Текст книги "Тихий гром. Книги первая и вторая"
Автор книги: Петр Смычагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
– Ох, знать, собака и вправду умнейши бабы, – запричитал Леонтий, – та на хозяина не брешет.
– Я тебе побрешу, проваленный!.. Ванька с утра кашлем заходится, а его, ирода, со всеми собаками не сыщешь… Тебе как ни биться, а к вечеру лишь бы напиться.
– Дык чем же я пособлю-то ему? – оправдывался Леонтий уже в сенцах.
Никто этому не удивился, потому как о жизни Шлыковых знали все, как и о других семьях в хуторе. Однако Иван Васильевич передернулся, будто горячая искра по спине пробежала. Показалось ему, что сварливая баба эта не на Леонтия больше-то злилась, а на него, Смирнова. И таким ядовитым взглядом одарила, что Иван Васильевич, словно проглотил чего-то непотребное, крякнул сердито. Спросил у Тихона, присевшего к столу:
– Чего выездил, Тихон Михалыч?
Никому и в голову не пришло, что Манюшка таким вот способом не наказать своего непутевого мужа хотела, а уберечь от беды вознамерилась.
– День сегодня праздничный, – прокашливаясь, неохотно отвечал Тихон, – господам покой полагается. Дальше управляющего не допустили. Сдал я ему образцы, об деле все обсказал. Посулил он доложить обо всем хозявам, да с конпаньенами еще советовать станут… Посля уж и к нам, видать, припожалуют… А коли откажутся, дак тоже знать дадут. Письменно уведомят.
Известие это вроде бы оскорбительным показалось мужикам. Все промолчали, а дед, повертев за ручку свою клюку, сказал раздумчиво:
– Господа, они враз не кинутся. Померекать им надоть, подумать, стал быть, примериться… Про землю-то разговор был, что ль, Тиша?
– Нет. Спросил только, на чьей земле находка обнаружена. – На хуторской, сказал я ему, на опчественной…
Смирнов горой поднялся за столом, уходить засобирался.
– Брат на заимке ждет, – сказал он, – Тимофей Василич. Ненадолго я отлучился, да уж, никак, часика три минуло. К Виктору Ивановичу забегал, да нету его. Там и коня с упряжкой оставил.
– Погостил бы уж еще, Иван Василич, – просительно говорил дед, вставая с лавки и пропуская Смирнова, – теперь уж, чать-то, к одному, коль нарушил срок…
– Недосуг, Михайла Ионович.
– Мироша, – засуетился дед, – пошли Митрия аль вон Степку, пущай отвезут его. Уважить гостя надоть… Чего ж он пешим на ентот конец потащится!
– Да далеко ли тут! – возразил Иван Васильевич.
Митьки дома не было. С ребятами он где-то. А Степка тут с обеда вертелся. Подрос и возмужал он изрядно. Услышав слова деда, юркнул во двор – жеребца запрягать. Не на кляче же Смирнова везти. А прокатиться на добром коне кто откажется! Пока взрослые прощались – не скоро выходило это по пьяному делу, – Степка ходок выкатил и Ветерка в оглобли поставил. Из сеней вывалились все скопом. Дед все еще доказывал преимущество езды перед пешим ходом, хоть и на близкое расстояние.
Хутор гудел пьяными голосами. То в одном конце, то в другом заливалась гармонь. Ребята горланили частушки да песни разгульные.
Смирнов, увидя, что конь уже запряжен – осталось обвожжать его да повод подвязать, – согласился было ехать. Но тут хлестко распахнулась калитка, и во двор, покачиваясь, по-хозяйски вошел Кирилл Дуранов.
– О-о, друг мой разлюбезный! – завопил он, увидев Смирнова.
– Вот ты где! Эт ему, что ль, конь закладывается? Да на что нам подвода! Что у нас ног, что ль, нету?!
Он бросился обнимать Смирнова и норовил поцеловать, да высоковато оказалось. К тому же Смирнов отстранялся от поцелуев.
– Да не брезговай ты мной, Иван Василич! Дай расцелую! Уж сколь время с благодарностью к тебе нарываюсь, да все никак не увижу.
– Эт за что же? – усмехнулся в усы Смирнов.
