Текст книги "Колодец"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
«Какие прекрасные цветы!» – вдруг вспомнила она и улыбнулась в темноте. На голый локоть с цветов упали холодные капли росы.
Внизу кто-то засмеялся. Удивленная, Лаура посмотрела на озеро, дымившееся, как огромный котел, прислушалась – это были всего лишь утки.
В комнате свекрови горел свет, и в то время как Лаура приближалось к дому, за окном дважды промелькнула фигура – первый раз в платье, потом в рубашке. Альвина ложилась спать – видно, бросила чистить яблоки, все равно за вечер не перечистишь, а в саду уже новых полно нападало. Свет потух… Хутор погрузился в полную темноту. На озере опять словно кричал кто-то. Утки тревожно переговаривались в камышах, не находя почему-то покоя и в этот поздний тихий час.
Лаура заперла дверь на щеколду, поставила цветы в вазу и по пути в свою комнату зашла к детям. Ни шороха, ни звука. Марис спал, как всегда прижав к груди подбородок, на кроличьей шкурке свернулся клубком Тобик, а диван в углу тонул в густой темноте.
– Мама…
– Ты еще не спишь, детка?
– Посиди со мной.
– А ты засыпай, ладно?
Молчание.
– Кто там кричит так?
– Где?
– На озере.
– Это дикие утки
– …угу… – пробормотала девочка, по-видимому совсем сонная, но вдруг, неожиданно встрепенувшись, добавила: – А… а у нее было такое странное личико… как у человека.
– У кого, Зайга?
– У бабочки. С большими черными глазами.
Лауриной руки коснулись маленькие пальцы.
Обманчиво близко, точно прямо за окном, крякали утки. Размеренно тикали ходики.
– Мама…
За стеной скрипнули старые пружины Альвининой кровати. Ночь набросила на все покров темноты, под которым жили только звуки.
– Мама, скажи, это папа?
Вечерняя свежесть лилась в открытое окно и растекалась по комнате, постепенно обволакивая мебель, одежду, лица.
– Почему Марита со мной не разговаривает, мама?
Безветрие – ни лист не шелохнется, ни занавеска.
– Мама, что это значит… преступник?..
Лаура принуждала себя думать о чем-нибудь другом. О том, что надо заштопать носки сыну; стоптанные, бывшие Зайгины сандалии ужасно протирают дыры, а босиком пускать нельзя – нога может загноиться, резиновые тапки в такую жаркую, сухую погоду тоже не годятся, а покупать новые сандалии к концу лета нет смысла, ведь до весны нога вырастет… О том, что надо посмотреть, нет ли в зареченском магазине синего вельветона; правда, он узковат, но зато, хотя бы пока новый, вид имеет – лучше, чем дешевые, вечно мятые шерстяные ткани, из которых шьют школьную форму… Что надо помочь Альвине чистить яблоки и наварить заодно большую кастрюлю яблочного повидла. Дети охотно едят его с хлебом и с блинами, намажешь хлеб повидлом – вот тебе и ужин, а если маслом – надо положить еще сыру или колбасы… Что надо не забыть поинтересоваться у Бениты, когда привезут ячневую крупу-сечку по шестнадцать копеек кило…
У Зайги ровно вздымалась грудь. За окном падали летние яблоки, шлепались в траву, стукались о тропинку. Казалось, будто по саду кто-то ходит, то приближаясь, то удаляясь и вновь приближаясь. Ходит-бродит как неприкаянный…
3На темном звездном небе, точно искра от паровоза, сверкнул и тут же погас метеор, и в Вязах тоже при полном безветрии нет-нет и падали яблоки. Дверные петли скрипнули визгливо, негодующе, словно недовольные, что их потревожили, и на Рудольфа пахнуло дымной горечью, глубоко въевшейся с годами в закопченные бревна. Он чиркнул спичкой – из мрака выступили крючки для одежды, на одном висело забытое полотенце, на другом – высохший серый дубовый венок, какие плетут на Иванов день, неизвестно зачем и каким путем здесь очутившийся; на кривой лавке мелькнул бесформенный ворох, который при свете второй спички оказался банным веником. У окна, как и говорил Эйдис, стояла свеча, белая и оплывшая, как сосулька. Он зажег свечу, трепетный язычок пламени рассеял тьму, и тень Рудольфа заплясала на стене, как Махмуд Эсамбаев. Из щелей скрипучего пола тянуло холодком, и, раздевшись, Рудольф быстро прошмыгнул дальше, из прохладного предбанника в тропическую влажность бани, поддал пару жестяным черпаком и залез на полок, который в этом шатком и зыбком царстве выглядел неожиданно прочным, устойчивым и широким, как кровать Эйдиса и Марии.
