закладывают. Ну, находит наконец Марцинкевич свою ненаглядную, а она в бигудях еще под аппаратом сушится. Пока высохла, пока расчесали, пока лаком сбрызнули… х-ха-ха… посаженый отец нашего жениха уже на ногах не стоит. Наконец с грехом пополам собрали всех в кучу, оформили. Марцинкевич, значит, обходит нас, жмет руки, благодарит, низко кланяется. Поклонился он, а у него – хлоп! – выпадает сверток. Заринь ему: «Товарищ Марцинкевич, вы пакет уронили!» А тот норовит к дверям, отказывается: знать ничего не знаю, это не мое, мне чужого не нужно… Мы потом развернули – бутылка «Виньяка» и кулек конфет. Если бы обыкновенно преподнес… ха-ха!.. разве кто-нибудь взял бы, ни в жизнь. А так… бесхозное имущество!
Продолжая кроить, Лаура слушала оживленную Виину болтовню. Она привыкла к тому, что в золовке уживались почти несовместимые черты: мрачная апатия со светлой, ребяческой, чуть ли не наивной жизнерадостностью, напоминавшей Рича в минуты бесшабашного веселья. В конце концов, должно же было быть и что-то общее в таких разных детях Альвины.
«Труднее всего тебе, бедняжке, будет ужиться с этой спесивой козой», – дружески предупреждал жену Рич перед тем, как ей перейти в Томарини. И был несказанно поражен, когда невестка с золовкой прекрасно поладили. Для него это было просто непостижимо – ведь ненависть всегда пристрастна и слепа.
Но где коренилось начало этой вражды? Что привело к тому, что брат и сестра, пусть сводные, но все же брат и сестра, так яро ненавидели друг друга?
Зависть?
Не она ли зажгла черное пламя в груди Рича, когда он, строптивый и угловатый, прячась за одноклассников, глядел через головы на сцену, где Вия, обводя зал ясным взглядом сине-серых, как у отца, глаз, чистым, звонким голосом иволги декламировала стих о павших героях, и старики украдкой смахивали непрошеную слезу, глядя на нее как на зримое воплощение мечты Рейниса Цирулиса.
А может быть, от нее, от зависти, екнуло сердце у Вии, когда она увидала на фотографии рядом со своим, таким обыкновенным – скорее невзрачным, чем красивым, – лицом правильные, точно резцом скульптура высеченные черты брата? Не тогда ли девочке-подростку впервые запала мысль о несправедливости: этот сын Томариня… бандитское отродье… унаследовал от матери то, что по праву принадлежит ей! Почему именно ей достались маленький рост, полнота, насчет которой скоро начнут острить злые языки, близорукость? Еще в школьные годы врач выписал Вии очки, она сидела в них только на уроках и тут же срывала, едва прозвенит звонок, так как они делали курносым, едва ли не смешным и без того коротенький нос. На вечерах Вия всегда декламировала, играла в спектаклях одну из главных ролей. Возможно, у нее был актерский талант, а может быть, она, как месяц, сияла только отраженным светом своего отца… Во всяком случае, на театральный факультет ее не приняли.
Она вернулась, тащилась с автобусной остановки, волоча сумку, точно пудовую тяжесть, хотя там, если не считать мелочей, были только выходные туфли и черное шелковое платье. Первым, кого она увидала, войдя во двор, был Рич. Привезли сено. Голый по пояс, он подавал трезубыми вилами целые вороха, которые на сеновале принимала Лаура. Заслышав шаги, обернулся. В черных кудрях блестела сенная труха, потная смуглая кожа лоснилась, в приоткрытом рту мерцал ослепительный ряд зубов. Он выглядел так… самоуверенно… так дерзко, что Вия вдруг отшвырнула сумку, закрыла лицо руками и, заплакав навзрыд, вбежала в дом.
А может быть, виновата была Альвина?
Трещина, расколовшая мир пополам на рубеже двух эпох, пролегла между ее детьми и через ее собственное сердце, и в слепой материнской любви она предалась тому, кому было труднее, Ричу, оттолкнув тем самым дочь, вызволяя и… губя сына…
А что, если это была вражда не между ними – Ричем и Вией, а между их отцами? Вражда не на жизнь, а на смерть…
Вия с Зайгой весело смеялись. Чему? Лаура не слыхала. Она сложила и спрятала выкройку, потом убрала и раскроенный материал. Сметает завтра-послезавтра, Зайга еще не так окрепла, чтобы мучить ее примеркой, да и время терпит.