– А за науку, друг ты мой милай! За науку, хоть и не шибко нежную. Ведь жизню ты подарил мне новую – тихую да спокойную. – Из глаз Кирилла выкатились умильные слезы. Он вытирал их рукавом, шмыгал носом и снова лез целоваться. – Слышь ты, друг, ведь у мине баба на радостях забрюхатела!
– Болячки-то прошли все? – спросил Смирнов.
– Да что ты, Иван Василич, какие там болячки! Ведь не всякая болезнь к смерти… Выпрягай, Степка! Зачем ты, Михалыч, запрягать ему велел? Мы с Иваном Василичем на ногах дойдем. Пошли! Тебе к Даниным, что ль? Ей-богу, до самых ворот провожу!
– Вор божится, – словно бы про себя молвил дед Михайла, – недоброе дело, знать, затевает… Садитесь, коль так, вместе да езжайте.
– Да к чему нам конь! Что мы, калеки, что ль? Пошли, Иван Василич, пошли!
Смирнов, забавляясь потугами Кирилла казаться преданным и благодарным, подрасправил по-молодецки широченные плечи, сказал негромко:
– Ну-к что же, коль тебе так охота, пойдем!
Рословы проводили их до калитки, в избу вернулись. А Степку словно на аркане потянуло за Дурановым, так надо же коня и ходок на место водворить. Из-за плотины донеслось:
Люблю сани с подрезами,
А коня – за быстроту.
Люблю милую с кудрями,
А еще – за красоту.
За прудом кто-то звонкоголосый озорно пропел почти речитативом:
Кто Царь-колокол подымет,
Кто Царь-пушку повернет?
Коля водочкой торгует,
Шура карты продает!
Кирилл в обнимку шагал со Смирновым, безумолчно сыпал словами, а Иван Васильевич, услышав частушку, сплюнул, выругался:
– Ах, стервецы! Это ведь они про царскую монополию на водку да на карты песню склали. Ничего не боятся, беспутные!
– Да што там, Иван Василич! За глаза царя кто же хвалит. Давно сказано. Вольно собаке на владыку брехать. Давай-ка и мы споем:
Чернобровая девчоночка,
Напой мине водой.
Я на рыжем жеребеночке
Приеду за тобой.
Смирнов въедливо уставился взглядом за плотину, Кирилл ухарски пропел еще одну частушку:
Мы по улочке идем,
Не чикаем, не брякаем.
Кому надо надаем —
Долго не калякаем!
А потом, глубоко вдохнув, залился протяжным разбойничьим свистом. На противоположной стороне плотины вдруг объявилась целая ватага подростков. Настроены были они явно воинственно. А Кирилл Платонович, шагая по-пьяному, рукой держался за Смирнова, ногой же то и дело попадал под ноги казаку. Тот запнулся один раз, после того насторожился и, когда вновь подвернулась ему нога спутника, будто не заметив, двинул ее так, что у Кирилла едва сапог не слетел.
Скопом начали наскакивать ребята. Нападали они вроде бы на обоих, но Смирнова облепили гуще, словно муравьи. А возле Кирилла подскакивали так себе, для порядка. Остановился Иван Васильевич, повернулся проворно и давай расшвыривать налетчиков. Как горох посыпались они от него. Яшка Шлыков летел-летел, перевертывался-перевертывался – на спуск угодил, только на плотине остановился. А Ванька Данин и дальше бы летел, да плетень у старой рословской избы остановил его.
Ребята, поднимаясь и стряхивая с себя пыль, держались в отдалении, не решаясь наскакивать, но и не отставали. А тут к ним женатики присоединяться стали, мужики немолодые. Зачуял Иван Васильевич недоброе. Снова Манюшкин взгляд припомнил и понял, что не случайно народ сюда стекается. Зябко лопатками пошевелил. И коротко в уме перевел, глядя на показавшегося против Леонтьева двора кума Гаврюху: «Порол я вас мало!»
Словно бы отвечая на его мысли, Кирилл Платонович задиристо и громко спел:
Пусть нас только кто затронет —
Сам тот в проруби утонет!
В это самое время, как снег на голову, обрушился сзади сильнейший удар. Кулаком вроде бы. Не успел Иван Васильевич обернуться, сбоку, повыше уха какой-то твердостью оглушило. И пошло! Со всех сторон посыпалось – отгребать не успеешь. Минуты три всего и продержался на ногах Смирнов – сшибли его. Затрещал шлыковский плетень: кум Гаврюха жердь из него выламывал.
