Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
ПИЛАДЗИТ
Кого я вижу, или мне мерещится – Бернат! Альберт, старый друг! Ну, ну, такого силача, как ты, и правда не так просто скрутить. А сколько воды утекло с тех пор – господи боже мой! Сколько же мы не видались? Выходит, с сорок третьего, когда, хе-хе, мы дали деру по дороге на призывной пункт. Пришлют тебе повестку, за неявку грозят смертной казнью, а когда ты, голубчик, явишься, суют тебе под нос бумагу: подпиши, что в легион, дескать, вступаешь добровольно. Э, брат, дураков нет! Жалко только, что нам пришлось расстаться. И то сказать: могло ли нам тогда прийти в голову, что мы встретимся уже сивые, на какой-то там станции Дзеги, за двести километров от дома? Да ни в жизнь! Слыхал я, слыхал, что потом ты стал знаменитым партизаном. Обыкновенным? Господи твоя воля, да разве партизан может быть обыкновенным? Это же герой! Шапку долой и руки по швам! Встретил я, понимаешь, как-то в Скривери Карла Зиепниека – помнишь, такой конопатый? – стали лясы точить, зашел разговор и про тебя, тут он меня и просветил. Его братан партизанил вместе с тобой. Ну да, ну да, Рингольд, он самый… Ты небось теперь большой начальник? Всего только лесотехник? Ну-ну… Грешок стало быть за тобой есть, а, что получше должности тебе не дали? Привык к лесам? Брось ты заливать, у тебя что – слабое здоровье? Такая будка: похлопаешь, ишь, только гудит! Хе-хе! Такого медведя не так-то просто свалить! Что, чахотку подцепил? Да будет тебе! И то сказать… сырые землянки, грязь и снег, со жратвой когда как. Нет, не сладкая это жизнь. Тут и чахотку схватить недолго.
А вообще-то как? На хлеб заработать можно? Тогда хорошо. Жену встречать приехал? Есть, есть и у меня, а как же – Эмма. И двое сорванцов. У тебя тоже двое? Скажи на милость, мы с тобой как сговорились! Мальчишки, все мальчишки, хе-хе, это к войне! Мой старший помешался на моторах, прямо как малахольный. Где шофер какой копается в машине, и он туда своим носом. А младший играет на мандолине, Хотел, понимаешь, учиться на гитаре – оно теперь в моде, а в прокатном пункте остались одни мандолины. Хочешь – бери, не хочешь – не бери. Взяли. Теперь набил руку и так бедово разные вещицы отрывает – будь здоров. «Откуда ты это выкопал?» – удивляюсь я. По радио слыхал. В молодости, ну, ты же помнишь, я помаленьку пиликал на гармошке. У мальчишки это от меня… Пою ли я еще? Альберт, дорогой ты мой друг, конечно, пою. Голос, известно, уже не тот. Но главное ведь не голос, главное – чтоб от души. Небось не в опере. Когда я еще вкалывал со своим напарником Фридисом, он меня часто просил, чтоб… Где я сейчас вкалываю? А где придется. Да, неразлучно с кистью, привык я к ней, как к своей Эмме. Объездил всю Латвию, только в том углу – в Барте и другом конце Латгалии – еще не был. А база, понимаешь, в Вецумниеках, Господи боже мой, ты не видал Вецумниеков! Приезжай ко мне в гости! У кого есть карандаш и бумага? Спасибо, товарищ художник! Альберт, я пишу тебе адрес. Ничего, если потеряешь, спроси только Волдемара Пиладзита, и каждый… Это разве далеко – утром ты в Риге и первым автобусом… Жена у тебя на сносях? Так тебе, что ли, ребенка грудью кормить, господи твоя воля! Как у меня, когда младший на свет появился… ту зиму я колесил по Курземе. И положил себе: как хочешь, а на роды надо быть дома. Заявляюсь – сын уже вот он! И весь в меня, хе-хе, такой же востроносый и беззубый. Да, вставить надо бы, да никак не собраться – все колесишь. Мясо жесткое кусать не могу, а я как раз люблю запеченное такое, поджаристое, чтоб хрустело на зубах. Эмма на это мастер. Приезжай! Покажу тебе сыновей… Эмму. Пропустим с тобой по маленькой.