– Уже уходишь? – разочарованно проговорила Вия, которой, видно, хотелось еще поболтать.
– Мать сказала – надо накопать картошки.
Поднялась и Вия.
– Не уходи, тетя! – стала упрашивать Зайга. – Мне скучно.
– Что поделаешь, – сказала Вия, скорее польщенная, чем недовольная. – Придется прийти сюда штопать чулки.
– Я тебе почитаю, тетя, – пообещала девочка, восприняв Виино согласие как некоторую жертву с ее стороны и стараясь хоть чем-то вознаградить ее.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1Во сне Лаура видела Рича.
Они вместе шли по ровному серому полю, полю без конца и края. И низкое небо простиралось над ними серое, плоское, и у него тоже не было ни конца ни края.
«Покатаемся!» – сказал Рич, и она вдруг увидала, что они идут не полем, а по огромному, едва замерзшему озеру, в котором еще темнеют полыньи и можно различить элодеи, трепещущие в струях воды под синеватым осенним льдом. Лед с хрустом продавливается под их ногами, и Лауру охватывает страх. Она ищет глазами берег. Но черной полоски берега нигде не видно, серое небо на горизонте сливается с серым озером. Рич, смеясь, разбегается и катится, раскинув руки. На нем светлая куртка, он похож на яхту. Лаура провожает его взглядом, с ужасом ожидая, что вот-вот он провалится и уйдет под лед. Но Рич все удаляется, становится похож на чайку… потом на снежинку… Лаура стоит ни жива ни мертва, не слыша даже своего отчаянного крика, в ушах лишь треск льда и гулкое бульканье воды в полыньях. «Спокойно, спокойно… не бойся…» Она думает, что это Рич, но вокруг бескрайний простор, и в нем ни души. И голос чужой, не Рича, это Лаура поняла еще во сне…
Нехотя занимался рассвет. Все спали, даже Альвина. После двух бессонных ночей Лаура вчера легла рано, уснула сразу и крепко. И только сейчас, в сумерках серебристо-серого утра, ее точно колокол разбудил этот… Страх? Или нежный голос? Она все пыталась вспомнить, где она его слышала, но не могла, мозг еще был во власти сна, и мысли вязли в нем как в вате.
Лауре казалось, что стоит ей вспомнить, и привязчивый голос оставит ее в покое. Так иной, раз тебя преследует забытый мотив, забытое имя, строчка стиха. Но достаточно вспомнить мотив, слова, имя, чтобы все стало на место, улеглось и забылось…
Утро постепенно одевалось в краски. Верхние стекла окон, не заслоненные кустами, зажглись перламутрово-алым светом. Через приоткрытую дверь Лаура слышала ровное дыхание детей, и, когда Зайга ворочалась, под ней пела или звякала диванная пружина…
Лаура замерла – она вспомнила. Но это открытие не принесло ей ни радости, ни облегчения, напротив – вселило смутную тревогу.
«Какой странный сон! – растерянно думала она, стараясь стряхнуть с себя наваждение. – Надо встать. Встать и приняться за дело».
Она сняла платье со спинки стула. Зашуршала бумага – в кармане лежало письмо Рича. Лаура вынула его и положила на стол: не забыть бы потом сжечь, ведь и это письмо может попасть в чужие руки. Ее взгляд случайно упал на слова:
«Моя дорогая Лаура!»
Это был знакомый до боли голос Рича. И словно стараясь освободиться, уйти от другого, смущавшего, призывного голоса, она снова взяла письмо и, как встала с постели, босая, в ночной рубашке, подошла к окну, к свету, и стала читать.
«Так давно, кажется, Тебе не писал. А взял в руку карандаш – и рассказывать про свою жизнь вроде особенно нечего…»
В то время как Лаура читала, солнце поднялось выше и все позолотило.