– Ты чего ж эт, – закричала на него Манюшка, – убивство, что ль, затеваешь! – Леонтия она загнала на печь, приказав не приближаться к окну.
– Бить дык бить, лети-мать, а не бить, дык нечего и руки марать, – деловито ответил кум Гаврюха. – А Леонтия свого, небось, под подол запрятала. Не видать его тута.
Манюшка скрылась в сумерках крытого двора, захлопывая за собою узенькую дверку и недовольно ворча:
– Дураки да бешены, знать, не все перевешены.
Не раз отведав обжигающей смирновской плети, Манюшка убежденно считала, что поучить казака непременно надо, но только чужими руками. Яшке надерет она космы, коли дознается, что в драку ввязался…
А на улице ядовито покрякивали мужики, негромко поминали матерей, чертей, и душу, и глотку – кому что на память взбредет. Слышались хлесткие удары – то глухие, то звонкие.
Смирнов, сбитый с ног, первое время пробовал вырваться из окружения, выхватывал у мужиков палки, отмахивался ими, но потом, обессилев, перестал сопротивляться, затих. Озверев, мужики лупили его чем попало.
– Разбейси, кувшин, пролейси, вода! – приговаривал кум Гаврюха, охаживая великана жердью. – Вот тебе ве-енички! Вот тебе ве-енички, лети-мать! От ентих дольше чесаться не будет!
Почуяв близкую смерть и собравшись с последними силами, Иван Васильевич реванул, как сохатый в весеннем лесу. Голос его так зычно и могуче прогудел в предвечерней тишине, что Тимофей Васильевич, давно дожидаясь брата, на заимке услышал этот крик. Он и раньше несколько раз порывался наведаться в хутор, а теперь не стал откладывать.
И тут, в драке, после крика этого, на момент опешили вроде бы все, одумались: последняя минута человеку подходит. Побросали палки и подались врассыпную – кто куда. Возле Смирнова один Кирилл Платонович остался. Лежит с ним в обнимку, будто до беспамятства пьян, а сам все еще злобу вымещает: пинков поддает полумертвому, да между ног похлеще вдарить норовит. У мужиков отошла уж обида, притупилась. О себе спохватились думать – что будет, ежели не сдюжит казак, помрет? Лишку поусердствовали.
У Кирилла злоба неистребимая… Он и с мертвым счеты сводить не откажется. Однако, заслышав конский топот, недвижно замер Дуранов.
Атаман, подскакав к месту побоища, круто осадил коня и, легко соскочив с него, бросился к лежащим. За руку, обнимавшую Ивана Васильевича, он повернул Кирилла вверх лицом. Тот завозился на пыльной дороге, приоткрыл пьяные глаза. Тимофей Васильевич наклонился над братом. Разодрал на нем рубаху от ворота до подола, приглядывался, прислушивался: живой вроде бы брат, и вместе с тем на живого-то мало похож он.
– Побили тут нас мужики, – заплетающимся языком невнятно проговорил Дуранов, тяжело подымаясь на ноги, раскачиваясь и неверными движениями стряхивая с себя пыль. – Озверела голытьба совсем…
Говорит, будто слово слову костыль подает. А Тимофей Васильевич не слушает его: возле брата хлопочет.
– Мы ведь с им к его подводе шли, к Даниным, – пояснил Кирилл Платонович. – Пойду я, пригоню сюда подводу-то…
Ничего не сказал в ответ Тимофей Васильевич, даже головы не повернул вслед уходящему. Только крякнул значительно, приподымая с земли окровавленную, всю в подтеках, смешанных с дорожной пылью, голову брата. Жив он, однако едва ли долго протянет. Знал атаман, что в мужиках с годами накопилось предостаточно злобы на казаков. Но понимал и то, что забитые они, мужики-то: даже по пьяному делу не отважились бы наброситься на Ивана Васильевича. Все-таки не простой казак – войсковой старшина, брат атамана, да и силушкой бог его не обидел – не всякому с руки задираться-то на него. Кирилл Платонович подбил пьяных мужиков на драку – тут и гадать нечего. Старое зло не выветривается.