Нет, водкой от меня не пахнет, Альберт. Это ром, классный импортный товар. Всей компанией вылакали. Если б знать, что мы встретимся, я бы капли в рот не взял без тебя… Не смейся, Альберт, для тебя я продам последние штаны. Друг молодости – это ж… святое дело! Ты не очень-то и пьешь? Правильно делаешь, и не надо, алкоголь – это яд. Я тоже лишнего не пью. Приму норму и – точка! Ты на меня не гляди, что я такой замызганный. Знаешь, как на работе. Ничего доброго надеть нельзя – увазюкаешься, как чушка. А дома, в Вецумниеках, у меня два… у меня висит три костюма. Моя Эмма первейшая портниха. «Купи, говорит, Волдис, только матерьялу, я тебе такой костюм сошью, что все рот разинут. Тебе идет синий в легкую полоску. И к нему вишневый галстук». Твоя работает в лесу? Не тяжело для бабы-то? Мало мы жалеем своих жен – истинная правда. Как приеду домой, скину пальто, топор в руки и – айда в сарай. Переколю все дрова, сложу аккуратно по стенке ровной поленницей. Эмма обрадуется. Прилажу где чего требуется. И то сказать, время, оно помаленьку точит не только тебя и меня – вещи тоже. Воротишься домой, смотришь: там крыша прохудилась, там дверь не хочет закрываться, или петли визжат, как душа грешника. В хозяйстве, сам знаешь, без мужских рук не обойтись. Как возьмусь за дело, через два дня все будет в лучшем виде. И пол выкрашу, пока больших морозов нет. Когда Эмма еще воском натрет – зеркало! Как в ресторане! Ребятам куплю шоколаду. Свожу Эмму в кино. Надо будет встать в очередь на «ИЖ». И чтоб обязательно с коляской! Мотоцикл с коляской – все равно что автомобиль. Ну, понятно, дождь тебя мочит, но – господи прости! – что мы сахарные, что ли? Нет, деньги копить я еще не начал. Что значит тысчонка для хорошего мастера – раз плюнуть! Спасибо за приглашение. Как спроворю, так обязательно рвану к тебе в Дзеги. Паул пройдет курсы и получит права. Его посажу за руль, если у меня голова неясная будет. Разбиться, хе-хе, я еще не хочу, друг, жизнь слишком хорошая штука, чтобы я полез в могилу прежде времени.
Что у меня в этом бауле? Да какая там лейка! Это пульверизатор, Альберт. Я везде со своим струментом. А без своего это не работа, а так, одно баловство. То за одним, то за другим надо идти одолжаться, то шпахтель без ручки. Половина времени коту под хвост, пока сбегаешь да приладишь. Инструменты должны быть как наточенные ножи, тогда можно сказать – это работа. Я делаю на совесть, с гарантией. Другой маляр как сапожник: когда никто не видит – валяй новую краску поверх старой, и хорош! А поскреби чуток ногтем, и грехи-то эти вылезут на свет божий. Я так не могу. Смою, соскоблю старую до штукатурки, все начисто, только тогда покрываю новой. И то сказать, разве я не мог бы тяп-ляп, спустя рукава, как ловчее? На этот хутор, к примеру, ведь я ни в жизнь не ворочусь. Ан нет, не позволяет… совесть не позволяет, Альберт. Не хочу, чтобы люди вслед мне плевали. Пусть лучше говорят: «Забулдыга он – это да, но зато мастер что надо!» Я вам сотворю такой колер, какой только душа пожелает. Хотите фрезовый? Пожалуйста вам фрезовый! Хотите цвет само? Пожалуйста. Когда мне заказывают цвет само, я не пачкаю стены клюквенным муссом. И если просят розмарин, так будет розмарин, а не элекро. Когда ты, Альберт, надумаешь делать ремонт, ты только свистни – явлюсь как штык. Все брошу – и к тебе. Из твоих комнат я сделаю ресторан и… Тебе не нужен ресторан? Сделаю Дворец культуры! Только не сейчас. Нет – и баста! Сейчас я собрался в дорогу. Ставлю крест на старом и начинаю новую жизнь…