«Когда я не на работе, только о вас и думаю, о Тебе, Лаура, и о детях. Ты пишешь про Мариса, а мне даже не верится, что мой сын такой большой вырос. Я ведь помню его только в пеленках. Вспоминаю, как ездил за вами в больницу и в снегу забуксовал «виллис». Пока мы с Глауданом расчищали дорогу, малыш кричал. Таким тоненьким голоском, скорее мяукал, чем плакал. Ты никак не могла его успокоить. Глаудан еще сказал: «Настойчивый, сразу видно – мужчина!» Тебе, наверно, смешно, милая, что я болтаю глупости. Сам не знаю, почему, лезут и лезут в голову разные мелочи, давно, как я думал, забытые…»
На жасминовый куст прямо перед окном села синица и, вертя головкой, озиралась, не опасаясь белой фигуры за окном. Потом снялась, и ветка долго еще качалась.
«Вчера, когда мы вкалывали, мне вдруг послышалось – комбайн вроде. Далеко-далеко где-то. И сразу вспомнился наш друг Ецис. Где мы, бывало, ни косим хлеба, он тут как тут. Жив ли он еще, Ецис? Ведь прошло больше пяти лет. Вот видишь, опять я о пустяках.
Напиши, моя Лаура, длинное-длинное письмо. О себе и о детях. Мне дорога каждая Твоя строчка.
– Целую Тебя, а также Зайгу и Мариса.
Рич».
Она сложила листок и прижалась лбом к прохладному стеклу. Лучи утреннего солнца озаряли и ее. Волосы, плечи…
Только когда за стеной скрипнула Альвинина кровать и послышалось старческое кряхтенье, Лаура, вздрогнув, выпрямилась и почувствовала, что замерзла. Одевшись, она прошла на кухню. С подстилки встал песик, смешно потянулся, как ребенок, и засеменил к ней.
– Ну, Тобик? – шепотом сказала Лаура и, нагнувшись, взъерошила мягкую шерсть щенка.
Когда она села на скамеечку растапливать плиту, Тобик пристроился рядом, положил морду ей на колено, глядя в лицо круглыми карими глазами.
– Ну, чего тебе, милый? – тихо повторила Лаура, чувствуя, как тесно прижался щепок теплым боком к ее голой ноге.
Тобик мешал ей, но пренебречь лаской собаки она не могла.
В Альвининой комнате раздалось шлепанье босых ног, потом шарканье тапок. Лаура взяла смолистые лучины, уложила в плиту и, сунув под низ письмо, чиркнула спичкой. По исписанному листу пополз синий огонек, лизнул щепки, и оранжевое пламя охватило поленья. Она смотрела, как сгорают Ричевы слова, превращаясь в черный пепел. Щенок не мигая глядел на пламя. Они сидели рядом, человек и собака, как и тысячелетия назад сидели, глядя на огонь и греясь у огня, далекий предок Лауры с далеким предком пса…
Зевая во весь рот, вошла Альвина.
– Кто это, думаю, там шебаршится? А это ты, ранняя пташка. Батюшки, уже и плиту растопила! – обрадовалась она.
Лаура притворила дверцу и поднялась.
– Дел много, – сказала она, – и в школу ехать надо.
– Носишься как угорелая! – проговорила Альвина, черпая ковшом со дна подойника. – Медаль все равно не повесят, не бойся… Сходи принеси водицы. А теплая пусть стоит умываться. На кофий хочется свежей.
Лаура отперла задвижку и вышла во двор, звеня ведрами. Утро было ясное, очень прохладное и звонкое-звонкое. Она обратила внимание на странный протяжный скрип. Поставив ведра, прислушалась и с удивлением поняла, что скрипит, видно, колодезный журавль в Вязах. Казалось, до него рукой подать… Она никогда этого не замечала.
Лаура спохватилась, что все еще стоит и слушает тот далекий и близкий звук, стала быстро крутить рукоятку, и пронзительный визг ворота заглушил все.
А когда она выехала на озеро, то услыхала стук молотка. Из-за полуострова постепенно выплыли Вязы, прошел через двор и скрылся из виду Эйдис, а возле дома скликала кур Мария.
– Цып, цып, цып! – явственно доносилось по ветру.
Но все перекрывал, точно раскалывая звуки, стук молотка, и Лаура увидала на крыше Рудольфа. Приколотив дранку, он распрямился, повернул голову и – она чутьем угадала – заметил ее. Он стоял у конька крыши, и ветер парусом надувал его рубашку. Но расстояние росло, фигура на крыше стала маленькой и казалась неподвижной.