На улице, словно вымерли все – ни души. Попрятались трусливые мужичишки, ребятишек даже не видно. Тут и на брата вознегодовал Тимофей Васильевич; для чего ему с лебедевскими мужиками дружбу водить? Заимку поставил возле самого хутора, дружков тут завел. А Данин этот, по всему видать, из социалистов. От петли, знать, скрывается тут, коли, сказывают, адвокатом был. Чего ж бы ему в этакой глуши делать? Горой за мужиков стоит. Самому царю прошение писал для них. Теперь зеленских мужиков никаким ногтем не сковырнуть с земли-то. А брат с ним же и надумал посоветоваться, как на мужиков зеленских бумагу в суд написать за потраву вокруг заимки. Вот и написал… Тут же, небось, мужики с Зеленой празднуют…
Словом, пошли-поехали у атамана мысли, совсем в другую сторону повернулись. И выходило уже, по его рассуждениям, что Данин подтолкнул мужиков на такое дело, поскольку Кирилла Платоновича тоже били…
Сзади ходок застукал колесами – оглянулся Тимофей Васильевич, подождал подводу, спросил коротко?
– Хозяин-то, Виктор Иванович, дома, что ль? Чего он делает?
– Нету, – ответил Кирилл Платонович. – Еще поутру в город уехал. Там, видать, и застрял на празднике.
Тимофей Васильевич язык прикусил: зря, выходит, на человека подумал. Раз Кирилл тут – его это работа! И уж потом, когда они с великим трудом уложили богатыря на разостланное сено в длинный коробок, еще спросил для верности:
– Тебя-то за что же били? Аль снова на прежнюю дорожку своротил?
– Что ты, Тимофей Василич! Я от того разу никак не прокашляюсь. Никого не тронул… Дык ведь пьяный мужик, он кого попало бьет… Чего в руках, то и в боках… Ты трогай-ка поскорейши, пока никого нету… – И торопливо зашагал к своей избе. Теперь не качался он и совсем непохож был на пьяного.
За всю дорогу до Бродовской Иван Васильевич лишь два раза на свет глянул – ненадолго. Брата узнал, понял, какие мысли одолевают его, и внятно, четко проговорил:
– Памятный мне праздничек устроил Кирилл… Н-не забыть…
– Ты скажи-ка лучше, надолго ли твоей памяти хватит, – спросил его Тимофей Васильевич, но брат погрузился в забытье – ничего не ответил. И в другой раз, как очнулся, повторил эти же слова и снова забылся.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1
И каков же ты есть, русский мужик? Где предел твоим силам и твоему терпению? Умрет на работе, коль надо. Умен и сметлив бывает он до невозможности, когда силится перехитрить нужду. И как всякий талант – бесконечно простодушен и доверчив, словно дитя малое.
Чего только не передумали мужики лебедевские, как ни поворачивали в думах судьбу хутора и свои судьбы, связывая их с найденным каменным углем. Но в рассуждениях этих склонялись больше к тому, что хуже не будет, если дворы уцелеют. К тому же и землица немалых денег стоит, коли в ней такое богатство покоится. Только бы не продешевить, как промышленники наедут.
А они все не ехали, промышленники-то. Уж недели три с той поры миновало, как побывал Тихон Рослов на Прийске.
– Да к чему им об угли мараться? – чаще всех повторял Иван Корнилович Мастаков, Чулок, стало быть. – Для чего им угли, когда они чистое золотце в карман кладут?
– А сам небось для чегой-то дом в городу вона какой отгрохал, – урезонил его Леонтий Шлыков, – да земельки прикупил… А она, земля-то, ведь тоже черная да грязная бывает… Чего ж ты чистое золотце в чулке не стал держать?
После таких слов Чулок умолкал, сердито теребя клочкастую непокорную бороду, будто проволочную.
Уж отсеялись хуторяне, и ждать прийсковских толстосумов надоело. А они подкатили в хмурый, ненастный денек.
Промозглый ледяной дождишко то колючими брызгами срывался с мутных небес, то застревал там где-то в лохматых низких тучах. И тогда зверовато и хищно рвал пронизывающий северный ветер.
Как светлого праздника ждет крестьянин дождя после сева. Но скучища в такую погоду одолевает несусветная. По дворам, по избам пробавляются мужики – всяк своей домашней работой занят. А то и спят со скуки. Вроде бы никто и не следит за улицей, редко где человек прошастает. А как остановились две тройки на поляне возле Тихоновой кузни – в момент собралась толпа.