Ну, что я тут болтаю и болтаю все о себе! Расскажи про себя и ты, Альберт! Не надоедает тебе зиму и лето по лесам шататься? Не в обиду тебе скажу, я б заскучал… А ты нет? Черт возьми, как хорошо ты это сказал: посадишь деревцо с ноготок и знаешь, что оно еще расти будет, когда тебя уже не будет на земле… Ты поэт, Альберт! Честное слово! Тебе бы написать это на бумаге и послать в какой-нибудь журнал. Я нисколько не смеюсь! «Будет расти, когда тебя уже не будет на земле…» Да-а, Альберт, не знаю, как тебе, а мне от этого становится грустно. Тебе нет? Придут другие люди, а ты лежишь в сырой земле… Будут жить, любить… выпивать… Я другой человек, не могу на одном месте усидеть, как ты. Пройдет время, чувствую – опять во мне какой-то зуд, ноги идут сами по себе. Как в песне поется: «В путь-дорогу, в путь-дорогу, больше быть здесь не могу…» Да, друг… Бродяга, говоришь? Тут ты не прав. Я работаю. Я, понимаешь ли, пропился, последнюю рубаху спустил, копейки у меня не было в кармане, но захребетником никогда не был. Погляди на мои лапы! Разве это ладони белоручки, а? Я на пятьдесят один день тебя старше, и ты мне не перечь! Паразитом я никогда не был и не буду, у меня… У меня просто судьба другая, чем у тебя. Сам выбрал? Ясно, что сам. Кто же еще! Пойти бы мне тогда с тобой, когда ты звал… Ты знаешь, я не хотел никого убивать. Вижу, что ты не понимаешь, Альберт. Никто меня не понимает… Я не хотел зла никому, не я эту войну затеял. Я хотел только переждать, когда эта заваруха кончится. Не выпачкать руки в крови. Мы ведь с тобой росли почти рядом, Альберт, ты знаешь, что я не мог видеть крови. Когда у вас кололи свиней, я забивался в подпол. Когда мой брат резал петуха, я убегал, чтоб не видеть. И брат с петухом без головы гонялся за мной по двору, измываясь над моим страхом. А я орал благим матом и летел себя не помня от ужаса…
Я не такой дурак, чтобы не понимать – стрелять приходится не только в легионе. И в партизанах надо пулять, это как закон. Что б я у них стал делать, такой слюнтяй? Варил бы в лесу кашу, как баба? Ты говоришь, хотя бы и кашу… Ты умный, Альберт… Тебе бы меня взять тогда вот так, за шкирку, и не пускать. Ты… ты прав. Если б я знал, что из этого выйдет… я бы все же пошел с тобой. Варил бы кашу… чистил ваксой чужие сапоги, только бы не это. Господи боже мой! Лучше накинуть петлю себе на шею, чем еще раз… это пережить.
Как мы с тобой расстались, подался я, значит, в Приежкалны. Ты, наверно, знаешь, у меня с Ариадной был… ну, роман. Сперва пристроился на сеновале. Да хозяйка здорово боялась, как бы с обыском не пришли, и упрятали они меня в картофельные ямы. Долго я там вытерпеть не мог и перекочевал в сенной сарай на лесной лужайке. Ариадна через два-три дня носила мне харчи. Они, наверно, выследили ее, Один раз слышу: кричит кто-то! По голосу Ариадна, Выскочил я из сарая – и бежать, и бежать.
Я не знал, что они из-за меня будут мучить Ариадну. Не знал! Надо было выйти, пусть бы схватили меня, правда? Тогда, может, они расстреляли бы только меня, правда? Ведь я не был партизан, только дезертир… Они ведь не пытали бы меня, правда? А это быстро: чик – и готово. Без мучений… Почему ты ничего не отвечаешь, Альберт? Я не знал, что они… что они Ариадну… Ну, чего ты молчишь!