2По озеру бежали нервные волны, и лодка качалась среди солнечных бликов. Рудольфу хотелось помахать Лауре со своей высоты, но он не был уверен, что она его видит и тем более, что ответит. К тому же, наверно, он имел жалкий вид с этой брезентовой сумкой не сумкой, торбой не торбой, которую Эйдис, как пастуху или нищему, повесил ему на шею, – так с инструментом способнее лезть на крышу. Даль, казалось, была педантично выписана тонкой кистью: силикатно-белое Заречное под серым шифером, старинная под модерн (или модерн под старину) башня сушильни, рассыпанные хутора и широкой дугой леса, леса, леса, в долине – серьезные темные ельники, на взгорьях – веселые длинноногие сосны. Дым из труб реял флагами.
– Ноги замлели? – крикнул снизу Эйдис.
– С чего бы? – отозвался Рудольф.
И, хотя он ответил отрицательно, Эйдис продолжал:
– С непривычки, брат, не так оно легко, я знаю. Возьми пример – скакать верхом. Со стороны глядеть – подумаешь! Ты ведь сидишь на коне, а не он на тебе. А попробуй-ка без привычки, запоешь лазаря.
Внизу, наверно, совсем потеплело – Эйдис ходил в одной рубашке, а тут, наверху, Рудольфа обдувал ветер: во дворе, между стенами и заборами, ему было не разогнаться, зато над крышами да деревьями, на просторах озера ему была вольная воля.
– Эйдис!
– Чего?
– Гвозди кончились.
– Новых больше нету. Пойду возьму старые. Постукаю молотком, и порядок.
Он скрылся на гумне, вернулся с жестяной банкой из-под конфет, где лежали крючки, винты, пробойники, и, сев у камня, стал выпрямлять гвозди. Порой оттуда доносилось и сердитое сопенье: наверно, гвоздь сломался или угодил по пальцу молоток. А Рудольф, аккуратно приладив, прибивал дранку. Над ним носились ласточки. Новых дранок было не так много, дюжины три, не больше, да и те насилу отыскали. Где только они с Эйдисом не рылись, поднимая тучи пыли. На чердаке, в сарае, на гумне. Разворотили чурбаки для поделок, перекатили бочки, опрокинули лохань… А нашлась дранка в клети, в ларе. Как и во многих крестьянских дворах, все углы в Вязах были забиты старьем – там оно никому не мешало, но развороченное, при свете дня, оно имело жалкий вид. Кособокая кровать, хромые стулья, беззубые грабли, оббитая прялка, сундуки с пыльными, разного калибра бутылками и мышиным пометом. Никто тут и в мыслях не держал ни прясть, ни вино делать, просто у латышей такая натура – рука не подымается выбросить годную еще посуду или инструмент…
– Кш-ш-ш, окаянные! Шугани их, брат, сверху, опять в смородину залезли, ироды!
Дранка упала в самую гущу куриной компании, раздалось кудахтанье, хлопанье крыльев, только петух отступил с достоинством, как истинный полководец отступает с поля боя. Заслышав птичий гвалт, вышла Мария.
– Что вы делаете, баламуты! Я думала, не ястреб ли!
– Их не гоняй, так они волос с головы ощипят, – ругался Эйдис, – да еще глаза выклюют.
– Прямо уж ощипят, такие смирные птички!
– Смирные!.. Сходи на ферму, погляди: им хоть цельного быка свали в загон, недели не пройдет – одни косточки на солнце будут жариться. Чистые звери! Я бы их не держал, не-ет…
– А яйца сам нести будешь?
– Под замок их, сталбыть, упрятать, чтоб сад не разоряли.
– Упрячь, отец, упрячь, а я посмотрю, как ты на них ячменя напасешься!
– Ну, Мария, как со стороны смотрится? – крикнул с крыши Рудольф, вовремя вмешавшись в дискуссию насчет плюсов и минусов птицеводства.
– Куда уж лучше, – похвалила она.
– Недельку-другую так попотеет, смотришь – его и в колхоз возьмут кровельщиком, – согласился Эйдис.
– Дефицитная профессия. Кровельщики зарабатывают больше врачей. Вот втюрюсь в какую-нибудь девицу-колхозницу и… переквалифицируюсь.
– Ага, так и втюрился! Ты уж, брат, тертый калач, – сказал Эйдис, не преминув пофилософствовать. – Жениться – все одно что в холодную воду прыгать – надо не раздумывая. А то начнешь мяться, примериваться да прицеливаться – ни за какие коврижки потом не прыгнешь.