Ребятишки неотступно толклись вокруг одной из троек. Невиданная то была тройка – в корню запряжен высокий статный конь, а пристяжки – чуть пониже ростом. Красавцы. Но больше всего удивляла масть. Были они светло-серые в черную клеточку, словно шахматная доска на каждом отпечатана. Такого дива не случалось видеть.
Бабы табунились отдельной кучкой. Немного их тут было. А мужики, не смея слишком приближаться к важным господам, все-таки держались поближе к открытым дверям кузни, куда вошли приезжие. Скоро донеслось оттуда:
– Ну веди, хозяин, показывай, где твой клад прячется.
Первым в дверях показался Тихон и, увязая деревянной ногой в размокшей земле, повел гостей к берегу. Мужики следом потянулись. А Тихон, дохромав до кромки яра, остановился и указал вниз:
– Вот, тута вот и лежит ваш клад… Кругом-то далеко: к самой плотине обходить надоть… Мокро нонче, грязно.
Видно было, что недоволен чем-то Тихон, и не случайно нажал на слова «ваш клад». Из приехавших знал он лишь главу французской компании Баласа. Этакий долговязый пожилой человек с покрасневшим горбатым тонким носом и рыбьими глазами. Словно клюв хищной птицы, торчал этот нос из-под надвинутого башлыка и настороженно и чутко поворачивался-то в одну сторону, то в другую. Такие движения свойственны лишь крупным птицам, отвыкшим от неожиданностей: не боятся они нападения, а добычу высматривают.
– А все же можно взглянуть на уголь, который из земли сам вылез? – мягко спросил Балас. – Где же он?
– Да гляди, господин хороший. Сколь хошь, гляди! Стоит копнуть лопатой – и гляди на его… Макар, – обернулся Тихон к брату, – добежи до кузни да с лопатой спустись вниз, копни, где я укажу.
– Копнуть-то я и сам знаю, где надоть, да за такое дело хоть бы сороковочку поставили, – плутовато хихикнул Макар, отходя от толпы.
– Об том вон с господами уговаривайся, – вдогонку ответил ему Тихон, поглубже натягивая картуз. – Чьей свадьбе быть, у того и водку пить.
Редкие капли дождя, гонимые осатаневшим ветром, хлестко щелкали по одежде, больно ударяли в лицо. Стоя недалеко от кромки яра и придерживая руками полы плаща, Балас не отворачивался от ветра, не вытирал мокрого лица, он уставился в точку, куда показал Тихон. Никто не заметил, когда Балас дал знак (либо тот сам догадался), но один из его свиты бегом пустился за Макаром, шагавшим уже к плотине.
– Ну, а с землицей-то как же? – первым вкрадчиво заговорил Чулок, вроде бы не надеясь даже, что Балас его услышит. – Решать надоть с землей.
Но Балас расслышал, оказывается, и, не повернув головы, лишь слегка поведя хищным носом в сторону мужиков, словно бы про себя спросил:
– А если я вам с пуда добытого угля платить буду – почем за пуд возьмете?
Мужики мялись, переспрашивая друг у друга, о чем говорил Балас, потому как стоял он одиноко, в стороне даже от своих спутников. Мужики тоже не лезли пока к яру. А попробуй ответь сразу на такой вопрос.
– По три копейки за пуд, – раньше всех сообразил Прошечка. – Дешевше и соглашаться нельзя.
Мужики, удивленные столь ничтожной, по их мнению ценой, зашикали на Прокопия Силыча.
– Эт задарма отдать, стал быть? – подал свой голос кум Гаврюха. – У себя в лавке такие цены назначь.
– А ты помолчи, черт-дурак, – оборвал его Прошечка, – коли бог рассудку не дал! Сам не стоит алтына, а тянется за полтиной! Тебе вон козлиные орешки от мого Кузьки и то не посчитать, как он разок до ветру сходит.
Кестер Иван Федорович хмыкнул в короткие усы, ничего не сказал. Он-то понимал, что цена не безобидная, но в разговор не ввязывался, поскольку жил на собственной земле и сюда пришел любопытства ради.
– Х-хе, – замотал головой Леонтий Шлыков, – да ведь я за три копейки заплатку на пим и то пришивать не стану. Лучше задарма сделаю…
– Еще ты, черт-дурак, туды же! – круто повернулся к нему Прошечка. – Пустоголовый. Куды конь с копытом, туды и рак с клешней. Ишь ведь заплатку к чему приравнял!