Тело покрылось мелкими каплями, очки запотели. Он лежал на спине, слыша, как в висках у него бьется пульс. Стены то и дело похрустывали, видимо трещали старые бревна. Иногда ему чудились приближающиеся шаги Эйдиса, но всякий раз он принимал за шаги неясные шумы – в саду или в бане. Эйдис, наверно, еще возился со злополучным фонарем, который никак не хотел разгораться. В конце концов они прекрасно обошлись бы этой свечой, она теперь горела спокойно, не трепыхалась, иногда шипела от сырости, разливая вокруг тусклый свет и наполняя парную густыми жирными тенями.
Прошло порядком времени, прежде чем скрипнула дверь и раздался хрипловатый голос Эйдиса. Что он говорил и кому, было не понять.
– С кем ты там? – крикнул Рудольф с полка.
– Леда за мной увязалась. Гоню – не уходит.
– Впусти ее.
– Э-э, нельзя, еще блох подцепим.
– Блохи что, бывает – и не то еще подцепишь, – отозвался Рудольф. Из предбанника ему ответил глухо, как из бочки, мефистофельский смех Эйдиса. Потом послышалось, как об пол шмякнулся сапог.
– Тебе свеча нужна?
– Чего? – не понял Эйдис, и в это время упал на пол другой сапог.
– Свеча!
– У меня есть фонарь.
– Загорелся все-таки?
– Влил карасинцу, и загорелся, – миролюбиво объяснил Эйдис, и Рудольф, развеселившись, вспомнил, как старик ругательски ругал фитиль – крутил туда-сюда, то вывернет, то увернет, винил бедный фонарь во всех смертных грехах.
– Небось Мария задала тебе жару?
– Это уж как водится, – с несокрушимым спокойствием подтвердил Эйдис. – Не без того… Вот черт, так и тянет по икрам! – Пол под его ногами скрипел и трещал. – Все не может…
Но кто не может и чего не может, Рудольф за скрипом и треском не расслышал. Наконец Эйдис вошел, напустив из предбанника холодного воздуха, с веником под мышкой и фонарем в руке, постоял на пороге, будто примериваясь и прикидывая, как тут насчет жара, пробурчал: «Плюнул, значит, на утюг и думает – есть пар, готово дело!» – и плеснул воды на камни еще раз, по-своему. Баня наполнилась белым паром, у Рудольфа занялся дух, стекла очков затянулись точно полиэтиленовой пленкой. Эйдис блаженно поскреб себе грудь, с сипотцой проговорил: «Э-та-та-та!» – и протянул велик.
– На-ка вот, постегай себя хорошенько по мослам, не жалей шкуру. Хворь выгоняет лучше всех твоих капель.
– С меня уже хватит, я слезаю, – отнекивался Рудольф, чувствуя легкое головокружение. Он еще подумал: только того не хватало, чтобы этот старый щуплый мужичок оказывал ему первую помощь, и попробовал незаметно сползти вниз. Но Эйдис был не согласен.
– Не-ет, брат! Дай-ка я тебя похлестаю, ты ж не умеешь. Горожане этому не учены, лежат в ванне как утопленники. Ну, давай поворачивайся…
Шлеп-шлеп-шлеп!..
– Может, наддать крепче?
Жертва безмолвствовала. Эйдис истолковал молчание как знак согласия, и Рудольф тут же на собственной шкуре – в буквальном смысле слова – испытал последствия своей оплошности.
От клубов жаркого воздуха, поднятых веником, у Рудольфа сперва запылали уши, а в запотелых очках он был все равно что слепой.
– Э-та-та-та-та… – пыхтел от садистского наслаждения Эйдис. – Глянь, Руди, ты хоть закраснелся чуть-чуть, а то все бледный такой, как брошенная невеста. Подставляй другую сторону!
И опять начал охаживать веником.
Под дверью громко, со свистом тянула ноздрями воздух Леда.
– Вот я тебе! – услыхав ее, заругался Эйдис, не прекращая экзекуцию. – Ты еще живой, Руди? А? Не отвечает… Ей-богу, окочурился и не пикает. Много ли толку, что косая сажень в плечах, если от такой малости – с копыт долой…
– De mortuis aut bene, aut nihil[1]1
О мертвых плохо не говорят (лат.).