– Разве что сзади кто подтолкнет, – со смехом добавил Рудольф.
– Есть не захотел? – спросила Мария.
– Что? Опять есть? Вы меня пичкаете прямо как на убой. Сколько ж сейчас времени?
– Двенадцать, должно быть, а может час. Поставила варить суп. Только не взыщи – недосолен. Все последки выскребла. Как идешь в лавку, мыла да соли обязательно купить забудешь. Еще – спички, ну про спички отец всегда сам вспомнит. Хоть какой-то прок от его дымища да вонищи…
– Если надо, могу после обеда прокатиться в магазин, – предложил Рудольф.
– Что ты! Что ты, беспутный! Гонять машину по белу свету из-за такого-то… из-за пачки соли. К вечеру схожу в Пличи, займу щепоть у Лизаветы, а когда в лавку пойду, заодно и куплю.
Эйдис и тут не обошелся без рассуждений.
– Ох эти бабы! Будешь ей дело говорить – упрется, хоть кол на голове теши. Ну и махнешь рукой – раз нет, не надо, так она за тобой мелким бесом вприсыпку!
– Да уймешься ты, нечистый дух! – заругалась Мария, видно что-то вспомнив, но Эйдис только посмеялся.
– Ну, как ты, Руди, – поедим или сперва закончим?
– Я за то, чтобы кончить. Тут работы на час, не больше.
За час они действительно справились, вернее кончилась дранка. Крыша хлева светилась как решето, ее нужно было еще чинить и чинить. Собрав инструмент и оттащив длинную лестницу, они направились к колодцу умываться. Мария вынесла таз, полотенце и мыло.
– Сладковат получился… – посетовала она.
– Кто?
– Суп, кто же еще.
– У тебя, мать, только суп на уме…
– А как же? – заволновалась Мария. – Если сготовишь невкусно, кого ругают, как не хозяйку? Можно солеными грибами закусывать…
– Грибы утром, грибы вечером, а потом обзываешь меня старым сморчком! – пошутил Эйдис. Но и эти слова Мария приняла всерьез.
– Когда я тебя сморчком обзывала, шут гороховый? И кто тебя силком заставляет грибы есть? Мясом закусывай, не дают тебе, что ли?
– Ну ладно, мать, ладно, – примирительно сказал Эйдис.
Рудольф достал воды из колодца, налил в таз.
– Ну, Эйдис, давай!
Страшно фыркая, Эйдис умылся и, отвернувшись, трубно высморкался в траву.
– Фу! Чертова пыль, весь нос забился… Хе-хе-хе, расскажу тебе, брат, как мы однажды, мальцами еще, молотьбу устроили. Нонешняя пыль против того ерунда!
– Дай ты человеку умыться! – сказала Мария, протягивая Рудольфу мыльницу.
– А я мешаю? Не ушами же он моется, – кротко возразил Эйдис, утерев нос тыльной стороной ладони. – Я тогда уж был здоровый пострел, лет одиннадцать было, двенадцать, Ерману годов десять, Паулу шесть или семь. Осенью вечера темные, длинные, карасин, само собой, беречь надо, мать в хлеву скотину, убирает. Побаловаться охота страсть! А куда денешься? Ерман как-то и говорит: «Ребя, давайте играть в молотьбу!» Давайте. Один трясет солому из тюфяка, другой сыпет на прялку, третий жмет на педаль. То-то веселья! Хотели уж браться за другой тюфяк, как слышим – мать идет. Что делать? Раз-раз и сгребли солому под кровать. Да вот беда, пыли-ища – света белого не видно! Входит мать. «Свят-свят, что же это тут делается? Молотьба идет, что ли?» Мы глаза в потолок – ангелы безвинные. Но мать не проведёшь. Как увидала…
– …что и в самом деле молотили… – вытираясь, продолжил Рудольф.
– Ну да!.. Да как взялась нас самих молотить: зажмет голову промеж колен, штаны спустит и ну стегать отцовым ремнем. Всех по порядку. «И ты туда же, дылда!» Это на меня. Братья, те орут благим матом, а я терплю – ни звука. Зубы стиснул, а в голове, брат, одна дума жужжит как оса: «Ну погоди, ну погоди!» Мать порет, порет, но сколько ни секи, конец все равно будет. У меня от обиды сердце разрывается. Назавтра, как светать стало, беру вожжи и в лес. Вешаться…
– Ну-ну?