– Ты лаяться-то погодил бы, Прокопий Силыч, – заверещал Демид Бондарь своим бабьим голоском, – да пояснил бы народу про ети самые три копейки, чего они обозначают…
– Умный так разберет, а в дураке и дубинка не вольна, – отрезал Прошечка. – Чего ж вам еще пояснять-то, черти-дураки?
Балас чутко прислушивался к мужичьим голосам, но не подавал виду, окостенело уставившись под яр, где – по подсказке Тихона сверху – Макар лопатой нащупывал клад. Копнул он всего два раза, и уже показалась под песком твердая чернота. Потом она обнаружилась полукругом, по прямому срезу которого открылись несколько небольших кусков. Сопровождающий Макара торопливо схватил один из них, отряхнул сырой песок с него и крикнул вверх своим:
– Ловите!
Протянулось несколько рук. В чьи-то кусок этот попал и пошел гулять в оживившейся толпе приехавших. А Балас, покопавшись в кармане, достал золотой рубль и, простерши над обрывом ладонь, крикнул Макару:
– Ну, получай на водку, открыватель!
Мужики жадным взглядом проводили сверкнувшую монету: повезло Макару.
– Дык с землицей-то как же сладимся? – громко спросил Чулок, выжидательно глядя золотопромышленнику в затылок. Балас не торопился с ответом. Убедившись, что Макар изловил подачку, и еще подержав протянутую руку над обрывом, он не спеша повернулся к народу, И тут все увидели, что под носом у него висит нечто препротивное – даже мужикам неловко стало.
– Вот ему, – указал Балас в сторону невидимого за кручей Макара, – вот ему я все и заплатил. А вы очень богато жить захотели. Вам я не заплачу ни полушки.
– Как же так? – вырвалось у Тихона.
– Вот так. Чья это земля, где вы живете? Кому она принадлежит?
– Опчеству, – разноголосо и недружно ответили мужики.
– Нет! – возразил Балас и, заметив у себя под носом непорядок и нимало не смущаясь, полез в карман за платком. – Помещик Бородин – хозяин этой земли.
– Дык ведь помер он с коих пор, – удивился Леонтий Шлыков такому обороту. – И барыню его давно бог прибрал.
– Помещик Бородин, Николай Петрович, жив и здоров. Проживает в Петербурге. Не так давно вернулся из Парижа, с моей родины. – Балас обвел победным взглядом ошарашенных таким известием крестьян и, указав на одного из своих спутников с портфелем, добавил: – Вот там – купчая… Не я вам платить буду, а вы мне, если нужда появится. Прощайте, мужики! – и он направился к коляскам.
– Вот дык разбогатели мы с твого угля, Тихон Михалыч, – гулко выдохнул кум Гаврюха. – Вот дык озолотил ты нас!
– Стал быть, про наследника-то не байки сказывали… Жив-здоров и в Петербурге проживает, – будто про себя рассуждал Иван Корнилович Мастаков. – А чего ж он с нас деньги-то не брал столь годов, коль его это земля…
– Ты, черт-дурак, замолчи! – ощетинился Прошечка. – Чулок ты, чулок и есть суконный, черт-дурак! Ты думаешь, у его всего и наследства – вот этот клочок? Кругом-то земля продана и перепродана по пять разов. Ему дороже сборщика держать возля наших дворов… А что – уголь, дык он про его небось и теперь не знает.
– Да будя вам лаяться-то, – усмехнулся Филипп Мослов. Уж больше года не мочил он усов в водочке, хозяйство снова на ноги поставил. – Мы головы ломали об этом угле, а вышло все вон как просто.
Никто ему не ответил потому как тройки двинулись и отвлекли внимание мужиков. Первую тройку кучер направил почему-то не обратно, на Прийск, а в город, через плотину. Балас на второй подводе сидел. Видно, не ему принадлежала необычная тройка.
Коренной в упряжке, держа высоко голову, шел ровной размашистой рысью, а пристяжные, вытянув шеи и неся головы на аршин от земли, дружно подхватили наметом. И чем дальше в степь улетала эта сказочная тройка, тем более напоминала она резвую серую птицу, дружно взмахивающую крыльями. Ни слова не проронил никто, ни взгляда не оторвал, пока не скрылась птица в курганистой, дружно зазеленевшей под дождем степи.
2
С той поры как пригнал Прошечка свою дочь обратно в дом зятя, внешне, можно сказать, ничего в жизни Катюхи не изменилось. Только что попреков добавилось да шипучего зла прибыло. Даже самый пристальный взгляд едва ли уловил бы какую-то разницу, вряд ли приметил бы что-то новое в поведении молодухи. Была она послушной и с виду покорной. На судьбу свою теперь уж не жаловалась даже бабушке Мавре, хотя неразлучно ходили они в церковь, не пропуская ни единой службы. А богомольность эта опять-таки вызывала негодование свекрови и сношенниц, поскольку дел на их долю перепадало больше, когда Катюха молиться-то уходила. Бабка не в счет – все равно невелика от нее подмога. Но за усердное богомолье ругать никого не полагалось, оттого бабы злились молча, оставляя до времени ядовитые слова, как подвернется хоть сколь-нибудь подходящий повод.
Однако же изменилось в ней многое. Телом выправилась и статью наладилась – не своенравной беззаботной девчонкой выглядела, а знающей себе цену бабой. А во взгляде, с виду покорном, намертво застряла едва приметная непреклонность. И надломленная правая бровь утверждала непреклонность эту. Таким становится человек, бесповоротно решившийся на самый важный шаг в жизни, когда помощи ждать неоткуда и когда верит он лишь в собственные силы.
Как всегда, вечернюю дойку коров закончили поздно. Фроська, и Лизка, и Степанида, не теряя ни минуты, спать разбежались, потому как едва успеешь веки смежить, уж вставать пора. Катюха после всех вымыла руки, не спеша вытерла их фартуком и нехотя побрела к своей кровати, где уж часа три спал Кузька.
Усталая и разгоряченная работой, остановилась она у постели, в темноте нащупав край ватолы и откинув его, жадно вдохнула устоявшееся тепло. Но тут же передернуло ее, перекосило. Брезгливо отступила на шаг от кровати, скинула платьишко и, лениво перекрестившись, осторожно, чтобы не разбудить мужа, полезла в опостылевшую до смерти супружескую постель.
Уснула сразу, и кажется, не спала вроде бы вовсе, как ощутила на правой лопатке липкое, омерзительное прикосновение Кузькиных губ. Будто прокисшая разогретая оладья прилепилась там и маслено обжигала расслабленную сном кожу. Простонала невнятно, как сквозь сон, и не подала виду, что проснулась.
– Катя, Кать, – зазывно шептал Кузька, – оборотись, что ль… Ну, оборотись, говорю… Слышь, Катя!.. Жена ты мне аль чужая?..
Катюха не выдала себя ни словом, ни движением, хотя кипело в ней все, словно смола в адском котле – вот-вот задымится и снаружи.
– Уж недельки три небось не подпущаешь, – тянул свое Кузька, рукой покачивая жену за горячее плечо. – Уж не в монастырь ли наладилась… Посты все соблюдаешь, в церкву зачастила наравне с бабкой… Дак ведь в молодости грешить, а в старости грехи замаливать перед смертью полагается…
– Отстань, репей! – громким шепотом прошипела она, высвобождая плечо из-под потной мужниной руки. – Отстань, тебе говорят! Не дожить мне до старости: самое время теперь грехи-то отмаливать.
– Опомнись, чего плетешь-то, одумайся! Опять ведь грешишь и меня на грех наводишь. Надысь переполошила всех своим побегом. Родного отца в грех ввела…
Он продолжал перечислять беды, принесенные в палкинский дом Катькой, а она, не слушая укоров, скользнула с кровати, выпрямилась, как березка, нагнутая проехавшим возом, запальчиво выговорила:
– А мне все едино, что в монастырь, что за монастырь да в омут. Все страхи прошли! – Подхватила платьишко и торопливо влезла в него.
– Куды ты рань эдакую? – с опаской спросил Кузька.
– На кудыкину гору мышей ловить да тебя кормить.
– Да ведь никто не вставал еще… Чего эт ты враз такой угодливой стала? Ух, шалава баба! Моя бы власть – в клетке бы держал тебя да еще на цепи.