* * *
Ладно, я виноват! Не надо мне было торчать на одном месте, как кроту. Надо было смываться и чесать в Лиепини, к родичу. Они, наверно, думали, что Ариадна носит еду партизанам. Они ее пытали, хотели дознаться, где партизаны… Мы договорились: если запахнет жареным, драпану в Лиепини к леснику. А когда заварилась эта каша, я побоялся туда идти. Скитался где придется. Однажды в кустах еще бы немножко – и меня кокнули. Не знаю, бандиты или кто там еще. Зря я мотался как неприкаянный – в Лиепинях никто меня не искал…
Проклятье на мне, Альберт! Ариадна камнем лежит на моей совести. Умирая, она, наверно, меня прокляла. Нет, что я порю…
Альберт, не слушай мою болтовню. Ариадна – и проклясть, господи боже мой, что я горожу, болван этакий! Ариадна была… Ну что я тебе рассказываю? Ты сам знаешь, какая она была. Такая светлая. Почему всегда умирают хорошие люди? А такая дрянь, как я, живет на свете, а? Мир устроен навыворот. Вверх ногами… Убить бы должны меня! Когда Эмма ходила беременная, я решил так: если родится дочка, назову Ариадной, Эмма не соглашалась. Нет, моя Эмма не ревнивая. Она только сказала, что злая судьба бросит тень и на нашу доченьку. Родился мальчишка, мы назвали его Паулом, да, как моего отца. Когда она разрешилась вторым, и тоже парнем, я сказал: «Ну теперь, Эмма, назовем как твоего отца». А Эмма – нет. Юкум ей не нравится, понимаешь, малое дитя Юкумом звать язык не повернется. И окрестили Илгонисом…
Так она, жизнь, полегоньку и катится. Плохое вспоминать никому неохота. Только никуда от него не денешься, беги не беги, а оно стоит за твоей спиной, как тень… и ходит за тобою следом. Оглянешься: никого. Идешь дальше, слышишь: нет, опять оно тут, опять тащится за тобой. Тихими, тихими шажками: тип-тип-тип-тип. Как тиканье часов. Да какие уж там часы…
Что вы, девонька ясноглазая, испугались? А что я такого сказал, что вы испугались? Пугать я вас не хочу. Фу, что же я – злодей?.. Ариадна… Вы не Ариадна? Раса? У вас такие же синие глаза-подснежники, как у А… Что это я опять мелю? Поезжайте в свою «Весну», милая Раса! И желаю вам всего наилучшего. В загсе вспомните Волдемара Пиладзита. Я за вас буду кулак держать, чтобы все было тип-топ.
Что это за свет? Касса открывается? Разве уже идет поезд? Ах, только еще из Риги? Подумать только; в Ригу – из Риги, в Ригу – из Риги. Каждую ночь, из года в год. И все куда-то спешат, куда-то едут, Так будет всегда, до скончания века, и после того, как тебя не станет, Альберт, и не будет на свете Волдемара Пиладзита. Эх-ма…
Почему жизнь так коротка, Альберт? В молодости нам казалось, что ей не будет ни конца ни краю. Сейчас Паул уже с меня ростом, того и гляди обгонит. «Ишь, вымахал, отца перерасти хочешь?» – спрашиваю его. Смеется. Прибежит, бросит сумку и пошел. «Ты куда?» – «На комсомольское собрание». – «А ты разве комсомолец?» – «Ага», – говорит. Ни у отца, понимаешь, не спросится, ни… Я ему не помеха, пускай вступает, если охота. Но ведь и не спросит… Оно, конечно, дома я живу мало. Ну, теперь этому конец. Буду жить при своем месте, в этот раз я и правда заскучал по Вецумниекам…
ТОМ