– Братья-иуды продали. Мать пошла искать, прямо позеленела от злости. «Ах так, ах вот как! Ну, гнида, ты у меня неделю на задницу не сядешь!» И выдрала еще раз. Этими вожжами. Неделю не неделю, а дня три стоя за столом ел, как конь…
– А прялка – та самая?
– Какая?
– Которую мы в клети видели.
– Нет, это моя прялка, из моего приданого, – умиленно сказала Мария и добавила: – Пусть ее стоит, покуда я жива.
– Ну, пошли, Руди, обедать! – поторопил Эйдис.
Чтобы из Вязов попасть в Заречное «по суше», надо пройти берегом озера километра четыре – четыре с половиной, так что на машине можно обернуться за полчаса (если очередь умеренная), в худшем случае за сорок пять минут (если привезли свежий хлеб). И все-таки под конец Рудольф передумал. Ну хорошо, скажем, через час он вернется – а потом что? Конечно, вечерком можно спуститься к воде с удочками, он так и не был на озере после грозы. Однако без лодки это занятие не сулило особого удовольствия. Берега Уж-озера пологие, до глубокого места идти и идти, это хорошо для ребятни, но плохо для рыболова. Вдоль берега ходят одни гольяны и мелкие светлые окуньки. Рассчитывать на что-то приличное можно только на глубине, а это значит – надо забрести подальше и часами стоять в воде по известное место, пока не сведет ноги судорогой. Для такого предприятия нужен немалый энтузиазм, которого – во всяком случае, сейчас – Рудольф в себе не чувствовал, и потому собрался в Заречное пешком.
Перекинув через плечо туристскую сумку, он медленно шагал по дороге. Возле редких хуторов, мимо которых он проходил, его облаивали собаки: одна, из породы формалистов, лениво потявкает со двора и угомонится, другая, из служак, гонится за чужим, надсаживая горло, чуть не до поселка, а то и дальше.
Но были и совсем тихие участки пути, когда к скрипу гравия и песка под его сандалиями примешивался только шелест листвы. Неторопливо пересек дорогу и скрылся заяц. Птичьего пения не было слышно, только раза два пропитым голосом крикнула сойка, предупреждая лесных зверюшек о появлении человека.
Впереди, в просвете между деревьями, зарокотали моторы, и, выйдя на опушку, Рудольф увидел, как в волны хлебов, совсем золотых на солнце, вошли, колыхаясь, два комбайна – громадные и неповоротливые, как динозавры, на небольшом ячменном поле. Над нивой парил аист, с каждым кругом все ниже, и наконец опустился на сжатую полосу между ворохами соломы. Птица важно, без малейшей опаски, шагала между двумя рычащими машинами, иногда подцепляя в жнивье лягушку или бежавшую с поля мышь. Комбайнеры не обращали на аиста никакого внимания, и птица им отвечала тем же – каждый занимался своим делом. Зрелище это было столь необыкновенное, что Рудольф остановился и, улыбаясь, наблюдал за аистом до тех пор, пока один из комбайнеров не крикнул ему что-то. За ревом машин Рудольф не разобрал слов, но ехидный смех парня внес ясность. Рудольф пошел дальше, поле осталось позади, только шум комбайнов слышался долго, порывы ветра то усиливали, то приглушали рокот, перекрывавший даже гул реактивного самолета: казалось, будто огромная кисть в полной тишине медленно проводит по синему небу белую полосу. Перейдя по новому, еще гулкому мостику ручей, впадающий в Уж-озеро, Рудольф вошел в Заречное и теперь уже стал объектом общего внимания. Женщины постарше – а такие, казалось, есть в каждом доме – смотрели ему вслед: одна поднимет голову от грядки, другая, идя по двору, убавит шаг, третья прервет разговор с соседкой. Над каждой второй крышей в Заречном торчала телевизионная антенна, на веревках висело нейлоновое белье, а дух провинции неистребимо жил в любопытных взглядах, которыми тут провожали, ощупывали каждого пришельца. Рудольфа позабавила мысль, что потом, возможно, последуют комментарии: его могут принять за очередного ревизора потребсоюза, за фотографа из Цесиса, мелиоратора или просто решат, что он подозрительный тип и на всякий случай снимут на ночь с веревки рубашку, запрут сараюшку, погреб…
Он не ускорил шага, шел размеренно, неторопливо, глядя по сторонам. Когда раньше он изредка на «Победе» проскакивал Заречное, спугнув разве что петуха или кошку и не находя тут ничего достопримечательного (если не считать, может быть, магазина, где иногда бывал дефицитный импорт), он не замечал школы, стоявшей поодаль от дороги. Разобрать надпись на двери на таком расстоянии было нельзя, тем не менее Рудольф сразу догадался, что это школа. Сейчас, во время каникул, здание скромно пряталось в больших величавых деревьях, недели через две оно огласится гомоном, смехом и визгом. На траве лежали залитые известью леса, некоторые окна еще были заплаканы белыми слезами. За углом мелькнул заляпанный краской человек в газетном колпаке, больше не видно было ни души, и в здании никакого движения. Школа точно дремала.
