355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Смычагин » Тихий гром. Книги первая и вторая » Текст книги (страница 14)
Тихий гром. Книги первая и вторая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:54

Текст книги "Тихий гром. Книги первая и вторая"


Автор книги: Петр Смычагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

– Да как ж эт он? Как же он отпустил-то нас, зачем? – вырвалось наконец у Дарьи. Потом она повторяла эти слова до самых ворот. И не раз накатывал на нее безудержный смех, перекинувшийся вскоре и на остальных.

Небо к этому времени очистилось совершенно, и солнце, тоже будто умытое, вовсю поливало щедрыми лучами. Дарья перестала закрывать лицо. Да не так уж и безобразила ее едва заметная синь, разлившаяся по скуле. У Макара-то куда заметнее синячище красовался.

Во дворе встретил их дед Михайла. Мирон с Настасьей, оказывается, только что на покос уехали. Дарья, Васька и ребятишки наперебой рассказывали деду о только что пережитом.

– Да что ж эт он, признал, что ль, нас? – не переставала дивиться Дарья.

– А поклонился-то как низко! – вставил Степка.

– Да не вас он признал, глупы́е, – засмеялся дед, – откуда ему знать вас? Жеребца нашего, Ветерка признал… Сколь раз ведь на ем Мирон к Смирнову ездил… И поклонился-то он ему же, Ветерку, а не вам, глупы́м.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1

Проспи Ромка чуток подольше – босиком на весь денек останется. На двоих у них с Ванькой одни башмаки, и те дырявые. А на дворе-то который уж день грязища непролазная, слякоть. Оттого завелось у них правило: кто раньше встанет, тот и обутый ходит. Понятно, заботушка с вечера наваливается: кабы не проспать утром.

Очнулся Ромка и шевельнуться боится, чтобы Ваньку не потревожить. Поморгал глазами, уставясь в потолок, прислушался – сопит Ванька – и тихонько откатился к краю печи, опустил ноги, пятку в печурку всунул, чтобы опереться. В избе хмуро, пасмурно, только к порогу от чела из печи светит. Бабушка там управляется. Матери не видно. Папашки уж третий день дома нету – часто уезжает он куда-то по своим делам. А Валька – слышно из-за трубы – возле кутного окна покашливает, за столом что-то делает.

Не спеша на лавку спустился Ромка, почесывается, глаза трет… А Ванька тем: временем, проснувшись и увидев Ромкин затылок, неслышно, по-кошачьи, вскочил и прыгнул через брата на пол. Понятно, башмаки достались ему, и в один из них успел он даже ногу сунуть с разбегу. Но не мог Ромка смиряться с этакой несправедливостью – дернул второй башмак из Ванькиных рук. Тот не только удержать сумел, захваченную обувку, а еще и по скуле брату смазал башмаком.

Простить неслыханного коварства Ромка не мог, конечно, потому выскочил сгоряча во двор – в углу возле навозного вала приметил большую кость. Скула это коровья была, потемневшая от времени. Собаки, что ли, сюда ее затащили. Прошлепав через грязный двор, схватил кость Ромка да еще примерился, взмахнул, как палашом, взяв ее за тонкий конец и спрятав за спину, пустился в обратный путь. У входа опередила Ромку мать. Кизяки несла она в фартуке, держа его за углы руками.

Ванька, хватаясь за подол юбки, спрятался за мать. Ромка – за ним. И понеслись вокруг матери. Той и идти-то нельзя, и руки заняты, чтоб шлепков надавать обоим.

– Да бесы вы шалопутные! – вскричала Анна. – Ну, только бы кизяки положить!

Однако Ромка успел свое дело сделать – долбанул костью по Ванькиной голове и, не дожидаясь материнского возмездия, подался на улицу.

Ни умыться, ни поесть, конечно, не успел. Неприютно под серым клочковатым небом. Из опустившихся клочьев этих, как из невыжатых вехоток, сырость так и сочится. А под босыми ногами грязюка холодная хлюпает. Но домой воротиться никак невозможно, пока не приедет папашка. Он разберется во всем и поступит по справедливости.

