Текст книги "Тихий гром. Книги первая и вторая"
Автор книги: Петр Смычагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
– Пока не пьян – так, для затравки плеснул за воротник у Лишучихи. А ты делай, чего тебе говорят!
Видя, что муж не шутит, что творится с ним непонятное, Дарья послушно повернулась к печи и, досадливо передвигая горшки, запричитала:
– Господи, да грех-то какой ты на душу взял! Подумай, Макарушка, грех-то какой! Ведь и поста-то осталось всего ничего – день да две ночи… В светлое бы воскресенье и разговелся по-людски, как все, после поста. Бес уж, видно, тебя попутал. На великий грех подбил.
Видя, что жена покорно подчинилась ему, Макар смягчился:
– Сама-то не греши, Дарья. Никакой не бес меня попутал – нечего на его зря валить, – батюшка наш, отец Василий, на ум наставил: входящая в уста не оскверняет человека, а оскверняет его все выходящая. Поняла? Ты в сто раз больше нагрешила, на меня лаючись, потому как из твоих устов это вышло. Батюшка не боится бога – жрет колбасу с яйцами да водочкой припивает. А я застал его за этим занятием, дак он в отместку, видать, и наградил нашу дочку вон каким прозванием!
6
С полгода провалялся в постели Кирилл Платонович Дуранов после того, как «маленько поучили» его мужики, поймав на Прошечкином току. Потом еще долго кровью покашливал, не курил больше года. Зла в нем от того не убавилось и честным не стал, но осторожности заметно прибыло. Ни краж, ни пожаров не случалось в хуторе Лебедевском – полегче вздохнулось мужикам.
Поправившись окончательно, занялся Кирилл Платонович торговлей скотом. Брал заказы в Троицке, в Миассе, даже в Златоусте. Набирал гурты рогатого скота, лошадей, овец в Тургайской степи у скотоводов, перегонял заказчикам и торговал с прибылью. Знали мужики, что и тут не просто он торгует – и обманывает, и ворует скот, – да коли своих не трогает, кому до него какое дело? Всякий живет по себе и другого не касается.
В степи у Кирилла, понятно, свои люди были, гурты ему готовили, а перегонял скот и продавал он сам. Да в таком деле тоже без помощника не обойтись. Долго примеривался, думал, кого бы из подростков нанять в погонщики, многих ребят перебрал в уме – все не то. Хорош у Рословых парнишка, лет пятнадцать ему, смышленый, в самый бы раз для такого дела годился, да ни отец, ни дед не отдадут Степку ни за какие деньги, скажут, к воровству приучится малец. Яшку просил у Леонтия Шлыкова – не отдал. «В хуторе, говорит, пущай при глазах работает у кого-нибудь. С тобой водиться, что в крапиву садиться». Про Даниных и говорить нечего – не пускают они внаем ребят. Вот Прошечка своего Серегу, может, и отдал бы на такое дело, чтобы к торговле приучить его, так мал еще: даже десяти годков ему нету. Какой это помощник? Да и связываться с Прошечкой побаивался Кирилл.
Случайно заговорил как-то Кирилл Платонович с Кестером да и высказал ему свою заботу, а тот с готовностью предложил Кольку. Ни Дуранову, ни кому другому из хутора этот поступок Ивана Федоровича не был понятен. А вышло так оттого, что недолюбливал Кестер младшего сына, и поскольку любовь к старшему, Александру, проявлялась все ярче и откровеннее, между отцом и Колькой поселилась неприязнь, которая с годами все больше перерастала в ненависть. Со стороны из всех живущих в хуторе людей приметил это лишь один человек – Виктор Иванович Данин.
Был у Кестера справный карий мерин Цыган. Не за масть назвали его так, а потому что купили у цыгана. Конь видный, залюбуешься, взглянув на него, но ленивый до невозможности. Его и благословил Иван Федорович Кольке для новой работы. Седло старенькое дал да казацкую нагайку – вот и вся справа.
Разков с десяток прогулялся Колька в Тургайскую степь. И холодно бывало зимой, и ночевать приходилось где попало, и уставал, но домой не манило его. Помыкали им дома всячески, и стал он в семье совсем чужим. Отца постоянно честил про себя «живоглотом» и для матери теплых слов не находил. Она вроде бы видела несправедливость отцовских нападок, но и защитить сына тоже мешало ей что-то. С братом встречались редко, только в каникулы, и никакой радости встречи эти не приносили. Даже не находилось о чем поговорить.