[Закрыть], – отозвался Рудольф.
– Уже бредит, – струхнув, решил Эйдис и тут же прекратил хлестать. – Хлипкие нынче люди против прежнего времени… Иди к холодной бадье.
Советом Эйдиса не следовало пренебрегать. Вода из холодной бадьи, хотя и успела чуть нагреться в жарком воздухе, текла по разгоряченной, распаренной коже, слегка пощипывая, и удивительно освежала, к тому же здесь из-под двери тянуло прохладой. По телу разливалась приятная расслабленность, усталость, только голова гудела, точно с похмелья после трехзвездочного коньяка.
Эйдис, сопя и покряхтывая, теперь парился сам, – мокрый, блестящий от пота, он постепенно делался все краснее. С полка белыми клубами валил пар.
– Сколько же тебе лет, Эйдис?
– Чего? – переспросил тот, и веник замер в его руке. – Лет? Осенью семьдесят стукнет. А зачем тебе?
– Сердце у тебя еще хоть куда,
– Помаленьку, брат, еще действует насос! – согласился Эйдис, и, словно в подтверждение тому, сверху снова донеслись энергичные шлепки веником.
– А смолоду… сердце у меня было – хоть в музее выставляй. Теперь уже не то… Чего уж теперь! Погреешь немножко бока и с полка долой… Э-та-та-та… Подай-ка и мне ковшик!
Свесив тонкие ноги с лавки, Эйдис потянулся за ковшом, отпил два-три глотка воды и, сопя и кряхтя, принялся обмывать лицо, грудь и темя, на котором ершился мокрый пух, как у вымокшего цыпленка. Его тень на стене, похожая на большую хищную птицу с крючковатым носом, вертела головой.
– Да-а, брат, раньше я парился так парился, – с гордостью проговорил Эйдис, спускаясь вниз. Налив горячей воды в огромный таз, эмаль на котором точно мыши погрызли, он взял мочалку и стал натирать ее почти еще целым бруском хозяйственного мыла. Рудольф пододвинул ему пластмассовую крышечку с туалетным мылом, Эйдис оттянул ее, говоря: – Краску да запах в твое мыло добавили, вот и вся разница, – и стал намыливаться. – Да, на всю волость был только один такой же охотник до бани, как я, рядом тут, за озером, батрачил у Штамеров, Янка… На, Руди, потри мне спину! Про нас говорили… Три сильнее!.. Про нас говорили: вот было бы дело, если б Эйдис Путрам да с Янкой сошлися в одной бане, на одном полке! Мы оба с ним, брат, на одну девку заглядывались, красивую Марту. Лицом на Альвину Цируле смахивает, только светлой масти, и ростом… Теперь пройдись мочалкой по ребрам! Ростом выше, а груди – во! Только пуговки на кофтах отлетали. Я, брат, без памяти влюбился, молодой был да глупый, не умел от людей скрыть. И Янка… Теперь еще разок мылом, и хорош! Янка хвастал, что выкурит из бани этого мозгляка, меня то есть. Детина он был могучий, здоровше тебя, одно слово – племенной бык, а у меня, брат, и смолоду не больно кости мясом обрастали, такая порода… А теперь давай я потру тебя!
Однако Рудольф еще не забыл, как тот хлестал его веником, да вспомнил к тому же, что Эйдис в свое время работал конюхом, и поспешил отказаться.
– Ну, как знаешь. – На этот раз Эйдис особенно не настаивал и принялся намыливать голову.
– А как же с Янкой? Так у вас ничего и не вышло?
– Хе, – бодро отозвался Эйдис, а пена текла у него по лбу, вискам и по жилистой шее, – еще как вышло! Встретились мы с ним на полке! На следующий год он нанялся работником в Пличи, по соседству, теперь там телячья ферма. А я той весной батрачил в Томаринях. У соседей не топилась баня, они ходили к нам, так мы и сошлись.
– Ну-ну? – подзадорил Рудольф.
Острые плечи Эйдиса затряслись от беззвучного смеха.