На сельсовете – красном кирпичном доме, какие строили вскоре после первой мировой войны, – развевался флаг. В скверике напротив стоял небольшой серый обелиск. Неспешный ритм жизни Заречного настраивал и Рудольфа на неторопливый лад, он свернул по дорожке, посыпанной крупной бело-серой галькой, подошел к обелиску, возле которого лежали разномастные, уже привядшие полевые цветы – люпин, льнянка и васильки, а в пол-литровой банке стоял в воде куцый гладиолус. В камне были высечены слова: «Они пали от руки бандитов» – и столбик имен и фамилий.
Мимо прогромыхал грузовик, где-то вдали, в кузнице или в механической мастерской, гремело железо – сонную тишину Заречного нарушил тяжелый хриплый звон. Из ближнего сада донесся детский голос: «Кис-кис-кис!» По деревьям прошелся ветер, зашумел листвой, и флаг на сельсовете натянулся струной, задрожал. Постояв у обелиска, Рудольф медленно вернулся на дорогу, галька трещала под ногами, как кусковой сахар, а асфальт звенел как лед.
У магазина, расположившись на травке, трое мужчин пили пиво. В тесном помещении пахло туалетным мылом, леденцами и хлебом, у прилавка стояла солидная очередь, значит, Рудольф явился не вовремя. Впрочем, спешить ему было некуда, можно прихватить для Марии пару буханок свежего хлеба. Сельские жители делают покупки долго, обстоятельно, иной живет за несколько километров от магазина. Очередь двигалась медленно. Немного погодя явился один из любителей пива – в руках пустые бутылки с остатками пены и обсосанными горлышками.
– Возьми тару, дорогуша! – крикнул он, подавая бутылки через головы.
Женщины заворчали, загомонили все разом:
– Куда лезешь, как лошадь!
– Не принимай у него, Бенита, пусть, как все люди, постоит в очереди!
– Ну погоди, Антон, приедет Велта, я молчать не стану. Дети небось дома сидят не евши, пока ты со своими дружками, как боров, на траве валяешься.
– Хоть бы побрился, что ли! Зарос до бровей, как босяк!
Тот, которого называли Антоном, сначала пытался подъехать по-хорошему, а потом разозлился:
– Вот бабы, чертовы бабы! Тьфу!
Он собрался было уходить, но, заметив в очереди единственного представителя сильного пола, подошел к Рудольфу и, дыша ему в лицо кислым пивным духом, в расчете на мужскую солидарность попросил:
– Не будь гадом, сдай! Куда мне с ними деваться?
Хотя и без энтузиазма, Рудольф все-таки бутылки взял и, чтобы избавиться от этого субъекта, тут же отсчитал ему сорок восемь копеек.
Выйдя из магазина, Рудольф увидел, что выпивохи уже разошлись, в траве валялись блестящие крышечки и окурки. Из-под навеса вынырнул Антон.
– У тебя не найдется закурить?
– Чего нету, того нету.
– Хотел купить, да это бабье мне голову задурило. Эх, башка трещит-раскалывается, – пожаловался Антон.
– Заложил вчера, наверное? – догадался Рудольф.
– Малость… Ты из Цесиса?
– Из Риги.
– А-а! – отозвался Антон и без видимой связи продолжал: – Моя Велта опять в Елгаву укатила. Поступать в академию… – Он помолчал. – А они меня пилят – зачем пустил: выучится, мол, и бросит…
– Кто они?
– Ну, они… – Он неопределенно махнул рукой через плечо, хотя сзади никого не было. – Жена будет агрономом, а…