Шатаясь вблизи двора, Ромка соображал: ежели в хутор уйти, никого из ребят не сыщешь на улице в этакую погоду, да и рано еще. Можно, конечно, добежать до Шлыковых – недалеко тут, – так ведь накормить-то не догадаются они, и попросить хлеба совестно. Яшки, скорее всего, дома негу. Помаялся он летом какой-то чудной хворью – ничего не болит, а он будто бы хворает – и опять скотину у Кестера пасет.

Раздумывая этак, Ромка не заметил, как отдалился от своей избы и полпути до Шлыковых отшлепал. Жидкая грязь на дороге между пальцев червячками цвиркает, а рубаха и сплошь заплатанные штаны волглыми сделались, отяжелели. Навстречу, тоже, видать, к Шлыковым, какой-то парнишка идет… Колька это Кестеров. В сапогах он, в пиджачке и в кепке серой. К воротам поворачивает…

– Эй, Колька, погоди! – окликнул Ромка. – Вместе зайдем… В гости я к Семке иду.

– Х-хе, гость, – осклабился Колька, взявшись за веревочную петлю, чтобы отворить воротца.

– Да ты погоди! – побежал к нему Ромка.

– Чего мне годить, коли по делу иду.

Колька юркнул в воротца под крышу двора, а Ромка, догнав его, ухватил за плечо, придержать хотел. Как повернется Колька да как поддаст пониже пупка сапогом Ромке – и в избу. Так и сел Ромка, да хорошо хоть не в грязь – сено тут натрушено было сырое. Такая захлестнула обида! С трудом поднялся и, корчась от боли, побрел домой, слезами заливаясь. Не побоялся материнского гнева, а пошел к ней с жалобой. Кому же больше расскажешь о своих болях, кто поймет их?

Мать, увидев плачущего Ромку, хоть и не стала за прошлое возмещать, но и ласки не нашла для него.

– Что ж ты сопли-то распустил, горе луковое! – сказала она с усмешкой. – Взял бы палку какую да и отвозил бы его, чем реветь вот так да жаловаться…

Кормить же его, как понял парнишка, никто не собирался. И бабушка, и Валька возле печи возятся и у стола, будто не замечают Ромку. Мать своими делами занимается, опять во двор собралась зачем-то. А Ванька, лукавец этот, натянул башмаки, и сидит на лавке у печи, как именинник.

– Ванька, – шепнул ему Ромка, – дай ботинки сходить мне недалечко.

– Иди ты… Дерется, да еще ботинки ему…

Ничего с ним не поделаешь. Незаметно подплыл Ромка к залавку, после того как мать вышла, схватил добрый кусок калача, пиджачишко натянул на сырую рубаху, да только его и видели. Дорогой торопился, жуя калач, дождем и слезами примоченный. А когда проходил мимо окна Шлыковой избы, заметил, что Колька-то возле самого окошка сидит без кепки…

Палку нашел Ромка ловкую. Подступился к окну и погрозил Кольке, а тот понял, что неспроста тут Ромка объявился, потому и не торопился выходить. Чувствуя себя в полной безопасности, Колька еще дразниться принялся, рожи корчить. Хорошо ему там, тепло и дождь не мочит. Такого издевательства не мог вынести Ромка. Подошел к окну, лишь на четверть от земли приподнятому, замахнулся палкой со всего плеча и глядит, как на него Колька в самое стекло пялится, а Семка Шлыков тянет его за рукав от окна-то.

– Босяк! Оборванец! – доносится до Ромки. – Папа говорит: все вы лентяи и голодранцы!

Эх, будь что будет: как хлестанет по стеклу Ромка. Не успел разглядеть, что из этого вышло, бросил палку и так отчаянно кинулся прочь, что лишь на полдороге к дому, как из-под земли, услышал:

– Ах, родимец тебя изломай, разбойник! Голову оторву, анчихрист!

Это тетка Манюшка Шлыкова надрывалась, потрясая кулаками. Побежала было она сгоряча, да куда же ей, старой, разве угнаться! Только и видела, как нырнул Ромка за угол своего двора. Но не прощать же этакого разбоя среди бела дня! Как выскочила в пимных опорках, раздетая, так и пустилась в погоню. Уж коли самой не удалось наказать, так хоть родители пусть его приструнят.

Запыхавшаяся, разгневанная, ворвалась она к Даниным в избу, даже не сбросив грязную обувку в сенцах.

– Где ваш чертенок-то, кума Анна? Ромка где?

– Еще небось чего-нибудь натворил?