– Поддаем мы с ним, значит, пару и поддаем. Не так много времени прошло – другие шасть в предбанник, удрал и старый Томаринь, а он мужик не последнего разбору. Выбегут за дверь и в щель подглядывают: что-то будет? Помню, Янка еще зашумел на них – нечего, мол, баню выстужать, ему, видишь ли, холодно. А какой там холод, того и гляди волосы загорятся. «Ну, спрашивает, поддадим еще?» Ладно, поддадим еще. Жарища, братец, такая… ну-у, сказать невозможно. Чую, долго не продержусь, опрокинусь, как жук, кверху лапами. Креплюсь изо всех сил, голова идет кругом, как сепаратор. Под конец так про себя решил: досчитаю до десяти – и будь что будет. Как дошел до восьми, что ли, так – хлоп!
– Свалился? – вырвалось у Рудольфа.
Эйдис обиделся.
– Я-а? За кого ты меня принимаешь? Янка! Брык на пол, раскорячился, воздух хватает. «Холодной водицы не надо?» – кричу ему с полка. А он, веришь ли, как рыба рот разинул, глаза круглые – и ни гугу. Окатил я его как следует – ничего, очухался. Встал, – засмеялся Эйдис. – И вот угадай – ты считаешься умный, ученый человек, – какие были его первые слова?
– Наверно: «Марта – твоя».
– Не в точку, брат.
– Ну, может быть: «Поделим пополам!»
– Опять, братец, не в точку! Как отдышался Янка, так заорал: «Подвох! Эдуард намылил полок, чтобы я себе шею сломал!» Что ты на это скажешь?
– Что я могу сказать? Тут главное, что сказало яблоко раздора.
– Какое яблоко? – не понял Эйдис.
– Марта.
– А-а, Марта! То-то и оно, что ничего не сказала. Получилось так, как оно бывает: пока быки бодались, ясли подчистил козел. Марту просватали в Пиебалгу за плотника. Народила ему це-елую кучу детей, восьмерых, а то и десяток, точно не скажу. Не знаю, жива ли еще, последний раз встретились лет пять-шесть тому назад. Ездил я в Цесис за резиновыми сапогами – к нам в Заречное, дьяволы, одни маленькие номера возят! И там, возле магазина, подходит ко мне сухонькая такая, сморщенная старушка. А поодаль стоит и тоже на меня смотрит пригожая такая барышня. Ну, подходит, значит, старая, дорогу спросить хочет или еще чего. И вдруг: «Эйдис?» «Да», – отвечаю, а сам, хочешь верь, хочешь не верь, все ее не узнаю. «Марту не помнишь такую?» – это она мне. Тут я в конце-то концов узнал. Потолковали – муж, говорит, уж давненько помер, сама живет у дочери, в Цесисе, старший сын в Риге, уже степени защитил… Поболтали о том о сем. И вдруг она меня спрашивает: «А помнишь, как вы с Янкой в Томаринях из-за меня на спор парились?» «А как же», – смеюсь. А она чудная такая сделалась, гляжу – ей-богу, правда! – слезы как горох сыплются. Подбегает барышня. «Не надо, бабушка!» – говорит и на меня сердито глаза пялит, думает, наверно, я ее обидел. Взяла Марту под руку и увела. Так я больше ее и не видел… Знаешь, Руди, только Марии про это ни-ни, – добавил Эйдис, оттирая ступни мочалкой.
– А Янка? – поинтересовался Рудольф. – Его ты не встречал?
Эйдис поднял голову.
– Как не встречал!.. Одно время он у нас в начальниках ходил в колхозе. Сам по себе он человек не плохой и не хороший. Помню, придет на конюшню, руку подаст… Да дело с места не стронулось. Грамотешки нету, и разворотлив не больно. Председатель, брат, должен быть как угорь верткий, тут силой не возьмешь. Да и юбка ему попалась негодящая…
– Юбка?
– Жена то есть. Не баба, а солдат. Печати-то он ставит, а делами ворочает она. Растили мы, братец, все подряд, не отставали от моды – кукурузу, уток, индюков. Про Янку даже в газете писали: «Уверенно держит руку на пульсе жизни!» Мы еще смеялись – прямо как доктор! Ну, держал он, сталбыть, руку до тех пор, пока коровам в ясли класть стало нечего. Он согласен бы, хе-хе, и крупу сеять, да скинули. За приписки, говорят… Выбрали мы нового, теперешнего… А как ты живешь-можешь? Все кости правишь?
– Правлю понемножку.
– А жену, видать, новую не завел.
– С меня теперь на всю жизнь хватит, – сказал Рудольф со смехом.