Когда над кассой зажигается лампочка, высветляется и окошко – дежурный начинает продавать билеты. По залу ожидания пробегает возбужденный шумок, оживляются и приходят в движение даже те, кто едет в Ригу, хотя до рижского, как здесь говорят, поезда еще почти два часа. Прибывают все новые пассажиры, одни входят, другие выходят, скрипит и хлопает дверь, кто-то смеется, что-то падает. Только двоим до всего этого нет никакого дела. Странно, что именно самые беспокойные и неугомонные из нас утихомирились первыми. Притулившись к Анниному боку, спит Дайна, неожиданно заснул и Волдемар Пиладзит. Дайна уморилась от дальней дороги, да и ночь на дворе, Пиладзит устал от рома и от исповеди. Сон дивно преобразил его подвижное лицо – оно застыло, как гипсовая маска, морщины расправились, и черты лица открылись тонкие, можно даже сказать, точеные. Может быть, он мечтает о чем-нибудь? И о чем именно? Этого не угадать… А как во сне выгляжу я? Проступает ли на моем лице то, что я стараюсь скрыть, когда бодрствую? Может быть, я взволнованно, бессвязно говорю, оправдываюсь? Или напротив, забываюсь совершенно, и черты мои покойные и чистые, как сейчас у Пиладзита? Этого я не знаю…
Когда окошко кассы не заслоняют черные, темно-синие и коричневые спины, я вижу в нем лицо Салзирниса и тулью форменной фуражки, висящей на вешалке. На сером фоне стены выделяются только эти два ярких цветовых пятна: розовое (лицо) и красное (фуражка). Потом, глядя в ином ракурсе, немного выше, я замечаю третий круг: стенные часы, от которых мои отстают на две минуты. Или «сигнал» начал барахлить? Подхожу с намерением спросить, правильно ли идут стенные ходики, но потом передумываю, ведь на станции всегда будут правы станционные часы (по ним прибывают и отправляются поезда), и я только прошу билет.
– На Ригу пока не продаю, – отвечает мне дежурный, но когда я поворачиваюсь и хочу отойти, добавляет! – Ладно уж, в порядке исключения…
Протягивает руку за билетом, он пробивает дату, подает мне… Смотрю: двадцать третье октября, правильно, уже двадцать третье. Отсчитывая сдачу, он дружески заводит разговор:
– Хороша погодка, а?
Отвечаю утвердительно.
Волосы у Салзирниса светлые, пышные и волнистые, как у женщины, на висках еще слегка мокрые от растаявшего снега, и щеки раскраснелись от ночной свежести, гладкие и румяные, как у Деда Мороза.
– Вы не знаете, – спрашивает он, понизив голос, – можно в Риге достать импортные ботинки сорок пятого размера на теплой подкладке? Хорошо в них по такой погоде.
Смотрю на его блестящие, точно лакированные, щеки… Ах, правильно, человеку нужны ботинки на зиму – чему же я удивляюсь?
Превратно истолковав мое молчание, Салзирнис говорит извиняющимся тоном:
– У вас, наверное, нет знакомства в торге?
И на это я отвечаю утвердительно и, засунув билет в нагрудный карман, отхожу от окошка.
Дайнино тельце совсем сползло набок, на лбу мелкие капельки пота, но и в этой суматохе она спит спокойно, от ее дыхания легко и ровно вздымается на груди белая вязаная кофточка. Только когда дверь сильно хлопнет, у нее, как от яркого света, вздрагивают ресницы. Я смотрю на Дайну, потом на Анну, ко мне обращен тяжелый взгляд ее темных глаз.
– А тебя… не клонит в сон, Анна?
Она качает головой, все еще глядя на меня снизу вверх.
– Вздремни и ты, я посижу…
– Я могу спать только в полной тишине, – говорит она.
– Да? – рассеянно переспрашиваю я. – А я… как раз наоборот. Первую ночь на хуторе совсем не мог заснуть с непривычки – в такой полной, абсолютной тишине. И только уже под утро, когда где-то затарахтел трактор или мотопила, точно в колодец провалился.
Она мимолетно усмехается:
– Ты заделался настоящим горожанином. Я в Риге долго не смогла бы жить. Уеду – и домой тянет.
– Но иногда ведь здесь скучно, правда? Хотя бы осенью, когда зелень опадет и все станет однообразно серым.