– Натворил дак натворил, кума: окно у нас палкой высадил да Кестерову парнишке всю морду, как есть, раскровенил… Еще глаза, ладно, не вышиб. Да где ж он? Чего ж ты молчишь-то?

– Не заходил он домой, – ответила за Анну бабушка. – Во дворе, знать, либо за двором где-нибудь скрывается.

– А ведь это меня драть-то надо, кума, – хлопнула себя по бедрам Анна. – Шибко больно пнул его сапогом Кестеров парнишка. А я возьми да и скажи, чтоб реветь перестал: взял бы, говорю, палку да набил бы ему… Вот и набил, стал быть.

– Ну, как хошь, кума, себя дери аль его, но чтоб надрано было за такое злодейство!

– Да уж только бы домой пришел… Ведь окна-то бить не учила я его…

Если бы Ромка слышал этот разговор, возможно, и отважился бы он объявиться дома хоть поздно вечером. Но, сознавая великий непрощеный грех свой, с ходу вскочил на маленький сеновал над конюшней, с головой зарылся в сено и притаился в углу, ничем не выдавая своего присутствия. Прижух он в своем подполье, угрелся и, довольный чувством отмщения, крепко уснул. Проснулся ночью. Лежал, лежал, и вовсе не таким уютным, удобным и надежным показалось ему это убежище. Внизу лошади время от времени удилами позвякивают, ногами переступают. А тут, в сене, шевелится кто-то, шуршит. Может, мыши это, а может, и другой кто, пострашнее. Потом холодно стало, дрожь пробила. Да ведь и есть-то, опять же, хочется.

Словом, все эти неудобства выжили Ромку из укромного места. Во двор спустился. Холодно тут страсть как. А может, показалось так – ноги-то босые. Звезды на небе обозначились яркие. На улице долго не протерпишь.

Потянул Ромка дверь – не заперта. По сенцам на цыпочках прошел. Избяную дверь отворял долго-долго – скрипит, окаянная! А потом, остановив дыхание и не двигаясь от порога, чутко прислушался – спят все. Первым делом еду разыскал, насытился, попутно соображая, куда же теперь деваться. На улицу возвращаться бессмысленно. А дома оставаться – утром нещадно битым быть. И тут Ромку осенило. В углу, противоположном кутному, были у них пристроены полатцы маленькие, квадратные. Никто никогда там не спал, а служили они вместо полки, куда всякое тряпье забрасывали. Большому там не поместиться, а ему вполне устроиться можно.

Уснул Ромка не скоро: ворочался, укладывался половчее да так умащивался, чтобы утром-то не углядели его там. Тяжко, с перехватами вздыхая, вспомнил он Кольку Кестерова и позавидовал ему – спит небось Колька, обласканный матерью, в чистой постели, никого не боится, ни от кого не прячется. И все синяки теперь, наверно, отмочили на нем.

Ах, Ромка, Ромка! Не знал он и не подозревал даже, как и все хуторские жители, что мог бы иметь сейчас не только великолепные башмаки с пряжками, щегольскую курточку и фуражку – непременно учился бы в гимназии и мог ездить туда в карете с кучером, как многие дворянские дети.

Но бабушка и отец жили совсем не так, как другие дворяне в Самарской губернии, хотя имели дворянское звание и состояние немалое. Никогда не гнушалась Матильда простой черной работы. Особенность эту сыну передала, и пошел он по жизни, не выбирая легкого пути. Еще в студенческие годы навсегда связал свою судьбу с партией борцов за народное дело, без оглядки влюбился в простую крестьянку, дочь пастуха, и, не раздумывая, женился на ней. Грянул, раскатистый, кровавый и горячий девятьсот пятый год. Виктору Ивановичу казалось, что революция сметет царизм, развеет дворянские гнезда и, перетряхнув старые устои, откроет путь к социально справедливому обществу.

Захлебнулась в крови первая революция. Двоюродного брата в Самаре казнили страшной казнью – живым замуровали в кирпичный столб. Самому Виктору Ивановичу благополучно удалось провести жандармов, но, разумеется, не на долгое время. Тогда-то вот и родился мудрый план – окончательно, навсегда порвать со своим сословием и уехать в добровольную ссылку, потому как, оставаясь на месте, все равно не миновать ее.

Матильда Вячеславовна во всем поддерживала сына, участвовала во многих его делах еще до пятого года. А после грозных событий сделалась незаменимой помощницей. Усадьбу, землю и все имущество удалось им сбыть не то чтобы очень выгодно, но и неплохо. Половина вырученных денег была пожертвована в партийную кассу. С оставшейся суммой забились они в такой незаметный уральский угол и так безжалостно окрестьянили себя, что и ссылка теперь не страшна. И ни жандарму, ни тем более другому человеку, в голову не придет подозрение об истинной их деятельности.

Сотни десятин земли, приобретенные здесь, на Урале, не могли быть обработаны своими силами. Попробовали сдавать в аренду но вполне сходной цене. Это тотчас породило конкуренцию между мужиками, удовлетворение одних, недовольство других, лишние разговоры, словом, привлекало внимание хуторян. Популярность же в условиях столь глубоко задуманной конспирации отнюдь не желательна. Единственный, пожалуй, из хуторян – Кестер – усматривал в действиях Данина какой-то скрытый смысл. Но и он не знал подлинных целей этого человека.

На Ромке семейная революция эта каким-то образом отразилась, пожалуй, с зачатия. Мать, недурная собою в молодости, но очень недалекая женщина, благоговея перед мужем и совершенно не вникая в его непонятные дела, не барыней вошла в его дом, а работницей, как, впрочем, и свекровушка-дворянка.

Гостил у них в имении какой-то знакомый Виктора Ивановича, домой засобирался, вышел во двор коня запрягать. Заупрямился конь – не хочет в оглобли заходить, упирается. Анна тут же, во дворе хлопотала, помочь хотела. Хлестнула плетью по крупу, да не остереглась. Ударил ее конь копытом в живот. А поскольку была она по восьмому месяцу на сносях, то и родила в тот же день. Двойню.

Оглядели младенцев: один показался совсем безнадежным, решили – не жилец, нарекли первым пришедшим на ум именем – Романом. Другой понадежней выглядел, покрепче, жить, пожалуй, будет – его назвали Владимиром. А вышло все наоборот: дня через два преставился Володя, схоронили. А Ромка скрипел, скрипел и удержался-таки на этом свете. Месяца два его допаривали, все никак не верилось, что выживет. Потом, когда время-то подошло, заорал в печурке по-настоящему.

– Живой, волк его задави! – обрадовался отец, подхватил крошечного Ромку на руки и понесся с ним по залам и комнатам, извещая всех: – Живой! Жить будет Ромашка!

2

Простоват и по-своему хитер мужик, в поклонах расчетлив. Уж коли охватит его мертвой петлей нужда неизбывная, перед последним супостатом гнет горб, вымаливая милости. А чуть наелся досыта да голь прикрыл – так ему и черт не брат.

Даже с богом хитрить умудрялись мужики. Весной перед первым выездом в поле соберут все снасти, приготовятся с вечера. Утром встанут пораньше, запрягут лошадей. Потом идут в избу. Хлеб-соль на столе стоит, лампада в углу под иконами теплится. Молятся все: и мужики, и бабы, и ребятишки. Усердно молятся, чтоб урожая богатого бог послал.

Потом, как закрутится взахлеб работушка, – на бога надейся, а сам не плошай. Бога-то чаще всего забывают в эту пору, особенно ежели хлеба уродятся обильные. А перед уборкой только и заглядывают мужики: не пора ли начинать? Никому тут уж не молятся – на себя надеются.

Рословым в тот год больше всех не терпелось начать уборку, потому как задолжали они со строительством изрядно. Торопились первый хлеб свалить, обмолотить да скорее на базар свезти, не дожидаясь общей молотьбы.

На аппетит, известно, никогда не жаловались крестьяне, особенно в поле. Едят все, лишь бы кухарка подставлять успевала. И хотя говорят, что брюхо не зеркало, не видно, мол, там внутри-то, чего съел, а все-таки нужен продукт добротный и по возможности свежий.

Но в те недели, когда Марфа оставалась дома стряпухой, работникам в поле бывало несладко: не умела она хлебы печь, никак они у нее не выстряпывались. Удалая была эта баба – спеть и сплясать мастерица, на полевой работе любого мужика заменит. Пятипудовый мешок с зерном снесет куда надо и сена такой навильник подаст на скирду, что мужику там впору управиться с ним. А хлебы выходили у нее низкими, расплывчатыми, как шаньги, тяжелыми и некрасивыми. То пересоленный, то перекисший у Марфы хлеб, то сырой. И старается вроде баба, ведь уж много лет стряпает, получше норовит, а не выходят у нее хорошие хлебы, и только!