– Ну, бабенка-то какая-нибудь у тебя есть?
– И не одна.
– Ой, смотри, брат, пропадешь ни за что!
– От этого, дружище, не пропадают, – отозвался Рудольф, не переставая смеяться, и выкатил на себя целый ушат холодной воды, обрызгав немного и старика.
– Ч-чумовой, – отряхнулся Эйдис, – еще простынешь!
– Ко мне болезни не пристают.
– Ну-ну, не хвастай! Доктора, они в ту же землю ложатся, куда и все люди. Там и встречаются, значит, врач со своим больным и…
– …в полночь выходят под ручку за кладбищенские ворота – пугать прохожих!
– Я серьезно, а он… – Эйдис крякнул, тоже проглотив смешок, и махнул костлявой рукой. – Тебя разве переговоришь. Эй, возьми фонарь! – крикнул он вдогонку, так как Рудольф пошел одеваться, но тот возвращаться не стал – найдет одежду и так, к тому же есть спички, зажжет, если понадобится.
В темноте предбанника что-то холодное толкнулось о горячие ноги Рудольфа, тот вздрогнул от неожиданности, но потом сообразил, что это Леда.
– Ну, сударыня, ты что людей пугаешь? – сказал он, и теперь его ноги коснулся виляющий кончик хвоста.
Пальцы сразу нащупали на лавке мягкое махровое полотенце. Первым делом Рудольф протер стекла очков, потом стал вытираться. Разгоряченное тело омывал свежий воздух, проникавший не только сквозь щели в полу, но и, как он догадался, откуда-то сверху. Рудольф поднял голову, через отверстие в крыше робко мерцала синяя звездочка. Когда глаза привыкли, оказалось, что не такая уж здесь тьма-тьмущая, как представлялось вначале, – бледно-желтая полоса из-под двери освещала маленькое помещение. Рудольф вытирался долго, чувствуя в теле бодрость, довольство, потом медленно и лениво, с приятным сознанием, что спешить некуда, обувался и одевался, и к тому времени, когда явился Эйдис с фонарем, он был уже одет.
Домой они шли вместе, впереди трусцой бежала Леда. Ночь была прохладная, над озером курился туман, но, разморенные баней, они не замечали свежести, ни тот, ни другой.
– Надо Макса перевязать, – вспомнил Эйдис и без дороги, по траве пошел на полянку, где в белом тумане маячил темный силуэт коня.
Вызвездило, то тут, то там падали звезды. Глубокую тишину нарушал все приближающийся рокот мотоцикла. Одно время казалось, что мотоцикл свернет сюда, и Рудольф ожидал – вот-вот между стволов вынырнет пучок света. Однако шум пронесся мимо поворота на Вязы и стал удаляться, потом вдруг резко оборвался. Немного погодя мотоцикл снова зафырчал, затарахтел ровно, и этот звук долго угасал и угасал, пока наконец далеко-далеко полностью не слился с тишиной. То ли у запоздалого ездока заглох мотор, или он свернул в Томарини и потом двинулся дальше…
Привязав лошадь на новом месте, вернулся Эйдис, в карманах и в руках у него были яблоки.
– Бери, эти вкусные, с большой розовой яблони, – угощал он, выбирая, какое побольше да покраснее. – Вот это хорошее. После бани, брат, пить хочется.
Яблоко было прохладное и росистое.
– Как зовут ту женщину в Томаринях, которая дала мне лодку? – спросил Рудольф.
– Молодая или старая? – уточнил Эйдис, кусая яблоко коренными зубами, так как передних ни верхних, ни нижних у него не было.
– Скорее молодая, чем старая, – подумав, ответил Рудольф.
– Если низкая, тогда Вия, в сельсовете работает… Чего ты не ешь?.. А если такая высокая, то Лаура, учительница.
– Значит, это была Лаура, – проговорил Рудольф, вслушиваясь в это непривычное имя.
– А в чем дело?
– Да так просто пришло в голову.
Они молча хрупали яблоки, как лошади.
– Уж они там бьются, – сказал Эйдис, кидая через плечо сердцевину.
– Почему «бьются»? – удивился Рудольф.
– Одни бабы… Не хочешь еще?
– А где же мужчины?
– Альвина, старуха – та вдовая, Вия пока не замужняя, а Лаурин мужик сидит.
– Тот самый, который…
– Он самый.