Сидит Колька на лавочке возле своего двора одинешенек. Вечер выдался теплый, ласковый, а мысли одолевают его самые пасмурные: в семье словом перемолвиться не с кем, и ребята хуторские обегают, дружить с ним не хотят. Лишь вчера вечером появился он дома, а уж надоело тут…
Издали увидел Кирилла Дуранова. Тот шел прихрамывающей походкой, обретенной после мужицкой выучки. Весь он будто бы чуток сжался, полинял малость. В смолевой бороде и усах искрами пестрели ярко-белые волоски. И взгляд посмирнее казаться стал, только ежели зло на него накатывало, глаза становились прежними, такими же страшными и беспощадными.
– Ну, чего, Миколашка, отдохнул? – спросил, подходя, Кирилл Платонович. – Завтра в дорогу.
– Не поеду, – вдруг выпалил Колька совершенно неожиданно даже для себя.
– Эт отчего так?
– Оттого, что об Цыгана об этого жирного все руки обломал! Лупишь, лупишь его, а он и не чует даже, – разразился жалобами Колька, да еще закрылся и будто бы всхлипывать стал. – Тут скотина разбегается из гурта, заворачивать надо, а его самого никак не поворотишь и не разгонишь! И кнут при себе держать надо, и нагайку из рук не выпускай. А он, черт, прикусит удила да идет куда хочет…
– Вот дак мужик ты, Колька, – укоризненно покачал головой Кирилл Платонович, присаживаясь на лавочку и доставая кисет, – ленивый конь до слез его довел. Стыд! Ну попросил бы у отца другого.
– Попроси у его, попробуй, у скупердяя эдакого!
Затеял этот разговор Колька вроде бы шутя, из баловства, но чем больше произносил жалобных слов, тем больше чувствовал, что сейчас разревется.
– Да уймись ты, дурачок. Нашел об чем слезы лить! – Кирилл выпустил парню в лицо всю первую затяжку ядовитого дыма. – Хорошие люди сказывают: была бы оброть, а коня добудем. А у нас не то что оброть, узда и седло есть, да в придачу коняга вон какой. Хоть картину с его пиши!
– Не хорошие люди это говорят, а воры, – разошелся Колька. – Лучше уж с Цыганом маяться, чем на ворованном ездить.
– Эх, Колька, Колька, – недобро засмеялся Кирилл Платонович, – не быть тебе по отцу, богатому: всю жизню, знать, кругом свого носа плутать станешь. Да иной вор в сто раз лучше твого хорошего человека… Ну ладноть, будет у тебя конь! Такого ли аргамака выменяем – нагайку забросишь, а ежели руки болеть не перестанут, дак от того только, что удерживать его не легше, чем понужать твого Цыгана. Ну, прискачешь утром-то, что ль, ко мне?
– Ладно уж, прискачу, коль так, – великодушно согласился Колька.
– Да отцу пока ничего не сказывай. Сам посля все объясню ему.
…Ночью Кольке не спалось. И не то чтобы во сне, а прямо перед открытыми глазами рисовался ему рослый темно-гнедой аргамак – узкогрудый, поджарый, с копытами стаканчиком и почему-то белыми. Настоящий верховой скакун стоял перед Колькой, покорно склонив к нему голову, словно приглашая прокатиться. На умной благородной морде извивались тонкие жилки, они то вздувались чуть-чуть, то опадали в такт ударам горячего сердца коня. Ну, прямо хоть протяни руку да потрогай красавца!
Утром Кирилл Платонович еще не вышел во двор коня запрягать, а Колька уж возле ворот вертелся. Еле дождался, пока тот выехал.
– Ты чего эт, Миколка, ровно грош новый сверкаешь, – заметил Кирилл, подстегнув коня и поворачивая его на городскую дорогу. – Аль девку подглядел какую вчерась вечером?
– К чему мне девки, – прокричал Колька, нахлестывая Цыгана и стараясь держаться в ряд с ходком Кирилла. – Аргамак, посуленный во сне, и наяву видится.
Так вот глядишь – подрастет человек, подвытянется, вроде бы вот-вот в настоящего мужика превращаться станет, а на деле, выходит, ребенком еще остается, только что не конфетку ему посулили – коня. Понял это Кирилл Платонович и ничего не сказал больше. Едва поспевал за ним Колька, устал подгонять своего ленивца.
По городу ехали трусцой, не торопясь. И кони притомились, и ездоки тоже. А недалеко от выезда из последней улицы остановился Кирилл Платонович, подозвал к себе Кольку и, покопавшись в карманах, велел:
– Слезь-ка с коня-то да промнись малость. Добежи до винной лавки… Вон двери растворены, видишь?..
– Вижу, – сказал Колька, привязывая к длинному коробку своего коня.
– Купи две сороковки водки. – И подал деньги.
Колька в точности повеление это исполнил, а вернувшись, выслушал новый наказ:
– С дороги на Андреевку, чать-то, не собьешься?.. Негде тут сбиться – одна дорога… Я сичас малость покруче поеду, а ты свого Цыгана не шевели – как хочет, так пущай и идет. У речки остановись, искупайся с конем – хорошенько его покупай – а посля поезжай. – Кирилл Платонович так и держал в руках принесенные Колькой бутылки. Потом одну спрятал в коробок под сено, а другую подал уже сидевшему в седле Кольке. – Верст за восемь до Андреевки выпоишь ее Цыгану. Сумеешь?
– Сумею.
– Смотри не разбей сороковку-то да стеклом губы коню либо язык не порежь. И приезжай прямо на постоялый двор. – Он хлестнул своего коня, и ходок глухо затарахтел колесами по пыльной дороге.
Оставшись один, Колька понял весь лукавый замысел Кирилла Платоновича. Не раз подбадривал он продаваемых коней этаким способом и получал барыши заметные. Пока перегоняют коней до заказчика, верст двести, а то и того больше пройдут они в гурте, Кирилл приглядится к каждой лошади, оценит и уж не промахнется на торге. Кольке такого рода торговля забавной казалась и почти честной. Не воровство! Тем более что постоянно слышал вокруг: не обманешь – не продашь. Сам он не пошел бы на такое дело, однако подогреваемый жгучим желанием завладеть аргамаком, внутренне смирился с безвыходными обстоятельствами.
У речки расседлал Колька Цыгана и сам разделся, потому как нажарился за день под вешним солнышком и расслаб весь. А как въехал в воду – обожгла она голые ноги – холодно. Не лето все-таки. Цыгана тоже пожалел – как бы судорогой не свело ему ноги – не пустил вплавь, а поездил вдоль берега, так чтобы спину коню только не заливало, и минут через пять поворотил к берегу.
– Ну, вот и покупа-ались, – выговаривал Колька, торопливо натягивая штаны и стуча зубами. – Теперь бы в самый раз проскакать верст пять галопом, погреться бы, да нельзя.
Не следует этого делать до времени. Дорогу тут Колька знал хорошо, и как осталось до Андреевки поменьше десятка верст, свернул в колок. То, что взрослому сделать можно, не съезжая с дороги, просто, подростку обмозговать сперва приходится, потому как не дотянуться ему до поднятой конской головы, когда водку выливать станет. Вот для этого приглядел в колке березку, подвязал повыше коня и, достав из кармана сороковку, открыл ее, сунул коню в рот. Побольше полбутылки хорошо вылилось, а потом завертелся Цыган, зафыркал.
– Гляди ты, – удивился Колька, – лошадь и то моргует этим добром. А мужики трескают да нахвалиться не могут.
Поднявшись на невысокий пень и закрутив коню нижнюю губу, выплеснул остатки. Однако, не успев бросить бутылку, заметил, что в ней осталось еще с глоток. Поглядел, поглядел Колька на этот остаток, понюхал да вылил себе в рот. Потом плевался, пока не прошла отвратительная горечь во рту.
А с конем прямо на глазах начали вершиться чудеса. Безо всякой плетки скоро пошел он такой напористой рысью, что пришлось его даже сдерживать. Шею колесом гнет и глазом лилово-синим на седока дико озирается. А чуть натянет Колька поводья, Цыган свою пасть оскалит, ногами вытанцовывает и хвостом начинает бить по бокам. Сроду не бывал он таким.