– Не дал бог свинье рогов, а боду-у́-ща была бы, – издевалась над мужем Катюха, зная, что не тронет он ее, шуметь не станет по теперешней ранней поре. – Все равно уж ложиться-то не к чему: на дойку сбираться надоть. – И она пошла к рукомойнику, не имея сил даже оглянуться на Кузьку. Да и не до него ей было. Задело ее упоминание о монастыре. Об этом непременно у батюшки, у отца Василия разузнать надо. Ни свекровь, ни свекор, ни отец родной там ее не достанут. Никто там не обидит, грубого слова не скажет. Само собой, неволя в монастыре-то, зато уж покой и отдых от мирской грызни. И все-таки это лучше, чем головой-то в омут.
Мысли эти приободрили Катьку. К тому же иванов день сегодня – обязательно в церковь идти, а там исповедаться можно да попутно и про монастырь разузнать.
Бабушка Мавра охотно одобрила Катюхино желание исповедаться, но большего Катька ей не доверила и думы о монастыре могла она поведать лишь отцу Василию под большим секретом, на исповеди. Мавру выпроводила из церкви сразу же после молебна и стала выжидать, пока возле священника народ схлынет.
Отец Василий, окидывая цепким орлиным взглядом оставшихся прихожан, приметил среди них недурную молодуху, что топталась недалеко от аналоя, а к нему все не подходила. Окликнул:
– Ты что это, раба божия, ровно потеряла чего… Подходи.
– Да нет, уж я погожу, – молодка залилась краской, полыхнувшей сквозь смуглую кожу лица. – Пущай люди проходют.
Смекнул отец Василий, что грешница перед ним – особенная, будто бы жаром пахнуло на него от зардевшихся ее щек – натужно крякнул, потянувшись за ней взглядом, повертел головой, словно бы отгоняя от себя наваждение, и поманил к себе очередного раба господня, жаждущего освободиться от содеянных грехов.
Скорехонько пропустил отец Василий нуждающихся в исповеди прихожан, и Катюха тут как тут – подплыла к аналою.
– Исповедаться? – ласково спросил поп.
– Да я… – смешалась и снова залилась краской грешница. – Да мне… побеседовать бы…
– Побеседовать? – подхватил отец Василий и не торопясь зашагал от аналоя к выходу, не доходя, свернул в угол, остановился. – Можно и побеседовать. Об чем?
Они стояли у самой стены друг против друга. Боясь начать разговор и смущаясь несусветно, Катька мяла носовой платок в потных руках, прокашливалась, но застрявшее в горле слово никак не выходило наружу.
– Успокойся, успокойся, милая, – ласково и вроде бы вкрадчиво говорил отец Василий, положив тяжелую руку на Катькино плечо. – Никто нас не торопит. Успокойся и говори, что привело тебя…
– Да мне бы… В монастырь я хочу…
– Вот оно что! – воскликнул отец Василий, пряча в усах и роскошной бороде едва заметную блудливую улыбку. – Суета, стало быть, мирская, житейские треволнения одолевают… Мм-да… Тишины благостной, покоя в святой обители восхотелось тебе… Ну-у, что же… дело это достойное и богу угодное… Кто станет супротивничать столь благому намерению?..
Катька заинтересованно, со вниманием слушала авторитетные батюшкины слова, а они становились все невнятнее, все короче, и все больше речь его напоминала мурлыканье самодовольного кота. И вдруг совершенно неожиданно она обнаружила, что крупные его руки, волосатые и белые, трепетно охватывали ее груди, гладили их сквозь голубую миткалевую кофту. Пухлые дрожащие пальцы воровато елозили у расстегнутого приполка…
Катька вздрогнула, подалась назад и, продолжая мять взмокший носовой платок, диким взглядом вперилась в отца Василия…
– Ягодка ты моя сладкая! Прими грех на душу… В монастыре-то сто раз отмолишь.
– Батюшка! – коротко зашипела Катька, будто пар из кипящего самовара вырвался.
– Да ты приди, приди вечером на кладбище-то, как говорю тебе! – твердил отец Василий, все более распаляясь и наступая на молодуху. Левая рука его рванулась куда-то вниз… И в этот момент холеную поповскую щеку обожгла звонкая, задорная оплеуха! Потом жигануло по другой щеке, потом хлесткие удары посыпались так часто, что отец Василий ошалело попятился и умолк.