– А за что он все-таки застрелил того человека? – спросил Рудольф, постепенно припоминая то, что он уже слышал о Томаринях и о жителях этого хутора.
– Вилиса Дадзишана? Да ни за что. Нечаянно, понимаешь, на охоте. Пошли ночью на кабана, дождичек брызгал, оттепель. Вилис пошел загонять, а Рихард в темноте принял его за зверя, пальнул и… Оба были в дымину пьяные. Теперь вот один в земле, а другой в каталажке.
На полянке сонно ржал конь и поглядывал сюда, в их сторону.
Расставшись со стариком во дворе, Рудольф по приставной лесенке взобрался на сеновал, ощупью нашел постель и растянулся на своем ложе. Все было непривычно – простыня от вечерней сырости стала волглой, сквозь нее кололись сухие стебли, пахло травяным настоем. Уже погружаясь в сон, он вздрогнул, заслышав то ли стоны, то ли вздохи. Ему чудилось, будто он задремал во время ночного дежурства, но, проснувшись, догадался, что это внизу, в хлеву, вздыхает корова и тяжело дышит свинья, и усмехнулся. Засыпая второй раз, Рудольф услыхал тихие шуршащие шаги. Кто-то крадучись подобрался к нему и, помедлив немного, свернулся рядом калачиком. Он протянул руку, нащупал мягкую густую шубу и ощутил под ладонью мелкое дрожание.
– Ты, Шашлык? – сонно пробормотал он.
Кошачье урчанье представлялось ему во сне скрипом снега под лыжами. На солнце снег лежал синевато-сверкающий, а в тени – бархатно-фиолетовый.
4Ее разбудил треск мотоцикла. Лаура открыла глаза, не понимая сначала, где находится, потом догадалась, что она еще сидит у Зайги на диване, с мокрыми волосами, и уже успела сильно замерзнуть. Она не имела понятия, сколько сейчас времени, на дворе стояла синяя звездная ночь. По стене скользнул отблеск фары, осветив на секунду узкое личико Зайги с закрытыми глазами, и тут же исчез. Было слышно, что мотоцикл остановился во дворе. Донеслись приглушенные голоса, мужской и женский, сдавленный смех, и визгливо затявкал спросонья Тобик. Поежившись от холода, Лаура цыкнула на собаку и поднялась – открыть щеколду, но когда она отворила дверь, во дворе никого уже не было, только в воздухе стояла бензиновая гарь и слышался рокот мотора, который постепенно удалялся.
– Вия? – наудачу окликнула Лаура.
За домом что-то зашуршало, из темноты вынырнула невысокая фигура.
– Я бы и в окно влезла, – сказала Вия, как журавль поднимая ноги, чтобы не замочить туфли в росистой траве.
– Кто тебя привез?
– Эгил.
Вия казалась слегка навеселе, но это угадывалось больше по учащенному дыханию, чем по движениям и походке. В сенях высокие каблуки ступали по полу твердо и звонко, маленькая ладонь энергично сжала ручку двери и сразу же, не шаря по стене, нашла выключатель. Кухню залило светом. Новое серо-серебристое платье Вии выглядело сильно помятым, под мышками проступали темные пятна, от высокой прически, которую она соорудила, чтобы казаться выше, осталось нечто похожее на Пизанскую башню – ни лак, ни заколки уже не могли удержать ее в прежнем положении.
– Лаура, нет ли у тебя чего-нибудь попить? – попросила Вия.
– Тише, Вия… – шепотом сказала Лаура, – перебудишь всех. У нас был на ужин молочный суп с клецками, может быть…
Вия только выразительно покривилась, взяла с полки глиняную кружку и, стуча каблуками, направилась к ведру.
– Тогда уж лучше пустую воду! – сказала она, зачерпнув, и поднесла к губам кружку. – Сжалься, дорогуша, дай подсластить вареньица. Только, ради Христа, не этот противный яблочный джем. Лучше всего черной смородинки.
Черная смородина у них на горе росла плохо, два дня назад, собрав ягоды, Лаура сварила несколько пол-литровых банок на зиму, на тот случай, если кто-нибудь заболеет. По правде говоря, ей было немного жаль варенья, но и жаться тоже не хотелось, и она пошла в кладовку. Когда вернулась, Вия, сняв туфли, разглядывала чулок, по которому сбегала дорожка шириной в несколько петель.
– Первый раз надела – и уже готово, – огорчилась Вия. – Такой красивый цвет – загара, дедероновые, по три тридцать.