– Вот и мужики, наверно, так же, – вслух рассуждал Колька, – плеснут в глотку-то, после и кобенятся. И кажется такому, что лучше его и на свете не бывает…
Незаметно промелькнули последние версты. В село въехал. А тут у ворот крайней избы на лавочке трое мужиков сидят. Навеселе, кажись, мужики. Всадника издали заметили, да не до него им – конь под ним огневой. Всех троих так и приподняло с лавочки-то.
– Эй, парнишка, постой! – кричал долговязый мужик, торопясь выбежать на дорогу и махая рукой. – Погоди! Продай коня!
– Да не мой это конь, – отвечал Колька, придерживая Цыгана и незаметно подбадривая его пяткой сапога, – тут гдей-то хозяин его. На постоялом дворе, знать-то. Идите к ему да спросите. Может, продаст.
– Да ты поглядеть дай! Остановись! – кричали вслед мужики, какое-то время бежали еще по пыльной дороге, потом отстали. Недалеко тут до постоялого двора-то, рукой подать.
А Кирилл Платонович, видать, поджидал Кольку, с ухмылкой выслушал его сбивчивый рассказ о мужиках, просивших продать коня, велел расседлать Цыгана, седло убрать.
Только успел Колька подпруги расстегнуть – вот он, долговязый мужик, в воротах.
– Ты коню этому хозяин? – обратился он к Кириллу Платоновичу, вытирая пот со лба рукавом.
– Я хозяин, – недовольно ответил Кирилл. – А тебе небось купить его приспичило?
– А ты почем знаешь? – удивился мужик, однако не утерпел, подступился к коню. Ощупывать его стал, оглаживать. В зубы заглянул.
А Кирилл между тем поглядывал на мужика и будто нехотя выговаривал:
– Чего уж тут знать-то… Надоели такие покупатели за дорогу, и коню не рад. Сам в Миассе купил, да всю дорогу отбою нет: продай да продай. А как цену скажешь, так и отваливают. И ты небось такой же покупатель.
– Чего ж ты, сто сот за него платил, что ль?
– Не сто сот, а сколь платил, за столь и отдать могу. Не охотник я до лошадей, да ведь кто же станет в убыток себе торговать?
– Ну, не мозоль душу, – азартно сверкал глазами мужик и, выдернув у Кирилла повод, провел по двору коня. – Сказывай толком, и – по рукам! Не люблю, кто замахнется, да не вдарит.
– Ну, вот и бей, коль замахнулся, – подхватил Кирилл Платонович, видя, что мужик совсем ошалел от желания владеть этаким конем. – Клади мне в полу семь червонцев, а я тебе из полы в полу повод переложу. На том и торгу конец.
Мужик будто присел от этих слов и заметно подрастерялся. Слова на языке у него застряли. Сказать ничего не может. А Кирилл, желая «добить» его окончательно, обратился к Кольке:
–Давай, Миколка, запрягать станем. Ехать-то вон сколь далеко еще… И этот, видать, такой же, как все прежние, горячий покупатель нашелся.
– Да ты што говоришь! – обиделся мужик. – Сичас я деньги принесу. Ну! А ты не обманешь? Не уедешь со двора-то, поколь я бегаю?
– Вот пока запрягаем да складываемся – бежи. А то, может, ты до вечера бегать будешь, либо совсем не прибежишь.
– Не уезжай, погоди! – крикнул на ходу мужик и исчез за воротами.
Не торопясь, Кирилл Платонович стал собираться в дорогу. А у Кольки уши горели, будто драли их только что, и глаз на Кирилла поднять он не мог. К тому же еще боялся, вернется мужик с деньгами, а у Цыгана запал пьяный пройдет, и весь обман вылезет наружу. Стыда не оберешься.
Однако все обошлось наилучшим образом, потому как вернулся мужик скорехонько. И, получив коня, вскочил на него и умчался куда-то влево за ворота. А Кириллу Платоновичу с Колькой надо было ехать как раз в другую сторону – направо.
7
Отлежалась Катюха и на этот раз. И здоровье вроде бы выправилось, и лицом похорошела, как прежде. Только бровь правая, надломившись в горе, так и застыла навечно, едва заметно надломленной. А во взгляде, в глубине ее карих, когда-то озорных глаз поселилась и прижилась тоска неизбывная – так вот орлица из клетки на волю глядит.
Ребеночка не дождаться ей пока: прикончили его свекор со свекровушкой, еще не родившегося. И будет ли он когда-нибудь вновь – неведомо.
В доме у Палкиных какая-то настороженность висела постоянно. Ни шутки не услышишь, ни речи веселой. Возле Степаниды Катька не знает, ни как ступить, ни как повернуться. То щелкнет ни за что ни про что, то шлепнет, то словом ядовитым прибьет, хуже шлепка. Кузька совсем чужим сделался. И тоже все чаще на кулаках объясняться стал. Пробовала Катька тем же отвечать, да только хуже себе сделала: свекровушка за сына горой встала. Некому защитить Катьку, даже самой обороняться запрещено. Одно остается – терпеть, да не всякому по силам терпеть-то.
В вербное воскресенье, вернувшись из церкви, отобедали Палкины, прибрались по хозяйству и всей семьей, захватив с собою ребятишек, отправились к сватам в гости, к Лизкиным родителям. Катька отказалась идти с ними – не до веселья ей. И Степанида не стала неволить ее, поскольку и без того семья опозорена младшей снохой.
Бабушка Мавра, отстояв в церкви не один час, отлеживалась в своем углу на кровати, гудели от усталости старые кости. А Катька, присев под окошко к столу обеденному и облокотись на подоконник, долго глядела на станичную улицу. Редко кто проедет по ней, то нарядные станичники, покачиваясь, пройдут, то молодые казачки, взявшись под руки, проплывут с песней…
Волчицей затравленной глядела на мир Катюха, и беспросветная тоска давила ее, не позволяя даже наедине с собою вздохнуть свободно. А мысли одна чернее другой проползали ненастными тенями, серостью застилая глаза, делали праздничную и солнечную улицу тусклой, невзрачной и тоскливой.
– Опять в слезах ты, родимая…
Катька вздрогнула от неожиданности. Она не слышала, как подошла бабушка Мавра, ладонями обтерла мокрые щеки и повернулась от окна к столу. А Мавра присела напротив на табуретку, позевывая, перекрестила рот, сложила на столешнице морщинистые подрагивающие руки и, не дождавшись от Катьки ни единого слова в ответ, спросила:
– Не люб тебе Кузька-то, знать? – и, опять не дождавшись ответных слов, добавила: – Спервоначалу вижу – не люб. – И поджала сморщенные, как устье у кисета, губы. А в добрых выцветших глазах не попрек, не укор, а жалость увидела Катька, и оттого еще горячее обожгли ее слезы, плеснувшись по щекам.
– Не то что Кузька, свет-то белый не мил мне, бабунюшка!
Мавра помянула длинные концы темного платка, затягивая их потуже у подбородка, одернула праздничную кофту и, снова положив руки на стол, тяжко вздохнула. Хотелось ей поговорить с Катькой, утешить несчастную, а с чего начать и как это сделать – не ведала.
– Знаю, донюшка, все знаю, все вижу, да делать-то чего же нам? Чем тебе пособить? – начала бабка издали. – Ведь и мне дед-то мой Иванушка-батюшка, царство ему небесное, – перекрестилась Мавра, – тоже спервоначалу ой как не люб да тошен был. И не мене твого я слезушек повылила, да плакать-то не давали, ругались за это, корили… Уйду я в овин да зальюсь горючими – дело-то зимой было, – весь платок от слез промокнет, а потом замерзнет начисто, ломается…
А ведь ничего, Катенька, обошлось. Право слово, бог миловал. Сжились да слюбились, да поболе сорока годков и прожили, поколь сыра-земля не приняла его. И матушка моя так же вот уливалась, и с баушкой это же было. Да хуже того: со старым барином первую-то ночь полагалось невесте ночевать, а уж посля того жениху отдавали, право слово, родимая. Ох и все мы столь несчастны, бабоньки, да как же быть-то, голубушка? Никто наших желаний не спрашивает, никто нашей любви знать не хочет – на том свет стоит, милая. За грехи наши, знать, богом это указано, царем устроено, никому до нас дела нет.
– Как же нет-то, бабуня? Если б не было дела, никто бы меня не тронул, и теперь бы тычков не получала. Нет, бабунюшка, всем до нас дело есть.
– Есть, матушка, есть, да какое только дело-то? Подумай-ка! Ведь у нас, у казаков, как ведется: сынка бог даст – двадцать пять десятинов как с небушка свалится. Четыре сынка – сто десятинов… А девок хоть десять штук народись, ни аршина землицы не пожалует царь-батюшка. На могилку вот пока три аршина не отказывают и нам, бабам… Опять же и то сказать: женится сынок – работница в доме прибудет. А девку сразу в чужие люди готовь да приданое справь ей, а то и с рук не сбудешь. Вот расчет-то все и заставляет эдак делать… И рад бы, сказывают, в рай-то, да грехи не пущают… Куды ж деваться-то, пташечка ты моя? Не в петлю же головой, не в речку…
Хотела, эх как хотела Мавра подбодрить Катюху, облегчить ее душу своим наставлением, а вышло как будто наоборот: совсем в безвыходный, беспросветный тупик молодуха попала, так что ни надежд, ни ожиданий светлых не осталось – словно в колодец ухнула. Заметила это бабка и обеспокоилась. Говорить-то уж ничего не стала. Шустро этак, по-молодому с табуретки поднялась, принесла из печи пирог рыбный, маслица постного поставила. А Катька молчала, молчала, глядя на бабкины хлопоты, да и выговорила:
– Уж лучше, знать, в петлю либо в речку, где поглубже… Не тяготилась бы ты с пирогом-то, бабунюшка. Глядеть на все тошно.
– Опомнись, глупая! – оторопела Мавра, беря со сковородки кусок пирога. И тут же отмякла враз. – А ты поешь, касатушка, поешь. Поешь да не поддавайся лукавому. Ему, сказывают, лишь намекни да подумай про это – он уж сомустит непременно. Он тебе и петельку своими сатанинскими руками изладит, и головушку твою туда всунет…
– Кто всунет-то? – спросила Катька, через силу кусая пирог.
– Да нечистый, кто же больше! Ведь про такое думать – только его, идола, тешить… Нет уж, донюшка, забудь ты про это да живи, как все живут… А ну, как твоя бы мать такое вот сделала, да другая баба, да третья, да десятая – эдак и люди на свете перевелись бы. Не гневи господа, Христово ты семечко, не надо не думай так.
– Думай не думай, все равно бьют, – пуще прежнего залилась Катька. – Ведь уж я и кулаком бита, и пинком бита, и об печь бита, только печью не бита. Живого места нету на мне.
– Не битый – серебряный, а битый-то – золотой, сказывают, – возразила Мавра. – На то мы, знать, бабы да лошади богом и созданы. Нашей сестре не поддавать, так и добра не видать. Волос нам бог удлинил, да ум-то укоротил. Вот за слабоумие бабам и достается.
– Мужики тоже, кабы не стригли, не короче бы наших волосы носили, – возразила Катька. – Вон у отца Василия какая гривища. Да небось про его никто не скажет, что ум у его короток.
– Ишь ты, куда хватила, паршивая! – осерчала Мавра. – Еще с отцом Василием сравняться вздумала! Да ведь он пастырь наш, а мы – его паства. Ты, девка, с богом да с его проповедниками не шути: за это тебе прощенья не будет…
– Не надоть мне никакого прощения! – Катька рывком поднялась и вышла из-за стола. Припухлые от слез, только что пылавшие огнем щеки враз высохли, побелели слегка. На ходу накинула на голову старенькую черную шаленку и, отворяя дверь, с порога бросила: – Прости уж ты, бабунюшка… Прощай!
У бабки на какой-то момент отнялись ноги. Так и застыла, осталась в памяти бледность, решимость Катькина. Пока опомнилась Мавра, поднялась, придерживая перед юбки, вышла в сени, во двор выглянула – нету Катюхи. Потоптавшись на крыльце и подумав малость, отправилась бабка под навес, в коровнике все оглядела, в конюшне проверила, на всякий случай в колодец глянула, за ворота вышла.
Свечерело уж. Солнышко за дальними домами спряталось. Прохладно стало, свежо по-весеннему. Поблизости на улице никого нет, а издалека откуда-то песни пьяные доносятся.
– Порешит она себя, глупая, – шептала бабка. – Ей теперь только и ходу, что из ворот да в воду.
Ноги у Мавры дрожали и подкашивались, да и всю ее знобить начало. Не знает она, что делать, куда броситься… Далеко в улице табун показался, коровушек встречать надо. Заторопилась в калитку, воротный засов отодвинула, а удержать-то в немощных руках не смогла. Упал засов и ногу бабке больно ушиб. Да хорошо, на тот случай работник во дворе оказался. Унес он Мавру в избу и коров из табуна встретил. А вскоре Степанида со снохами из гостей вернулась.
– Катька-то где? – спросила Степанида, еще не видя Мавры. – Коров доить, что ль, ушла?
– Ушла, – застонала в ответ бабка из своего угла, – ушла, да знать-то, руки на себя наложила…
– Чего? – вскинула брови Степанида, по-пожарному скоро выскакивая из праздничной юбки и продолжая двигаться в бабкин угол. – Чего ты сказала-то, маманя?
– То и сказала, чего слышала: руки, знать, Катька на себя наложила. Извелась она тута, изревелась. Посля простилась да и скрылась. А я вот за ей вышла да еще ногу себе повредила.
– Ах ты, сучка, не живется ей по-людски. Вся, как отец, сполошная, – сдерживая зло, говорила Степанида. – От ей чего хошь сбудется… Фроська! – крикнула она в кухню. – Добежи-ка до сватовых, покличь Лавруху с Кузькой. Отцу-то поколь не сказывай да не шуми лишку.
Фроська, успевшая уже переодеться, опрометью шарахнулась в дверь.
– Забили вы ее, ненавистники, – продолжала бабка. – Ведь по дважды и бог за одну вину не карает, а вы без тычка да зуботычины дня божьего не пропустите. Вот и довели до греха.
– Да будя тебе, маманя, – обиделась Степанида. – То ли всех нас не били? Бабу не бить, дак и любимым не быть…
Вернулась Фроська, налетела в дверях на Лизку – чуть подойник у нее не вышибла из рук – и с порога объявила:
– Убегли мужики.
– Куды убегли-то? – спросила Степанида. – Домой бы зайти им да посоветовать.
– Кузька на речку побег омуточки оглядеть, а Лавруха – на могилки.
– Да чего ж ей на могилках-то делать? Туда и посля отнесут, коль надоть, – рассудила Степанида, – Пойдем, Фроська, скорейши. И без того ноне припозднились: пока до последних коровушек дойдем, а с первыми уж утреннюю дойку начинать надоть. Так ночь-то и пройдет…
Захар Иванович, подпив у свата изрядно, не видел, когда бабы домой ушли, и как сыновья исчезли, не заметил.
– И где ж эт семья-то твоя, – первым хватился сват, – куды все подевались?
– Бабы коров доить ушли, – выручила более осведомленная сватья, – а за ребятами Фроська чегой-то прибегала… Уж не случилось ли чего: встрепанная какая-то была она, будто чем напужанная.
– Х-хе, – пьяно осклабился сват, – да она у их завсегда встрепанная и завсегда будто напужанная… Давай, Иваныч, пропустим еще по одной да севрюжинкой закусим.
Однако Захара словно бы сквознячком весенним продернуло, и в голове заметно посветлело. Поднялся, почуяв неладное, простился со сватом, не обращая внимания на его уговоры, и вышел в холодную темноту улицы. Без лишних рассуждений, без домыслов как-то само собою выходило, что с младшей снохой опять чего-то стряслось, потому дома, не встретив никого, прошел в горничный угол к матери. Та все ему выложила по порядку и, пока досказывала, куда ребята разбежались – в сенях шаги послышались. Лавруха это вернулся с поиска.
– Ну? – спросил его отец, шагнув навстречу.
– Где шла, там след; где была, там нет, – пословицей складно ответил сын. – Все могилки облазил и кругом по колкам походил… Сперва-то не больно темно было – ничего такого не приметил.
– Мудрено-о, – ухватился за край широкой бороды Захар. – Кого ищут, у того одна дорога, а вот у тех, кто ищет, их сто, дорог-то. По какой итить, по какой ехать?
Набычившись, Захар Иванович, словно не видя перед собой, шагнул прямо на Лавруху, тот попятился в кухню. Там у порога остановились.
– Ведь ежели не сыщется она, – раздумчиво, с великой досадой в голосе продолжал свою мысль Захар, – утром докладать атаману итить… А там следователь наедет – отвечать всем-то надоест на спросы да допросы… Прошечка тоже небось окрысится, хоть и сам виноват – не уберег дочь, – а молчать не станет… – Вдруг Захар Иванович вроде наткнулся на что-то, ему одному видимое, умолк. А через минуту спокойно велел сыну: – Бежи-ка ты к речке да зови домой Кузьку – тот дурак еще не натворил бы чего на нашу голову. А я до хутора сгоняю: не к отцу ли черти ее унесли.
Догадка эта клином вломилась в мозги, отодвинула прочь все другие предположения, целиком завладев мыслями Захара Ивановича. Ему казалось, что он уже нашел Катьку, и оставалось только доставить ее домой. Пожалел даже, что в седле поехал, а не запряг выездного коня в ходок – сразу бы и привез беженку.
Первые версты проскакал он бешено, не всматриваясь в дорогу и не оглядываясь по сторонам, потом придерживать коня стал, натужно вперивался в темноту. Раза два даже останавливался верстах в трех от хутора, чтобы прислушаться. Ничего не расслышал. И в хуторе ни единой души не встретил, поскольку стояла глухая ночь. Собак только растревожил. Шагом проехал старую рословскую избу, где теперь Макар остался с семьей, плотину миновал и, не спеша подымаясь на взвоз, неожиданно засомневался: а ежели не было тут Катьки, не пришла она сюда?
Поднявшись с плотины, Захар Иванович натянул поводья, остановился, глядя в наглухо захлопнутые ставни Прошечкиного дома. Ни в единую щель не пробивается свет. Хозяева, стало быть, спят беззаботно. Так и этак прикинул по времени – выходило, что с полчаса или с час назад Катька должна была объявиться здесь. А за это время никак не могли утихнуть страсти, рожденные появлением ее в родительском доме. Значит, нету беглянки тут.
Постучаться в калитку, поднять с постели свата и рассказать о случившемся Захар Иванович не посмел: побаивался он его, особенно после случая с Кириллом Дурановым. Бросится Прошечка и чем попало отвозит за утерянную дочь. А тут, не дай бог, и без того следователю дел хватит. Может, потому и задержался Кузька у речки, что там какие-нибудь следы утопленницы нашел.
Круто поворотил Захар коня, врезал ему по боку плетью и шарахнулся в обратный путь, проклиная и тот день, когда засватывать Катьку приезжал, позарившись на богатое приданое (тогда гайки с колес кто-то свернул – тоже по сватовству примета дурная); и тех ребятишек, что кричали ему вслед о вымазанных воротах. Чьи это ребятишки, Захар не знал и теперь каялся, что вернулся тогда к Прошечке для разбирательства. Проехать бы мимо, словно не слышал ничего, – и только. Все равно в деревне такое не утаишь, а чем больше огрызаться станешь, тем больше тебе наговорят. А теперь, как все это обернется, неведомо.
8
Выскочив из ворот ненавистного, смертельно опостылевшего палкинского дома, Катюха, пожалуй, не знала, что она должна сделать, куда идти и как поступить с собою. Единственное непреодолимое желание, овладевшее всем ее существом, – уйти из этого дома, уйти безвозвратно, не видеть больше этих людей, не слышать их. Она понимала, что идти ей некуда, потому как домой дорога наглухо заперта. Не нужна там отданная замуж дочь, да и не примет отец нового позора на свою голову.
И все-таки совсем неожиданно для себя обнаружила, что идет по той улице, которая выведет ее на дорогу к родному хутору, к милому детству, к сказочной (как теперь ей казалось) поре девичества. Но, осознав это, она свернула направо, в проулок, надеясь прямее и ближе выйти за станицу к речке. Проулок вывел ее на главную улицу, оказавшуюся в этом конце безлюдной и тихой. Только издали, из растворенного окна крайнего дома светлым ручейком струилась песня. Слов не разобрать, но чистый одинокий женский голос рассказывал о чем-то таком, от чего у Катюхи, несмотря на черную бурю в ее душе, вдруг сладко и больно защемило сердце. Она даже прибавила шагу и, стараясь расслышать слова, оттянула шаль от правого уха.