Чуть наклонив голову набок, она, верно, обдумывает мои слова – по лицу скользят тени неизвестных мне тревожных мыслей, словно пляшущий отблеск пламени.
– Тебе никогда не хотелось уехать отсюда, Анна?
Она что-то тихо мне отвечает, не понять – то ли «да», то ли «нет», и не знаю, как переспросить.
До нас долетают только обрывки чужих разговоров.
– Бывало, – наконец тихо произносит Анна. – Первое время после смерти мужа мне часто хотелось бросить все и уехать. Все равно куда, только бы отсюда. Но это не так легко и просто, как кажется: работа, дети, корова, хозяйство. Я осталась… И примирилась.
Анна машинально теребит уголок платка, пальцы у нее подвижные и чуткие, только глаза смотрят в одну точку мимо меня.
– Давно?
Она смотрит на меня в молчаливом недоумении («Что давно?»), блуждая где-то в воспоминаниях, потом спохватившись, отвечает:
– В феврале будет шесть лет, – и, помедлив, точно в нерешительности – рассказать или лучше не надо, наконец добавляет: – Он был шофером в нашем колхозе. Случилось это у Цирулей. Внезапно вынесло навстречу одного пьяного, а дорога там узкая… Ты, наверное, знаешь?
Я киваю.
– Был гололед. Миервалдис круто повернул, чтоб не столкнуться, налетел на столбики, сбил… и под гору, в овраг…
Она рассеянно и виновато улыбается, может быть, уже сожалея о своей откровенности. Я испытываю мучительную потребность сказать Анне что-то хорошее, но не могу придумать решительно ничего, что мне самому не казалось бы трафаретным, банальным выражением сочувствия, и в то же время чувствую необходимость защитить ее, уберечь. От чего? И почему?
– Подай мне, пожалуйста, Дайнино пальтишко, Том, – просит Анна, как бы ставя точку на нашем разговоре. – Уложим ее, так ей будет удобней.
Я подаю, Анна укладывает, девочку на лавке. Я смотрю на ее руки, как они принимают, свертывают и подкладывают в изголовье пальто, стягивают сапожки. Небольшие и сильные руки, живое тепло этих рук еще помнит моя прохладная ладонь. Одно мгновение я как бы чувствую их объятие – и вздрагиваю сам от своей фантазии…
– Поезд! – объявляет кто-то, приоткрыв наружную дверь.
– Пойдем и мы? – обращается ко мне Анна.
Мы выходим вместе с другими.
По-прежнему идет снег, только уже не такой густой, и хлопья стали крупнее. В курятнике у Салзирниса незвонко поет петух. В той стороне, где Рига, встает трепетная заря. Вон показался: из-за поворота брызнули огни паровоза, и огромные хлопья во встречных потоках ветра мотыльками порхают вокруг него. Пыхтя, паровоз медленно катит мимо нас, останавливается, дрожа как загнанный конь, со стуком открываются двери вагонов.
– Подсобите мне венок поднять!
Оглядываюсь – Эмилия. Она влезает по ступенькам, я подаю венок, на котором бумага с одной стороны растрепалась и, шурша на ветру, трепыхается, как сухой лист. Эмилия протягивает руку, желает мне счастливого пути. Паровоз дает свисток, вагон – сперва незаметно, потом все быстрее и быстрее – плывет мимо, следующий, еще один, еще, тусклые ряды окон, в дверях проводницы… Оглядываюсь: Анны нет, ушла. Мимо меня идут незнакомые люди с узлами, по ту сторону станции ржет лошадь, мелькает последний вагон, во тьме и снежном вихре скрывается сигнальный огонек, только земля еще сотрясается и гудит, постепенно затихая.
И стихла.
Какое странное ощущение пустоты…
Большими шагами медленно бреду вдоль железнодорожного пути. Белый перрон испещрен большими и маленькими следами, и снег торопится все снова сравнять и выбелить. На рукав мне садится огромная мохнатая снежинка и блестит в свете лампы. Опускается еще одна, потом третья. Мне не хочется никуда идти, не хочется никуда ехать. Хорошо бы стоять так и стоять, и чтоб совсем замело снегом, как дерево…