– Может, зашить можно? – заметила Лаура.
– Можно, конечно, – согласилась Вия, – только они уже не выходные… Когда в коляску садилась, порвала или во время танцев…
– Вы и танцевали у Зариней? – ставя банку на стол, спросила Лаура.
Все еще с грустью разглядывая дырку, Вия кивнула, утвердительно помычала, потом, вздохнув, сняла чулки и, повесив их на спинку стула, взялась за банку: нижними зубами сняла пластмассовую крышку, запустила туда ложку, размешала варенье в воде и жадно поднесла к губам кружку.
Лаура присела напротив на скамейке, сидела и смотрела, как от порывистых движений колышется башня Вииных волос.
– А тебе не хочется? – предложила Вия, покачивая ногой, закинутой на другую ногу.
– Не-ет… Я слыхала, как у вас играла музыка.
– Был магнитофон с шикарными записями, – рассказывала Вия в промежутках между глотками. – Джонс, Рафаэль, Адамо… Элина постаралась, чтобы все по высшему разряду – к самому концу кофе по-турецки и торт со сливками. Старику дали Почетную грамоту Президиума Верховного Совета. Так вот, чтобы звону было на все Заречное.
– Много было гостей? – полюбопытствовала Лаура.
– Весь цвет здешнего общества. И, кроме того, Зандберг из райисполкома, – с воодушевлением сообщила Вия, мешая ложечкой в кружке. – Между прочим, сам именинник про тебя спрашивал.
– Про меня? – удивилась Лаура.
– Спрашивал, почему тебя нет. Пришлось выдумать что-то дипломатичное. Могла бы прийти, честное слово. Ваши учителя были почти в полном составе во главе с самим дирдиром.
– У меня… – немного подумав, уклончиво сказала Лаура, – у меня надеть нечего.
– А синее платье с рюшами? – воскликнула Вия, и за дверью кашлянула Альвина.
– Тсс, – напомнила Лаура.
– Никогда не скажешь, что оно перелицовано, – продолжала Вия, слегка понизив голос. – В синем ты похожа на Даниэль Дарье.
Лаура усмехнулась. Не понять было, то ли ей польстили слона золовки, то ли напротив – она не придала им никакого значения. Вия отвела кружку ото рта, подняла небольшие, близоруко прищуренные глаза и разглядывала ее так же, как недавно чулок.
– Что ты на меня уставилась? – чувствуя неловкость, улыбнулась Лаура.
– Не могу понять, – откровенно призналась Вия, – или тебе и правда никогда не хочется потанцевать, или ты, прости меня, так ловко притворяешься?
В ответ Лаура только пожала плечами, как бы говоря: «Зачем бы я стала притворяться?» Но ее лицо, на которое по-прежнему с недоумением, с каким-то странным, жадным любопытством был устремлен Виин взгляд, осталось непроницаемо.
– Я знаю, тебе нравится ореол мученицы, тебе нравится быть святой! – заключила Вия.
Лаура не ответила, тишину заполняло лишь тиканье часов. Под Вией затрещал старый расшатанный стул.
– Ты всего на несколько лет старше меня, – продолжала она, будто думая вслух. – А что ты видела? Где была? Дети в школе, дети дома, вечно без денег… Тебе когда-нибудь приходило в голову посчитать, сколько часов в день ты работаешь?
– Ну?
– Часов шестнадцать.
– Какая точность! – с иронией сказала Лаура, пряча неудовольствие. Наверное, опять о ней… о них шли пересуды.
Вия машинально черпала ложкой из банки варенье и подносила ко рту, губы ее постепенно становились лиловыми, но вкуса она, казалось, вовсе не чувствовала.
– Ты прости меня, – заговорила она немного погодя, – но я случайно наткнулась на письмо Рича и прочитала.
Молчание.
– Я… я надеюсь, что ты по крайней мере не пересказывала содержание этого письма…
– Где? – вырвалось у Вии.
– У Зариней.
– За кого ты меня принимаешь! – воскликнула Вия, не в силах скрыть легкого замешательства. – Я просто сама… прочла, положила обратно и… – В комнате Альвины пробили часы. – …и мне стало завидно.
– Поздно уже, – поднимаясь, сказала Лаура.
Вия смотрела в сторону, куда-то в пространство, и глубокая, щемящая грусть в ее таких ясных обычно глазах никак не вязалась с вызывающей, почти бесстыдной чувственностью, написанной на лиловых, липких от варенья губах.