С пряжей вот так же: прядет быстро, веретено ее на глазах пухнет, а с «сучка́ми», сукрутинами, толстая, как у Дуни-тонкопряхи, то вот-вот порвется у Марфы пряжа. В холсте из такой пряжи шишка за шишку, узел за узел запинаются. Рубаха из ее холста дерет потные лопатки покрепче новой мочальной вехотки, – так царапины и остаются на теле, да по́том их еще разъедает.

Мирона за обедом не было – поехал он взглянуть на соседнее ржаное поле, куда собирались перекинуть машину после обеда. Проголодавшийся Макар, полулежа возле разостланной скатерки вместе со всеми, первые два ломтя хлеба сжевал безропотно, тем более что и на этот раз предварительно проглотил стручок перцу. Взявшись за третий ломоть, повертел его в руках, крякнул, откинул прядку светлых волос, повисшую на лбу и маячившую перед глазами, постукал по корке ложкой, как бы привлекая к себе внимание.

– Сверху закал и снизу закал, да в середку-то как он попал? – ухмыльнувшись, Макар подправил пшеничные усы и потянулся ложкой к быстро пустеющей чашке.

– Дак ведь мука-то солоделая ноне, – подал голос Митька, обжигаясь горячими щами. Ему и мать-то защитить хотелось, и хлеб, состряпанный ее руками, застревал в глотке.

– Какова мучка, да еще каковы ручки, – прозвенела в ответ Дарья.

– Чегой-то на той неделе не такой хлеб у Настасьи был: в рот его возьмешь – он так и никнет, сменьшается, – Макар потряс перед собой куском, – а этот в роту-то растет, больше его вроде бы становится… Как мыло, по зубам склизнет.

– Да будет вам за столом-то молоть чего не следовает, – прицыкнул Тихон на правах старшего. – Ешьте, чего есть!

– Ешьте, – не унимался Макар, – и так едим, куда ж деваться-то? А все же Настасья либо Дарья вон моя из той же муки хлебы пекут – не наешься, а этот хоть с другого конца толкай…

– Тьфу, домовой! – взорвалась Настасья. – Нешто можно такое о хлебе сказывать! Да еще за столом.

– Ты, знать, спятил, Макар, – с упреком выговорила ему Дарья, – черт-те чего при всех воротишь.

Макар не стал слушать баб. Захватив потолще кусок, откатился от застолья, покликал к себе Степку с Тимкой.

– Вы гулюшек лепить умеете? – спросил Макар у ребят, отведя их за будку на солнышко.

– Каких еще гулюшек? – недоверчиво протянул Степка.

– Ну, из глины пташек разных небось лепили?

– Лепили, – за обоих ответил Тимка.

– Ну вот, – подал ему кусок хлеба Макар, – вот из этого слепите по паре гулюшек покрасивше. Да пущай они подвянут на солнышке, заклекнут. Вот тут вота на ступицу их посадите… Поняли?

– Поняли! – бодро ответил Степка, лукаво скосив глаза. Он, пожалуй, смекнул, для чего понадобились дяде Макару такие изделия: с Лыской, наверно, домой стряпке послать сноровляется.

Понятно, не очень Степке хотелось готовить этакий подарочек для родной матери. Но ведь, опять же, совестно всякий раз попреки слышать, насмешки да издевки терпеть. «Нет уж, – рассудил про себя парень, – пущай она и сама посовестится да хлебы получше состряпает!» – и принялся вылепливать первую гулюшку, голубку то есть.

Лыска – здоровенный, длинный гончий кобель, бело-черный и высокий, как телок. Бегать скачками он почему-то совсем не умел, а только рысью. Купил его Макар по случаю у охотников. Сказывали, будто за лисами он хорошо идет. А Макар, хоть и не был настоящим охотником, до страсти любил поздней осенью или в начале зимы лис гонять, благо водились они в здешних местах во множестве.

Макар собрал объедки от обеда, накормил кобеля и повел его за будку, где все еще сидели ребята.

– Принеси-ка сюда арапник, Степка, – велел Макар и, достав из кармана маленький мешочек, чуть побольше кисета, критически оглядел пташек, сотворенных Степкой и Тимкой, покатал их в ладонях, потыкал заскорузлым тупым ногтем, выделывая нечто похожее на перья, и ссыпал в мешок.

Когда Степка вернулся с кнутом за будку, Макар крепко привязал к Лыскиному ошейнику мешочек с ребячьей лепкой, потянул его – надежно ли держится, отпустил собаку, подмигнул Степке.

– А ну-к, пужани его хорошенько!

Повторять этого Степке не понадобилось, но и Лыска знал, что к чему. Поджав хвост и виновато оглянувшись, он вымахнул из-под хлыста, едва успевшего задеть его, ходкой рысью выскочил на дорогу и пустился домой.

Такое бывало не раз. Когда в сборах участвует много людей, что-нибудь необходимое непременно забудут: то масленку машинную, то соль, то напильник самый нужный, то хватятся – перцу нет либо луку. И всегда в такой момент Лыска выручал хозяев. Напишут записку, пристроят ее к ошейнику и пугнут собаку. Дома Лыска не задерживался. Стоило его хоть чуть обидеть – он тут же возвращался на стан, так что часа через полтора-два этот быстроногий посыльный приносил нужную вещь.

* * *

Переделать все домашние дела никак невозможно: они плодятся тут же, на ходу, мгновенно. Марфа, покормив ребенка, выскочила на крыльцо. Расстегнутая кофта с завернутыми по локоть рукавами, пропитавшись по́том, прилипла к телу. Пестренький платок, схваченный концами на затылке, боком сидел на голове. Тяжело дыша, как загнанная лошадь, Марфа смахнула рукавом с лица пот и на миг остановилась на скрипучих сходцах, словно бы прицеливаясь, куда же в первую очередь броситься.

Крупно шагая, она пересекла двор, гребанула в амбаре пудовкой зерна и, растрясая его по двору, стала скликать кур. Потом кинулась под сарай, к колодцу. Подоткнув юбку вместе с фартуком, чтоб не замочить подол, принялась заполнять водопойную колоду: к вечеру, как скотина придет из табуна, водица потеплеет.

В углу гавкнул Курай, а сзади, протискиваясь в подворотню, Лыска приветливо взвизгнул.

– Господи, опять чегой-то забыли, черти беспамятные! – оглянувшись, ругнулась Марфа и, опустив тяжелую холодную бадью в сруб, присела на колоды, приготовившись встретить курьера.

Лыска подбежал к ней, вытянув морду, как бы подставляя ошейник. Марфа, не подозревая лиха, отвязала мешочек, ощупав его снаружи, легонько хлопнула собаку по шее, оттолкнула от себя.

В самый первый момент, вытряхнув на ладонь ребячьи поделки, Марфа не могла взять в толк, зачем ей такая посылка прислана. Но, бездумно подавив одного голубка пальцами, разломила его и враз встрепенулась, будто от неожиданного укола, сообразив, что гулюшки эти вылеплены из ее хлебов.

– Ах да головушка ты моя разоренная! – слезно запричитала Марфа, вцепившись руками в свои жесткие волосы. – Да чего ж мне теперь де-елать-то? Хоть в петлю лезь! Ведь не из-за лени, не во вред же я эдак делаю… Никак не выходють у мине христовые хлебушки!..

Вот уж правда-то горькая, безутешная! Не раз и не два приглядывалась Марфа к сношенницам, выспрашивала у них секреты выпечки хлеба. Те без утайки рассказывали все и показывали, потому как лучше же хлеб-то хороший постоянно есть. Но как ни старалась баба – редко-редко выдавались у нее сносные хлебы.

С досадой раздавив гулюшек в пальцах и швырнув их курам, хлопотливо топтавшимся по насыпанному зерну, Марфа тяжко поднялась и, вытирая намокшие глаза то одним, то другим рукавом, по-невольничьи вяло взялась за крюк и потянула бадью кверху.

Муку в этот день сеяла она с каким-то особым значением. Сито плясало в ее руках, шлепая о ладони обечайкой. Из амбара, пока сеяла муку, раз пять сбегала в избу взглянуть, как опара подымается. Заведя в двухпудовой квашне тесто, поставила ее поближе к печи и, туго обвязав клетчатым холщовым квашенииком, истово перекрестила сверху.

Спала всю ночь неспокойно. То Санюшку вставала кормить (так дочку новорожденную окрестили), то слушала, как возится квашня, пыхтит, работает, к утру подняться норовит. А все-таки продремала Марфа – ушло у нее тесто, стянув квашенник, выплыло через край на залавок. Но дело это легко поправимое. Подмешав квашню, побежала доить да выгонять коров.

Дед Михайла давно поднялся. То по двору бродил, кряхтя и надоедливо однообразно шаркая пимными опорками, то в свою келью удалялся, то умывальником гремел в углу. Умытый, причесанный на прямой пробор, подсел он к столу на лавку, положив обе руки, на изгиб клюки перед собой, замер картинно.

Пока раскатывала хлебы, пока расстаивались они, Марфа вроде бы и не замечала деда. Но, загребая алые угли кочергой, сердито покосилась на батюшку: не ко времени тут его поднесло! Надумала она сегодня испытать последнее средство, давно подсказанное бабкой Пигаской. Правда, ежели сказать по совести, у самой бабки хлебы выходили не лучше Марфиных, да ворчать-то на нее некому.

Помахала Марфа по по́ду сырым помелом, смела золу и, благословясь, посадила на деревянную лопату первую булку. Поправив ее ладонями с боков, затолкала в дальний левый угол. А выхватив лопату, поставила к шестку, зло оглянулась на деда Михайлу. Хоть слепой он, ничего не увидит, а все же стеснительно его присутствие… Эх, была не была!

Встала Марфа напротив чела, подняла подол длинной юбки к самому подбородку, жарко зашептала в печь:

– Подымайся вы-ше!

Подождала какой-то момент, пока жар ее заклинания смешался с жаром, хлынувшим из печи на ноги. И снова, подхватив лопату, посадила следующую булку, повторяя все сначала.

– Чегой-то ты, Марфа, гутаришь? – поинтересовался Михайла, расслышав Марфины слова.

– Да ничего я не говорю, – сердито откликнулась Марфа, сажая на лопату очередную булку. – Поблазнилось тебе, батюшка.

С давних пор, еще с молодости, знал эту бабью причуду Михайла. Даже Катюха его при крепостной неволе когда-то пробовала прибегнуть к помощи такого заклинания. Увидел тогда ее Михайла и просмеял. А теперь, представив себе сноху, засовестился, ухмыльнулся лукаво в бороду и тихонько, стараясь не шаркать ногами, удалился от греха в горницу…

Не ахти какие пышные удались и на этот раз хлебы, но, отломив от одного горбушку, стряпуха вздохнула облегченно: из этого не слепят гулюшек – пропекся хорошо, и корки славные вышли, никакого закала нет.

3

В семье у Даниных росла, завьюживалась тревога: Ромка-то исчез. Уж третьи сутки пошли, а его нет. И Виктор Иванович домой не возвращается… Анна беспомощно ахала, охала, не зная, что предпринять. Наконец бабка Матильда распорядилась искать беглеца по всему хутору.

Вальку послали в дальние избы, Анна должна обойти ближние, а Ванька за речку сбегать. Словом, через полчаса весь хутор знал, что у Даниных пропал Ромка, исчез неведомо куда.

– Хлеб да соль вам! – возгласила Анна, ступая через порог и кланяясь в низкой избяной двери Шлыковых.

– Обедать с нами, кума, садись! – подхватила Манюшка, подтолкнув за столом Семку поближе к Ваньке.

Леонтия и Гришки дома не было – в поле, видать. Ванька поторопился, хлебнул горячих щей и натужно закашлялся, отвернувшись от стола. Посвежел он за лето малость, но не работник пока.

– Какой уж тут обед, кума! Спасибо. Ромка-то ведь у нас потерялся…

– Да что ты! Когда? – тревожно спросила Манюшка, покосившись на разбитое окно, заткнутое мешком с соломой.

– Вот как мы с тобой вышли от нас – искать-то я его пошла, так с тех пор и нету…

– М-мм, – жалостно промычала Манюшка, покачав головой. – Ты, Семка, не видал его?

– Не, – сказал Семка, – не видал.

– Уж не решил ли он себя, кума? – полушепотом предположила Манюшка. – Он ведь у вас, – ух! – бедовый какой, вражонок.

– Ой, не знаю, не знаю! – заголосила Анна, пятясь к двери. – Ровно проглотил его кто… Да как же мы перед отцом-то ответим, ежели не сыщется Ромка?.. Вон ведь у Дурановых – побольше парнишка-то был, да видишь, чего стряслося…

Ванька домой последним вернулся и на вопрос бабушки, не слышал ли чего о пропавшем, горько всхлипнув, ответил:

– Никто и не видал его, даже издаля…

«Ишь ведь какой, – безжалостно отметил про себя Ромка, – теперь нюнит, а башмаков пожалел!»

Объявлять свое присутствие Ромка, однако, не собирался до приезда отца. Жилось ему в укрытии, понятно, не сладко, но потерпеть еще можно. Пролежав целый день без движений – повернуться-то не во всякое время можно – и дождавшись, пока все уснут, Ромка спускался с небес, хранивших его, на грешную землю, и тут начинался хитрый пир. Не мог же допустить Ромка, чтоб домашние догадались о его близком присутствии по исчезнувшим продуктам. Приходилось и хлебушка так отрезать, чтоб сильно-то в глаза не бросалось уменьшение булки, и во всем прочем осторожность иметь.

Прошлой ночью глядел, глядел на две холодных картошины, оставшихся в чугуне от ужина, да так и не отважился взять – уж больно заметно. Ухватил добрую щепоть соли, густо посыпал отрезанный ломоть и ладошкой вдавил в него соль. А потом осторожненько, не скрипнув дверью, подался во двор. В огороде снял с грядки пять огурцов – вот и ужин. Аппетитно хрустят огурцы, соком брызжутся, и дух от них такой свежий да заманчивый! Прямо на грядке и оттрапезничал.

Теперь вот лежит, в потолок поплевывает и гордится – выдержал! Все повесили носы, приуныли. Только бабушка Матильдушка глядит как-то по-особому, на свой манер – веселья в ней не заметно, но и грусти, как у других, нет, а вроде бы себе на уме держится…

Виктор Иванович приехал часов в пять пополудни. Встречать его все высыпали во двор. Даже бабушка, хоть и в последнюю очередь, а тоже не утерпела – вышла. Вот теперь самое время из засады выбраться Ромке. Сиганул с полатей на столик, в два прыжка пересек избу, присел на лавку возле кутного окна, так, чтобы со двора не увидели, и слушает, как мать сквозь слезы рассказывает о потерянном сыне:

– Меня ведь лупить-то надоть, я надоумила его за палку взяться…

– Тебя, стало быть, и лупить, – согласился Виктор Иванович, – коль не знаешь, чего говоришь.

Когда распрягли коня и убрали сбрую, в избу направились все скопом. Анна шагала первой, за ней – Виктор Иванович и все остальные.

– Ах да ба-атюшки! – присела мать, едва переступив порог и увидев беглеца. – А он, пес, вот он посиживает!

– Ромашка, волк тебя задави! – воскликнул Виктор Иванович, легонько оттолкнув с дороги Анну мешком, который держал за перехваченное устье. – А наболтали, что ты потерялся.

– Да не терялся я, дома все время был, – с достоинством ответил Ромка.

– Эт где ж ты был-то, что никто не мог тебя углядеть? – наступала мать, не зная, смеяться ей, плакать или ругаться. – В трубе, что ль, сидел?

– Не в трубе, а на полатях вон…

Виктор Иванович между тем поставил на лавку мешок, порылся в нем, достал сверток из грубой бумаги и, подавая его Ромке, спросил:

– Так, значит, дома и был все время?

– Дома.

– Вот это конспиратор, волк его задави! – подмигнул Виктор Иванович Матильде. – Позавидуешь. – И Ромке: – На вот, держи гостинцы. Угощай всех да себя не обдели.

Ромка сначала направился к бабушке, а Валька подбежала сзади, щелкнула брата по затылку, молвив:

– Счастливчик!

– А ты залезь вон туда да просиди тама три дня, – тоже такая будешь, – отрезал Ромка, загребая для бабушки горсть конфет.

– Не-ет, – отмахнулась она, – у меня другой гостинец – табачок хороший. – И поманила к себе Ромку. Приложившись к его уху, зашептала: – Ты когда еще раз в побег ударишься, так огрызки от огурцов на грядке не оставляй и крошки не кроши…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю