355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Смычагин » Тихий гром. Книги первая и вторая » Текст книги (страница 12)
Тихий гром. Книги первая и вторая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:54

Текст книги "Тихий гром. Книги первая и вторая"


Автор книги: Петр Смычагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

– Не трожь Тимку! – вступается Мирон, отец Степкин. – Степку вон подымай.

– Эт отчего же так? – спрашивает для порядку Макар.

– Оттого, что сирота Тимка, пожалеть его некому, – возражает Степкин отец. – Пущай хоть малость пока понежится.

Тимка Рушников – такой же, как Степка, парнишка, может, на годок постарше – живет у Рословых с весны в работниках. Сказывают, отец его годов восемь назад перебрался с семьей в южные степи за Оренбург. Прошлым летом с голоду да от натуги там помер. Мать с ребятишками пешком в родные края пустились. Дорогой двух сынков схоронила, да девчонка еще была, самая младшая, тоже не выжить бы ей, но где-то в приют устроить удалось. Вдвоем с Тимкой и пришли они в хутор поздней осенью. Мать-то у Кестера батрачить нанялась, и Тимка возле нее кое-как до апреля пробился. Теперь вот у Рословых за «любую десятину» работает. Само собой, одевается и кормится у них же.

Ох и досадно Степке слышать от родного отца такое. А повелось это с самого начала от деда. Чуть кто за Тимку возьмется, дед непременно за него вступится: «Сам, говорит, сиротой возрос, знаю сиротскую долю». Так в чем же вина Степкина, что не сирота он?

Долго Макар толкал его – спящим притворился Степка. Надоело Макару стоять согнувшись, вытянул племянника за ногу из-под телеги – Степка заулыбался лукаво. А потом, когда лошадей с водопоя гнал, одумался: «Нет, лучше вставать чуток пораньше, только бы сиротой не быть, как Тимка».

Новую скирду, как всегда, на шести копнах завели. Потом к ней еще такой же прикладок приложится. Мирон опять на укладку становится, Макар с Егором Проказиным, шуряком, нанявшимся к Рословым на покос, подавать в двое вил станут, Степке с Тимкой – копны возить.

Поначалу все ладно шло, и мужики добрыми казались. Перед обедом как муха вредная покусала их. Подъедет Степка с копной поближе к скирде – отец сверху кричит на него. В другой раз подальше поставит копну – Егор срывается. «Куды тебя черти понесли!» – орет.

Не первый год Степке доводится копны возить, и завсегда, примечает он, верхний, кричит «подальше», а нижний все настаивает «поближе подвози». Как их разберешь? Поехал за следующей копной, выспросил у Васьки, отчего так получается.

– Оттого и получается, – разъяснил Васька, заводя веревку вокруг копны, – что верхний боится, как бы ты скирду копной не попортил, а нижнему все время поближе надо, чтоб подавать легче. Ему бы лучше всего, ежели б ты прямо на скирду копну-то завез.

– Это выходит, как дедушка говорит, – подвел итог Степка, – паны дерутся, а у холопов чубы трещат.

– Конечно! – засмеялся Васька. – А ты завсегда спрашивай, куда копну ставить, и ближе как на шаг не подвози к скирде – во всяком разе прав будешь.

Получив такое разъяснение, Степка повеселел малость. Хоть перепадало ему от мужиков и теперь не меньше, терпелись эти нападки куда легче. Тимке свою науку передал немедленно, чтоб и ему понятнее да полегче стало, когда мужики ни за что ругаются.

В обед опять же Степка на глаза отцу навернулся.

Огромное полуведерное блюдо со щами, поставленное на разостланную скатерку, в момент облепили со всех сторон, как муравьи возле какого-нибудь лакомства сгрудились, Степка всунулся между Васькой и Макаром.

– Ну чего, мужики, подбодрим щи-то, что ль? – поднял Макар большущий красный стручок: у него привычка была – красный перец трескать.

– Давай бодри, – подхватил Тихон, поудобнее укладывая свою деревянную ногу.

И Мирон согласно подкрякнул. Стручок плюхнулся в горячие щи. Митька, хоть и не доволен был этакой приправой, промолчал, конечно, Тимка и подавно, а Степка заныл:

– Вам-то хорошо, а мы как хлебать станем? Щи вон и так горячущие да еще перцем все губы опалит…

– Пущай нам в другую чашку наливают, – запротестовала Нюрка и положила перед собой ложку.

– Мы посля с бабами поедим, – вставила Ксюшка.

Мирон, поскольку был он тут старшим, ни слова не говоря, облизнул свою ложку и, будто на барабанах сыграл, – так складно три щелчка по лбам отгудело. Оно и не то чтобы шибко больно, а неловко все-таки: чешется и краснеет лоб-то.

– Ладно уж, – сжалился Макар, вытаскивая перец, – не станем мы вас травить. Кому в ложку капнуть? – Он подавил стручок в подставленные мужиками ложки, а потом весь его отправил себе в рот.

За столом после этого тишина воцарилась, только ложки о край блюда легонько побрякивают. Макар с перца-то раскраснелся, пот его прошиб, уезживает из блюда почаще других.

Не успел Степка отобедать, а ему новый наряд.

– Пригляди-ка, сынок, за лошадями, пока домой собираться станем.

Тимку вроде не видит отец, а Митька вроде и не «сынок», вроде и нету их вовсе. Умеют же люди вот так незаметно жить: и здесь они, и как будто нет их. У Степки такого никак не получается.

И чего бы за лошадьми доглядывать – вон они, на кошенине спутанные пасутся, со стана видать… Захватил уздечку с Карашки и невольником к табунку побрел. (Карашка – это соловый меринок. У богатого башкирца когда-то купили в табуне кобылу, а она по весне обратно туда же убежала из дому, да там и ожеребилась, оттого так жеребенка назвали.)

Шагая по жесткой щетке ровно срезанной травы, Степка не поднимал ног, лапти скользили, как коньки. Перепелка, оказавшаяся чуть в стороне, так бы и осталась незамеченной, если б не выдала себя бегством. Степка бросился за ней вдогонку. Часто перебирая ножками, птица виляла возле кустистых пенечков срезанной травы и почему-то не взлетала и не удалялась от погони. Кинул Степка свернутую узду и, пока птица путалась в ремнях, накрыл ее картузом.

– Попалась, разиня, – ворчал парнишка, шаря под картузом и захватывая в горсть незадачливую птаху.

Еще не видя птицы, почувствовал, как бешено колотится ее сердечко. Жалостливое что-то шевельнулось у самого в груди, когда разглядел, что у той правого-то крыла почти нет. Видать, сзади стригануло ее косилкой: часть оперения напрочь срезана и самый кончик кости отхвачен. Темно-вишневым наливом запеклась на косточке кровь. А в глазах у пичуги увидел Степка и страх, и мольбу, и будто бы они затуманились – вот-вот слезинки выкатятся.

Ласково погладил ее Степка, бережно опустил на землю и легонько подтолкнул – беги!

– Может, вырастет у ей крылушка, – вслух рассуждал Степка, нахлобучив на косматую голову картуз с оторвавшимся с боку козырьком, – и полетит вместе со всеми своими. А теперь хуже сироты она.

Пока с покалеченной птахой нянчился, кони малость к запретному лесу отошли. Казачий это лесок. Но до него еще саженей полсотни осталось либо поболее. Оглядел коней так и этак – нет Карашки. А ведь видел его Степка вот только что! Всего-то их тут семь лошадей было. Куда делся меринок?

Изловил Бурку, зауздал, снял путо и, как все мальчишки на свете, когда не хватает роста, навесил петлю повода, придержав ее на холке рукой, ступил в петлю и взлетел на коня. Для начала отогнал подальше от греховодной полосы лошадей и поехал к стану Проказиных – рукой до него подать.

Никого возле шалаша не видно, кроме самого Ильи Матвеевича. Литовку отбивает, что ли, – скрючился. Чудной он у них какой-то. С весны, как растает снег, ни картуза, ни лаптей не носит – все лето босой ходит. Перед тем как в поле выезжать, собирает все, готовится, до позднего вечера во дворе топчется. После того чисто двор подметет и на кучу сора спать уляжется, чтобы не проспать петухов утром. Перед началом покоса вот так же делает. Носит он постоянно самотканный суконный армяк, старенькой опояской подвязанный. Рост у него повыше среднего, борода черно-бурая, окладистая. А волосы нечесаные как собьются, и не поймешь: котелок на нем или шапка. Сухой, жилистый.

Прокосы Илья Матвеевич заводит широченные и длины необыкновенной. Никто за ним угнаться не может. В самую горячую пору обедать на стан не ходит, а берет с собою за пазуху калач, и пока от конца к началу прокоса возвращается – пожевать успевает. Ребята его с радостью в работники бегут: не выстоять рядом с отцом ни за что.

Все это Степке доподлинно известно, потому пялится во все глаза и про Карашку забыл – как же это: никого на стану нет, а Илья Матвеевич один тут пробавляется?.. Поближе подъехал и увидел: не отбивает он, а насаживает литовку-то. Либо косовище не стерпело, либо пятку отворотил, медведь.

– Здравствуй, дядь Илья!

– Здорово, молодец!.. Хоть и сопливый ты, а сватом доводишься… Зачем пожаловал?

– Карашка, соловый меринок наш, кудай-то запропал…

– У казачишков ищи. Сдается мне, обротал его Нестер Козюрин. Во-он заимка его.

– Да я же только что вот Карашку видал. Вместе со всеми лошадями был он.

– Ви-идал! – передразнил Степку Илья Матвеевич, не отрываясь от своего дела. – Где видал, там и ищи, коль так!

Резанул сват цыганистыми глазами, кудлатой головой помотал, как бык от неловкого ярма, и умолк. А Степка и сам стал догадываться, куда запропал его конек, да ехать-то к казачишкам страсть как не хотелось. Ни один мужик из хутора не станет связываться с ними без крайней нужды. Поехать бы Степке на свой стан, рассказать обо всем отцу… Так ведь и от него затрещину получишь непременно: прозевал, скажет.

Тяжко вздохнув, тронул Степка коня и направил к казачьей заимке. Чем ближе подъезжал к ней, тем больше чувствовал себя похожим на ту покалеченную перепелку. Сердечко вот-вот из-под рубахи выпорхнет, поймать не успеешь. До сей поры не примечал как-то, что жарища поднялась нестерпимая. Все тело липким потом взялось, даже глаза ест. Ветерок хоть бы какой в лицо пахнул – тишь могильная устоялась.

Вон она, козюринская землянуха стоит, редким плетнем огорожена. Конюшня под соломенной лапасной крышей ветром подбита. За двором, тоже в загородке, ульев штук пять виднеется. Лес тут пошел сплошняком, и тенью от солнышка прикрывает, а прохлады – никакой, вовсе дышать нечем стало.

Из двора навстречу Степке здоровенный пестрый кобель выкатился. Лает он остервенело, клыки белые скалит, космами длинными трясет, когда подпрыгивает возле Бурки, а Степка ноги повыше подбирает: зацепит клыком за лапоть – враз на землю стащит.

Во дворе стол на двух вкопанных столбиках, на нем бутылка недопитая стоит, хлеб, сало, картошка в чугунке нечищеная, парок от нее идет. На лавочках друг против друга сидят двое: Нестер Козюрин и еще какой-то казак. Краснющие оба, как из бани.

Подъехав к паршивым воротцам, из пяти палок слепленным, Степка остановился и произнес заранее припасенное приветствие:

– Здравствуйте, господа казаки! – громко сказать хотел, браво, а получилось хрипло: в горле сухота горькая. А тут еще кобель этот брехом своим глушит.

– Ты чего позабыл тута, мужичонок сопатый? – справился хозяин, пряча ухмылку в рыжих пушистых усах и поглаживая бритый подбородок.

– Коня, – фистулой пропищал Степка, – сказывают, вы увели нашего.

– Это какого еще коня? – тряхнул копной саврасых волос Нестер, распахнул ворот рубахи, обнажив золотистую волосатую грудь с крупными конопатинами. – Ты чего, щенок, плетешь!

В конюшне в эту минуту послышалось негромкое ржанье.

– Да вон он, Карашка наш, голос подает! – весь встрепенулся Степка.

– Я тебе такого Карашку покажу! – поднялся из-за стола Нестер и, по-пьяному вихляя ободранными сапогами, грозно двинулся к воротцам, тряхнув кулачищем. – Аж на том свете с толстым Карашкой встренешься!..

Как развернул Бурку и как пустил его галопом, когда отстал совсем осатаневший кобель – того Степка не упомнит, а только грохотал в ушах раскатистый казачий смех вдогонку. В момент у себя на стану очутился!

– Чего ты такой встрепанный? – хмуро спросил отец, выдергивая из бороды сухую ковылину, – отдыхал он под телегой на сене.

– Казаки Карашку нашего угнали! – сквозь слезы, всхлипывая, выговорил Степка, соскочив с коня и покаянно склонив перед отцом голову.

– Небось в статью к им лошадей упустил! – подступился Мирон к сыну сбоку. – У-у, чертенок! И все у его не славу богу! – двинул Степку жесткой ладонью по затылку – картуз слетел с головы и укатился чуть не к ножке тагана, сердито вырвал из Степкиной руки повод, сел на Бурку и поехал, по всей видимости, к казакам на заимку.

Уливаясь неуемными слезами, Степка подобрал картуз, кинул его на голову козырьком набок – уж как пришлось! – и побрел опять к лошадям: не дай бог, случится с ними еще чего. А Митька с Тимкой дрыхнут под фургоном, никаких забот им нет. За что же, спрашивается, подзатыльник этот ему достался? Ну в чем вина его, ежели казаки коней прямо на глазах крадут! И не у одних Рословых – у них-то первый раз это случилось. Другие мужики от казачьих проделок ревмя ревут. А стукнул отец, скорее всего, сгоряча, от досады: ведь и ему к казакам-то ехать – не мед ложкой хлебать.

Но и казаки разные бывают. Правда, коли на своей земле застукают с ягодами, с грибами, либо клок травы скосишь, либо порубку в лесу обнаружат – никто из них по головке не погладит. Но другие хоть коней не крадут, работают по целому лету не хуже любого мужика. А вот эти что делают – Нестер Козюрин да Матвей Шаврин! Палкин Захар Иванович тоже, сказывают, не прочь побаловаться. А злее всех из них Нестер Козюрин. Земли у них своей хватает, и работать есть кому. Так они землю эту мужикам в аренду сдадут за хорошую денежку, да еще, случалось не раз, один и тот же участок дважды пропьют. Весной съедутся мужики пахать – драка, бороды клочьями по ветру летят, а казачишкам этим потеха. Сыновей своих в работники станичным же казакам отдадут, а сами по заимкам все лето пробавляются. Этот Козюрин не раз лошадей крал. Сбудет в городе и пропивает потом. Судиться с казаками – пустое дело.

Отец показался за станом Проказиных неожиданно скоро. На казачьей, знать, оброти вел он Карашку и махал издали рукой, давая знать Степке, чтобы лошадей к своему становищу заворачивал и подгонял. И без того обед нынешний затянулся.

Мирон распорядился так: сам он сейчас домой поедет с Марфой, Ваську и Степку с собой захватит, чтобы вымылись они в бане пораньше да назад воротились – стан караулить, а все остальные вечером с ночевой отправятся в хутор, после полудня в воскресенье сюда же прибудут.

Сзади на дрожки ходка привязали кадушку из-под мяса. Отец с матерью и с новорожденной девчушкой уселись, понятно, на беседку, Васька на козлах пристроился. А Степке опять же и места нет – хоть под дугу на лошадь садись, хоть в эту самую мясную кадку лезь. Вскочил на стремянку с того боку, где мать сидела, да так и поехал. Все сестренку свою разглядывал, когда мать давала ей грудь. Личико у нее крошечное, красное, бровей почти не видать, нос пуговкой, а глаза от солнышка постоянно жмурит и ничего, наверно, не видит. А еще говорят, что на Степку будто бы она похожа. Какое же тут может быть сходство! Ежели только нос один толстый Степкин приложить к лицу, так он почти все и закроет.

– Дядь Мирон, – вдруг спросил Васька, обернувшись назад, – как же тебе казаки Карашку-то отдали?

– А так вот и отдали, – усмехнулся в бороду Мирон, подбодрив на голове картуз. – Да еще: «Извините, Мирон Михалыч, – сказали. – Зачем сам-то беспокоился? Мы бы и парнишке отдали коня, да он чегой-то загордился и скоро уехал».

– Загорди-ился! – не смог умолчать Степка. – Тут кобель брешет на тебя, кидается, а с другого боку сам хозяин попер с кулачищами. Шары-то его пьяные пострашней кобелиных показались мне…

– Чудно! – помотал головой Васька. – У других воруют, так и концов сроду не найдешь. Спросить сунешься – бока наломают, а тут, гляди ты, с извинениями!

– Ничего не чудно, – разъяснил Мирон. – Не знали они, чьи лошади паслись и чей парнишка приехал к ним. А про то, что мы со Смирновым знакомство водим, все знают. Брат атамана все-таки. Не больно шалости-то ихние поощряет он. Вот тебе и «извините». Побаиваются, стало быть. Да еще будто бы Карашку взяли они в своей статье, как на потраве…

– Врут они, врут! – с надрывом закричал Степка, аж слезы у него на глаза навернулись и под носом взмокло от этакой несправедливости. – Вон хоть у свата Проказина спросите – все он видал. Не сходили наши лошади с кошенины! Даже близко к лесу не подходили…

– А ты не вяньгай, – оборвал его отец, – и без тебя знаем, что не подходили…

«Знаем! – переговорил отца Степка про себя. Вслух-то побоялся сказать. – Дак за что же я подзатыльник вон какой сносил?»

Губы у него скривились, задергались было, но сдержался.

Версты за две или за три от стана догнал Рословых Прошечка на па́ре, как всегда он ездил.

– Здорово, кум! – крикнул Прошечка, объезжая рословский ходок.

– Здравствуй, кум! – ответил Мирон. – Легко тебе одному на двух, а нас пятеро на одной.

– С прибылью вас, что ль? Сынок?

– Спасибо! Дочь… Эй, кум Прокопий, возьми-ка хоть Степку к себе.

– Ну чего ж, – придержал Прошечка своих коней, – пущай, слышь, садится. А Марфу с дитем на доверяешь?

Кумовьями стали они давно, потому как довелось Мирону старшую Прошечкину дочь крестить, теперь уж лет пять замужнюю.

Степка не посмел сесть рядом с Прошечкой, взгромоздился на козлы, с пристрастием разглядывая упряжку. Коренной конь – саврасый, с черной гривой и черной полосой по спине. Красавец. Пристяжка гнедая, мухортая по ноздрям и с едва заметными подпалинами в пахах. Уздечки, хомуты, шлеи с белым набором под серебро, с кистями. Дуга черным лаком покрыта, и желтая широкая лента по ней витая прокрашена. Ходок, хотя и без рессор, на дрожках, но с гнутыми крыльями, с черным из волжаника плетенным коробком и белой оковкой. Ободья у колес – белые, концы ступиц медью окованы, начищены и празднично сверкают на солнце.

Прошечка коней шибко-то не неволит, лишь изредка хлестнет легонько кнутиком, и опять бегут они ровно. Кнутик у него тоже знатный – так бы и подержал в руках: трехколенный, с кольцами по концам колен, с кистями. А гибкий и прочный черенок из трех прутьев волжаника сплетен. Взмахнет им Прошечка – по лошадям-то достанет или нет, а кисточка ременная по правому Степкиному уху походит. Оттого и гнется парнишка, отклоняется подальше влево.

Заметил это Прошечка, сцапал Степку клешневатой рукой с козел, аж перчатка скрипнула на загривке у парня, и перетащил его к себе на беседку, не сказав ни слова. Ездил он посмотреть, как покос идет, и делами, видать, остался доволен.

Кони пошли тише, а потом, при взмахе кнута резко рванули ходок. Степкина рука сама собой подскочила и нечаянно попала в широкий оттопыренный карман Прошечкиного сафьянового фартука, словно из огня выдернул ее оттуда Степка и покраснел.

– Ну, ты по чужим карманам-то, слышь, не лазь, – добродушно хохотнул Прошечка. Помолчал и вдруг затянул любимую и, пожалуй, единственную песню, какую певал он постоянно в дороге:

 
Перед зеркалом стояла,
Надевала черну шаль.
Родной мамоньке сказала
Про великую печаль.
 

Пел он по-своему, без определенного постоянного мотива. И с помощью одних и тех же слов этой песни мог выразить то тоску, то иронию, то лихое беззаботное озорство, то страшное злодейство.

 
Я родимому отцу
В поле коней разыщу,
В поле коней разыщу,
На жену смерти хочу.
 
 
Уж ты, смертынька прекрасна,
Заведись в моем дому,
Заведись в моем дому,
Умори мою жену.
 
 
Не успел слова сказать,
Стала женка часовать,
Стала женка часовать,
Молодая помирать.
 
 
Положил жену на лавку,
Накрыл белым полотном,
Накрыл белым полотном,
В грудь ударил кулаком.
Сам из горенки – бегом!
 

Порою куплеты этой же песни даже на манер частушек распевал он. А на этот раз в звонком протяжном голосе, на низких нотах спускавшемся до хрипоты, слышалась грусть. И Степка, может быть, впервые в жизни посмотрел на легкие ржаные волны иными глазами. В васильках, мелькавших во ржи созвездиями, вдруг увидел он не сорную траву, а нечто прекрасное и загадочное. Никакой пользы нет от них, но как веселят они рожь! Будто живые детские глаза во множестве пробиваются из-за стеблей и колосьев. Ходок идет ровно, без тряски, без стука. И даже татарник и пыльные придорожные лопухи, мурава плывут мимо с какой-то особой значимостью.

14

Перед вечером, когда ребята отправлялись на покос после бани, велено было им захватить с собою кизяков на неделю, чтоб в костре жечь, и сухой сосновый чурбак (щепки на разжиг из него тешут). Без топлива в степи никак нельзя. Продукты, фураж и все остальное привезут завтра.

– Вы таган-то не спалите тама, – наказывал дед Михайла, толкавшийся тут же во дворе и вникавший во все мелочи сборов.

Васька, укладывая кизяки в телеге, покосился на деда через плечо, ухмыльнулся и хотел промолчать. Не тут-то было!

– Ты слышишь, Вася, чего я тебе сказываю! – не отступал дед.

– Да слышу, слышу! И так мы берегем его пуще глазу. Голодные ведь останемся, ежели тагана лишимся.

– То-то вот оно и есть, – глубокомысленно заметил дед и, успокоенный, зашвыркал опорками к сенцам.

Васька торопился. На крыльях готов был в степь лететь, оттого дорогой разговор со Степкой не получался. А заводил Васька без конца одну и ту же песню:

 
Бывало, спашешь пашенку,
Лошадок отпрягешь,
А сам тропой заветною
В знакомый дом пойдешь.
 
 
Она уж дожидается,
Красавица моя.
Глаза полузакрытые,
Румяна и бела.
 

Дальше Васька не пел: либо слов не знал, либо те слова не выражали его мыслей, заветных чаяний. Степка, понятно, не догадывался, отчего Ваське полюбилась именно эта песня, и скоро надоела она ему, Степке, до одури, хоть уши зажимай. Обрадовался парнишка, услышав веселый хороводный напев, и догадался:

– Наши, знать, едут!

Рословы ехали на двух подводах в парных упряжках. На заднем фургоне Дарья, Ксюшка и Нюрка заливались:

 
Ах вы сени, мои сени,
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые,
Решетчатые…
 

Митька подыгрывал им, барабаня по пустому перевернутому ведру кнутовищем. А Нюрка выхаживала по середке фургона, приплясывая на толстой широкой плахе. Бедовая она девчушка, эта самая Нюрка, Степке под стать.

Тихон ехал впереди на возу сена, а Макар правил второй подводой.

– Чегой-то Егора с вами не видать? – спросил Васька, не останавливаясь. – На возу, что ль, спит?

– Не поехал он, – вдогонку крикнул Макар, – вас на стану ждет.

Для чего Егору понадобилось остаться, Ваське стало известно сразу же, как только вернулись на стан. Оказывается, уговорились они с Макаром втайне от Мирона совершить одно дельце. И состояло оно в том, чтобы накосить машиной воз травы, свезти его на Прийск, сбыть на базаре да купить водки.

– А как же мы будем косить, ежели у нас всего две лошади? – недоумевал Васька.

– Чудной ты, – сердился Егор, оглядываясь на Степку, складывавшего кизяки под полевой будкой, – один воз-то и на паре накосить можно, либо вон у суседки коня попросим на час-другой, – кивнул он в сторону Прошечкиного стана, – чать-то, не откажет.

С затаенной радостью Васька одобрил этот план и охотно отправился попросить у Катюхи коня…

А уж Степке сегодня настоящий праздник выдался – никаких забот. Приказано ему кизяки под будкой хорошенько уложить, чтобы место для мешков с мукой и овсом осталось, да еду на ужин разогреть – вот и все дела. А после того сам себе хозяин, что хочешь, то и делай. Выспаться б можно всласть, да не под телегой, а в будке. Так ведь спать-то, как на грех, сегодня не хочется.

– Ты чего эт ходил долго? – упрекнул Егор Ваську, когда тот подвел коня к уже запряженной в сенокосилку паре. – Смеркаться скоро станет. Наскочим в темноте на кочку – машину попортим.

– Так ведь уговорить же надо было ее, хозяйку-то, – хохотнул Васька. – Не враз она согласилась.

– Не вра-аз. А сам, как кот после горячего блина, облизывется… Давай-ка цепляй грабли да поедем скорейши.

Хоть и добрую траву они выбрали, но пока скосили, сгребли, сложили на воз – время-то за полночь перевалило. Потому Егор Проказин сразу поехал на стан к отцу, чтобы поспать часика два-три и пораньше на базар уехать. А Васька, отработавшись, заглянул в будку – спит уж домовник – и отправился к своей Катюхе. Пока привязывал коня, корму задавал, услышала Катька, выскочила из будки.

– Васенька, долго-то как ты! Ужин давно простыл, да и ночки-то уж мало остается. А много ли ночек таких вольных у нас!

Будка у Прошечки – ни у кого такой нет – просторная, снаружи обшита в елочку, покрыта жестью, с большим окном. А раскрашена, что терем: зеленая она, наличник у окна белый, крыша красная. И не стремянка к двери подставляется – целое крылечко, тоже крашеное. Внутри и столик есть, и лежанка, и нары с одного конца.

Степка и сам удивился, отчего это ему не поспалось – на зорьке проснулся. Выспался, наверно: улегся-то вон как рано вчера. Глаза открыл, огляделся. Как же так? Ни Егора, ни Васьки нет. В будке пусто, а им, стало быть, на воздухе лучше? Не обувшись и даже картуза не накинув, наружу выбрался. Косилка и грабли тут стоят, но не то что людей – лошадей-то ни одной нет. И ужин простыл не тронутый. На душе прохладно стало, неприютно: уж не случилось ли чего? Пошире глаза распахнул, своих лошадей признал возле проказинского стана. Запряжены они, и кто-то там ходит. Вот ведь как все оборачивается! Добежать надо, узнать…

– Дядь Егор! – крикнул издали. – А Васька-то наш где же?

– А на стану его нету, что ль?

– Нету.

Егор улыбнулся, значительно присвистнул и, помолчав, неопределенно сказал:

– Не задавится, так явится… А тебе зачем он?.. Ты чего не спишь-то?

Степка понял, что ничего он тут не добьется, и, не ответив Егору, повернул обратно. Роса холодная так и бодрит, последние остатки сна как рукой снимает. Сзади вслед ему несется:

– Придет он скоро, ты спи без оглядки!

Ишь ведь какой, – без оглядки, а у самих все какие-то тайности. Ничего толком не расскажут.

Ночь-то короткая в это время – зорька с зорькой едва разминуться успевает. Вон из-за леска опять уж новый день проглядывать начинает. Забелелось там небо, а по низу, над вершинами берез, как щека Ксюшкина высовывается, – такое же бледно-румяное.

Постоял Степка на своем стану, туда-сюда повернулся, и будто кто за рукав потянул его к Прошечкиной будке. Тихонечко подступился к ней, неслышно. Сбоку к крылечку подошел, оперся на него локтями, а ухо к двери приложил. Повременил минутку-другую и еще опасливее, на пальчиках, двинулся обратно. Да такая лукавая улыбка приклеилась к его лицу – ничем не отдерешь!

Вернувшись на угретое место под суконными ватолами, стащенными с трех постелей, Степка закрылся с головой и стал думать. Вот она, песня-то Васькина, не пустая, выходит, была, хоть и надоела до смерти: «…Тропой заветною в знакомый дом пойдешь…»

Дом-то этот рядышком стоит, никакой тропы искать не надо.

15

Вторым заходом Степка уснул покрепче, покойнее, чем в первый раз. А проснувшись часов в девять и обнаружив рядом спящего Ваську, никак не мог сомкнуть глаз – таращатся, хоть выколи их.

Лежать надоело, и встанешь, так делать нечего. Однако Степка поднялся все-таки. Побродил по стану. Скука. Принялся разводить костер да вчерашний ужин, никем не тронутый, снова разогревать. Но, попробовав кашу суточной давности, скосоротился, будто нечаянно клюквину во рту раздавил. Надумал разгорячить ее сильнее, может, и воротится прежний вкус. Подкинул пару кизяков, огонь подправил и пошел Ваську будить.