– И знаешь, мне вдруг пришло в голову: что, если бы это письмо было написано мне? – Ее голос дрогнул. – Хватило бы у меня сил вынести все, что выносишь ты? Если бы мне написали: «Когда становится невыносимо тяжело, я стараюсь думать о Тебе и…»
Лаура сделала движение.
– Давай обойдемся без цитат.
Однако Вия, поглощенная своими чувствами, как токующий тетерев брачной песней, ничего не слышала, кроме самой себя. Может быть, в действительности она выпила больше, чем кажется?
– Смогла бы я жить, ничего не зная, кроме работы и детей, кроме грядок и кастрюль? – горячо продолжала она. – Отправлять посылки и выносить сплетни? Годами ходить в одном платьишке и бессильно смотреть, как проходит жизнь? Смогла бы я заплатить такую ужасную цену за эти слова?
Вопросы, которые она приглушенно выкрикивала в ночной кухне, были чисто риторическими и вовсе не требовали ответа, и Вия будто проснулась, когда Лаура сказала:
– Нет.
Они смотрели друг на друга – Лаура серьезно и спокойно, а Вия – вопрошающе, тревожно.
– Нет? – переспросила Вия, вдруг став неприязненной, резкой. – Ты права, поменяться с тобой местами я все же не поменялась бы, хотя меня никто и не любит так, как… твой рыцарь Рич, и на мою долю остаются одни Эгилы – одни кастрированные бараны.
На глазах у Лауры с Вией произошла точно такая же перемена, как недавно с Альвиной, в этом смысле она целиком пошла в мать: свет грусти, раздумий, только что озарявший ее лицо, развеялся без следа, и черты стали грубыми, бездуховными. Лаура подумала, что, оберегая себя от страданий, она взбаламутила что-то в золовке, она видела это и понимала, но поправить не умела, зная, что Вия, стыдясь своей минутной слабости, будет отвечать теперь только грубостью.
Вия отставила кружку, повынимала заколки из волос, которые пепельно-желтыми прядями рассыпались по серебристому шелку, сняла платье и накинула на спинку стула, где висели чулки.
– Знаешь, когда он привез меня домой, я предложила ему – зайдем, останешься до утра…
В одной комбинации, шлепая по полу босыми ногами, она прошла в угол и налила воды в таз. Потом направилась за полотенцем.
– Если бы ты видела, Лаура, как Эгил стал мяться, заикаться. Комедия! Боится, что разбудит мать и тебя, чего только не молол. Я говорю – залезем в окно, но тут залаял этот дурак Тобик… Фу, как от полотенца разит дымом. Не буду больше вешать на кухне… Да, и мой Эгил, можно сказать, позорно бежал. Начитался наших брошюр о любви и браке…
Вия презрительно хмыкнула и начала мыться: черпая полные пригоршни воды, поливала, мылила и терла лицо, шею и плечи, будто стараясь вместе с пылью и пудрой смыть и пьяное уныние. Гладкая кожа ее покраснела и, чистая, заскрипела под ладонями. Потом она долго и с удовольствием вытиралась. Плечи в свете матовой лампы белели округлые, соблазнительные, движения были исполнены довольства и лености сытой кошки.
– Иной раз, честное слово, так и кажется – он еще верит, что детей приносят аисты! Вежливый… до ужаса, до тошноты. «Спасибо» да «пожалуйста», и за локоток придержит, чтобы не упала в темноте. А ночь такая… звездная. Хочется, чтобы обнял тебя, стиснул так, чтоб дышать было нечем, чтобы душа запела…
– Спокойной ночи, – тихо сказала Лаура.
Она прошла в комнату, разделась и легла, чувствуя смертельную усталость. Но сон бежал от нее. Сухой треск мотоцикла во дворе расколол ночь на две части, которые теперь удалялись друг от друга, как куски треснувшей льдины на быстром течении. Лаура лежала, заложив руки за голову, глядя в темноту, которая обволакивала привычные вещи мутной серостью, делая их чужими, незнакомыми…
«Когда мне становится невыносимо тяжело, я стараюсь думать о Тебе. И считаю оставшиеся месяцы. Потом перевожу месяцы в дни, дни в часы, часы в минуты, минуты в секунды. И хотя их получаются миллионы, секунда – это что-то короткое-короткое…»