– Васька, Васьк, будя тебе дрыхнуть-то, вставай!

Толкнул его кулаком в бок – Васька потянулся, замычал и открыл глаза.

– Чего тебе?

– Наши, знать, скоро приедут, а ты все спишь. Вот чего.

– Ну, еще маленечко…

– Маленечко… Ночью-то где ты был?

– Траву с Егором косили.

– А посля?

– Ну, спать лег. Чего ты привязался?

– Спать он лег, – как старик, ворчал Степка. – С Катькой ты целовался, вот чего!

От этих слов Ваську вроде бы ветром перевернуло: отшвырнул ватолу, сел и, ухватив Степку за чуб, ехидно спросил:

– Подглядывал, сопливец?

– Ничего я не подглядывал, – обиделся Степка, высвобождая космы из Васькиной руки. – А ты не хватайся больно-то – хуже будет.

Васька и сам догадался, что руки тут распускать не годится: разболтает ведь, чертенок, на весь свет, до Прошечки дойдет слух – пропала тогда Катюха.

– Ты, Степа, знаешь чего, – начал он с лаской в голосе, на какую только был способен, – не лез бы под ноги большим.

– А я и не лезу. Не поспалось мне, проснулся – никого нету. Хотел узнать, где ты. Одному-то ведь ночью скучно…

– Ну ладноть, пока греется твоя каша, я еще чуток подремлю. А ты про это помалкивай.

– Само собой. Малое дите, что ль, я?

Но подремать Ваське больше не удалось. Мысли полезли в голову нехорошие. Ведь до чего же свободно чувствовали они себя с Катькой: ни души вокруг! А она, «душа-то», рядом была…

– Васька, – просунув голову в дверь будки, жалобно возгласил Степка, – каша-то вся сгорела, пока мы тут болтали…

– Тьфу ты, стряпуха! Ну картошек свари хоть нечищеных. Есть там картошки-то?

– Есть.

– Вари давай.

Пока Степка горелую кашу отдирал от котла, мыл его, сделав из травы вехотку, костер совсем затухать стал. Только котел с картошкой на таган подвесил, Егор подкатил на паре, запряженной в пустой фургон.

– Ты чего, все один, что ль, хозяйничаешь?

– Чего же один-то? Васька вон в будке валяется.

– Нашел ты его, – выспрашивал Егор, торопливо распрягая лошадей, – аль сам нашелся?

– Да он и не терялся вовсе: в другом углу под ватолами спал, а я спросонок-то не разглядел. Темно в будке…

– Врешь ты, шельмец, по глазам вижу – врешь.

– Для чего же мне врать?

Привязав коней к колоде, Егор приволок большущий сверток и, разворачивая край попоны, заговорщически шептал:

– Глянь, чего я накупил-то!

Первой из свертка высунулась сверкающая четверть с водкой, отчего у Степки нисколько радости не прибавилось. Но дальше там обнаружились аппетитные кольца колбасы, изрядный кусок сыра и даже леденцы.

– Слышь, Степка, – шептал Егор, – целую горсть лонпосеев дозволю взять, ежели правду про Ваську скажешь.

– А я правду и сказываю, – Степка умышленно говорил громко, чтоб Ваське слышно было. – Чего ж мне напраслину возводить на человека из-за горстки конфет?

Но взгляда-то от леденцов Степка никак оторвать не мог.

Видел это Егор и ухмылялся, когда парнишка, сглатывая слюнку, независимо постукивал щепкой по горящему кизяку.

– Ладноть, бери, пес с тобой, – сжалился Егор, – да лошадей напоить сгоняй, как выстоятся они малость.

Степка растерялся даже от такой щедрости: как же это, самому, что ль, брать? Больно уж непривычно. Всегда из рук взрослых получал он гостинцы…

– Ну, чего ты глаза-то вытаращил? Бери всей горстью, – подбодрил Егор.

Поддернув повыше правый рукав, Степка прицелился, как коршун к цыпленку, и запустил в леденцы донельзя распяленную пятерню. Сжал, насколько возможно, горсть – леденцы полезли между пальцев. Тряхнул горстью разок и с великой осторожностью перенес ее в карман. Еле просунул разбухший кулак. А выпавшие конфетки подобрал и добросовестно вернул обратно в кулек.

– Ох и жаден же ты, – покачал Егор головой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю