355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Смычагин » Тихий гром. Книги первая и вторая » Текст книги (страница 8)
Тихий гром. Книги первая и вторая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:54

Текст книги "Тихий гром. Книги первая и вторая"


Автор книги: Петр Смычагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)

Шагая рядом с Катькой, Василий тупо глядел на носки своих потрепанных лаптей, омытых добела холодной и чистой росой. Услышав горячие слова, он круто повернулся к ней, и лицо его осветилось нежной обнадеживающей зарей, едва проступавшей за рекой из-за степных зеленых курганов. Из деревни навстречу им несся веселый петушиный переклик.

3

Не повезло в ту весну Леонтию Шлыкову. Сеял он самую малость на арендованной земле и с посевом управлялся один. А ребят своих старших, Ваньку и Гришку, отдавал в работники. Нынче, пожалуй, полегчало бы чуток: Яшка тоже пошел в люди, табун у Кестера пасет, да не тут-то было – судьба распорядилась по-своему.

Началось все в тот самый распроклятый день, когда волк за Леонтием гнался, а Рослов Макар убил его.

Ванька с Гришкой поехали тогда на Сивке за соломой. Надо было забрать им одонок небольшой скирды. Воз получился изрядный. И тут, на грех, лиса обнаружилась. Либо она под одонком мышковала, либо у соседней скирды. Гришка, первым заметивший зверя, соскочил с воза, наполовину развалив его.

Пока Ванька разобрал что к чему, брат саженей на пятнадцать отскочил, а лиса еще дальше. В момент Ванька выпряг Сивку и, не снимая хомута, пустился в погоню. Гришку обогнал с ходу, с лисой же вышел у него конфуз. Проскакав саженей триста по неглубокому снегу, совсем было настигать зверя стал. Еще бы Сивке поднатужиться малость, и вилами шибануть бы можно рыжую, да заторопился – не взял вилы-то. Напрягая последние силенки, беспощадно подхлестываемый седоком, коняга все же приблизился к зверю.

И тут лиса круто изменила направление, даже несколько назад повернула. Сгоряча рванул Ванька за повод – удила расскочились, губы Сивке разорвал до крови. Конь заупрямился. Соскочил с него Ванька, шубу и шапку на ходу сбросил. А Гришка стоит себе возле скирды, погоней любуется. Лиса опять кинулась в степь, однако не пошла по старому следу – вильнула к кургану. Или устала она после сытной кормежки, или тешилась над незадачливым охотником – не убегает от него далеко и догнать себя никак не дает.

Из сил выбился Ванька. Пот с него в семь ручьев льет, запалился вконец и плюнул на свою добычу, казавшуюся такой близкой. На обратном пути чистенького снежку поел вдоволь… Вот с той поры и зачах Ванька.

С месяц еще после того пытался работать, думал, пройдет это, выправится. Да у Рословых потом на пожаре подбавил хвори.

Кашель бьет его беспощадный по целой ночи. До крови докашливается и дышит, как загнанная лошадь. В город возили к доктору, тот руками развел – чахотка. Бабки брались пользовать разными снадобьями – никакого облегчения нет. И лежит теперь Ванька целыми днями на печи, медленно умирает.

Манюшка учинила во дворе стирку. Подоткнув подол широченной юбки, она отчаянно выкручивает в руках ребячьи штаны, а сама то и дело поглядывает в угол, где сидит на березовом чурбаке Ванька.

Двор крытый, солнце не попадает сюда, и слабенький ветерок путается в потемневшей соломе на крыше, запинается за плетень, не проходит внутрь – оттого во дворе душно. Ванька, обутый в большие пимы, в накинутом на острые плечи стареньком отцовском пиджаке, как рыба на берегу, жадно хватает воздух. Лицо у него стало совсем длинное, восковое. Нос – один хрящ остался. А кожа на лице до того тонкая, что, кажется, просвечивает насквозь. В груди у него что-то булькает и при каждом вздохе тоненько, с выводом посвистывает. В глазах же, большущих и глубоко ввалившихся – лихорадочный огонь. Говорит он мало, с трудом.

Леонтий суетится тут же – лапти смолит. Помажет смолой, потом зачерпнет горсть пыли, вотрет ее в смолу да еще помажет.

– Земля к земле, оно покрепчей удержится, – бубнит Леонтий, вешая последний лапоть сушить.

Молчать не может он ни при каких обстоятельствах. Однако тоже постоянно косит глазом на Ваньку, вздыхает украдкой и тыльной стороной кисти суетливо чешет свою редкую бороденку.

Значительно крякнув в кулак, Леонтий отправился в конюшню и вывел оттуда Рыжуху.

– Ваню́шка, Вань, – ласково обратился он к сыну, – мож, поехал бы со мной? На пашаничку б глянули, да и травку погустей присмотреть надоть. А?

– Не, тять, – с хрипом выдыхает Ванька, – растрясет… Я и тута спотел вон весь…

– Чего булгачишь ты его зря? – вмешалась Манюшка. – Куды ему по такой жаре шляться!

– Дык ведь я ведь гоню его, что ль? – почувствовал себя виноватым Леонтий. – А так я и запрягать не стану, верхом съездию. – Отворил скрипучие, неведомо чем и как связанные воротца, перевалился через спину отгулявшейся Рыжухи, поехал не торопясь.

Проехав возле Рословых через плотину, свернул влево и направился к кестеровской усадьбе, а невдалеке за ней увидел табун, который пас его Яшка.

У Кестера, не как у всех других в хуторе, – свой, отдельный табун. В нем и лошади, и коровы, и жеребята, и телята – все вместе пасутся. И гонять его далеко от дома не надо: сразу же за усадьбой лежала кестеровская земля. Не арендованная, а собственная, на вечное владение приобретенная.

Со стороны хутора, откуда ехал Леонтий, усадьба Кестера, будто стыдясь своей уютности и благоустроенности перед прочими домами и избами, напрочь закрывалась длинным рядом крепких рубленых амбаров, стоящих тыльной стороной к хутору. Слева от них – не очень крутой, покрытый бархатной зеленью спуск к речке, а справа – почти такой же спуск в Зеленый лог. Так что усадьба стоит на бугре, и ни грязи, ни воды лишней тут быть не может.

На почтительном расстоянии от амбаров – большой крестовый дом под красной железной крышей, с резными карнизами, с парадным крыльцом. Вправо, к Зеленому Логу, – высокий забор, ворота, дворовые строения под жестью. А с левой стороны, от речки, вдоль всей усадьбы тянется неширокой полосой, сажени в три, густой сад. Яблонь и прочих фруктовых деревьев в нем не было, зато благоухали сирень и черемуха. Даже до хутора с той стороны доносился еле уловимый тревожащий дух во время цветения. А вокруг вся усадьба обсажена тополями.

Объехав сад слева, Леонтий повернул к табуну.

– Ну, как твои скоты нагуливаются? – бодро спросил он у Яшки.

– Нагуливаются… Сам небось видишь… Чего им еще!

Не сущности слов удивился Леонтий, а тону, каким ответил сын. Еще не было случая, чтоб Яшка больше часа горевал от любой беды. Дошлый, неугомонный этот парнишка, казалось, не знал уныния. А тут бросил несколько словечек неласковых и отвернулся. Пригляделся к нему отец и сник тоже: осунулся Яшка до неузнаваемости. Лицо пожелтело, свострилось, а в глазах такая тоска, аж душу сворачивает в трубку, как жухлый листок в жару.

– Ай стряслось чего, Яш? – встревожился Леонтий, и чем дольше вглядывался в лицо парнишки сбоку, тем сильнее напоминало оно ему большака, Ваньку.

– Захворал, что ль?.. Чего ж ты молчишь-то?

– Ничего я не захворал. С чего тебе показалось?

– Сумной ты какой-то, – вздохнул Леонтий, трогая Рыжуху. – Ах, жизня, жизня! Что ни порожек, то и запинка… Ты ее выворачиваешь так, а бог-то и́нак, по-своему, стал быть, выгнибает…

Дня три назад, а может быть, больше – смешалось у Яшки время и дни перепутались – выгнал он свой табун до солнышка, на зорьке. К речке сперва пустил. А спать страсть как хочется! Только разлепишь веки, они тут же сами слипаются.

С весны изо дня в день Яшка недосыпает. Никакой передышки, ни даже праздников у него нет. Хоть бы в неделю разок отоспаться вдоволь, так ведь скотина-то и по праздникам и в ненастные дни есть хочет.

Вконец обессиленный Яшка едва заплетает ногу за ногу. А коли чуть присел под солнышком – сразу уснул. Иван Федорович Кестер в последнюю неделю дважды заставал его спящим, уши надрал и грозился прогнать, коли еще такое случится.

– Вся ваша семья ленивая и глупая, – распекал он пастушонка, – оттого и ходите голодранцами!

Отец вот спрашивает у Яшки, не захворал ли. Никакой хвори у него нет, а спать все время страсть как хочется.

В то памятное утро, направив табун к речке, Яшка решил, что тащиться ему на берег незачем: сама скотинка напьется и привычным путем выйдет обратно на бугор. К тому времени бабы коров подоят и выпустят. Пастуху, стало быть, лишь подождать надо. Присел на сухую степную кочку и…

Впрочем, не сразу он задремал. Сперва телята, нетели, овцы, жеребята начали двоиться, расплываться, потом сплошным туманом подернулись и – все исчезло. Сонный груз – мягкий, тяжелый и сладостный – придавил Яшку. С кочки не свалился, а только чуть этак склонил голову и пустил светлую слюнку. Не видел он, как с берега поднялся табун, как мимо коровы прошли (одна еще обнюхала его ласково), и уж, конечно, не видел, как не торопясь подошел Кестер.

Иван Федорович, заложив руки назад, постоял перед пастушонком с минуту, как бы раздумывая, что предпринять. Потом враз озверел, жилистыми руками схватил мальчонку за уши, сжал его голову и поднял.

От неожиданности, от страсти этакой в глазах у Яшки сделалось все розовым – не то кровь в глаза нахлынула, не то заря такая алая разлилась. А может, и то и другое. Только сквозь розоватую пелену Яшка ничего не видел, кроме остекленелых Кестеровых глаз да щетинистых коротких усов. Показалось, долго висел так, ухватившись за железные запястья хозяина. Потом ладони Кестера отмякли и мгновенно разошлись. Яшка упал наземь. Оглушенный, он не слышал, какими словами ругался хозяин, лишь почувствовав пинок в бедро, вскочил на ноги.

Кестер зло плюнул парнишке под ноги и зашагал ко двору. Вытирая залившие грязное лицо слезы, Яшка было рванулся к речке, где еще толклись коровы, туловищем-то вперед подался, а ноги, будто прилипли, не двинулись. Упал. Хорошо, что на бок: лицо не расшиб; руки-то, оказывается, тоже, как чужие. А вот на земле скрючило Яшку: рот повело-потянуло в сторону, руки-ноги выворачивать начало, словно в молотильный барабан парня сунули – хрипит…

Минутки через две-три отошло. Пусто в середке стало. Костей вроде бы нет, а под кожей, внутри, будто куделя не туго набита. Полежал малость, шевельнулся, с трудом встал и побрел к берегу. В голове шум стоит несуразный. Весь берег и речка чужими кажутся, незнакомыми.

Доковылял до песчаного берега, глянул, а из-за куста ракитника человек шагнул к самой воде – чужой какой-то, ни на кого из хуторских мужиков не похожий: голова большая, наголо стриженная, брови мохнатые и широкие темные усищи. Одет в какую-то серую куртку и того же цвета шаровары, а на ногах калоши не калоши, таких Яшка сроду не видывал.

Снял человек свои обутки и, держа их в руках, подтянул кверху штанины, шагнул в воду. В этот момент он оглянулся и увидел Яшку, улыбнулся ему как-то приветливо и виновато вместе.

«Кто ж эт такой? – подумалось Яшке. – Острожный каторжник аль разбойник?.. Да нет, глаза у него хоть и желтые, но больно ласковые… У разбойников таких не бывает», – заключил Яшка, хотя ни одного разбойника в жизни видеть ему не доводилось.

Пугнул коров пастушонок и тяжело зашагал на подъем. С бугра оглянулся – сквозь редеющий, розоватый в лучах зари туман над водой на том берегу различил две фигуры: одна вроде бы девка, шикарно разряженная, другая, чуть повыше, серая, плохо в тумане различимая – это он. И скорехонько так ушли с берега.

Всех девок хуторских в уме перебрал Яшка, пока до табуна двигался – никто из них так не одевается.

День этот показался ему бесконечным; в голове все так же шумело, глаза слезились, временами терялся слух. Порою вспыхивала в нем горькая обида на Кестера, но Яшка глушил ее, признавая и свою вину. А чтобы отвлечься, старался думать о странном человеке и о том, кто его встретил. Девка, видать, не из хуторских, тоже чужая… Или, скорее всего, это не девка совсем и не так уж она шикарно наряжена, как показалось сквозь туман, а бабка Даниных, Матильда. Вот она-то, пожалуй, как раз и носит этакую одежу. И бодрая она у них, как солдат, прямехонько держится.

Правда, Яшка не смог бы сказать определенно, была ли то бабка Матильда, к ней ли пришел незнакомый человек – не до них ему. Обида гложет. Хоть бы поговорить с кем-нибудь, полегчало б, наверно. Да с кем же говорить-то?

Промаялся так парнишка до вечера. Ужином тетушка Берта кормила его отдельно и от своей семьи, и от женщин-работниц. Работников мужчин Кестер не признавал: хлопотно с ними. Удобней, считал он, нанимать баб, каких поглупее, поздоровее, да ребятишек.

– Ты чего же, Яков, работал плохо, – заметила, улыбнувшись, тетушка Берта, когда пастушонок отодвинул от себя миску с недоеденной похлебкой, – или суп мой тебе не хорош?

– Жарища на дворе-то день-деньской, – схитрил Яшка, – разморило страсть как. – Ни ей, ни даже отцу родному или матери не собирался он жаловаться на Кестера, рассказывать о своем горе: никто не похвалит за это.

– Вот попей молока и спи, – сказала Берта. – Да в другой раз при Иване Федоровиче не оставляй еду: он не любит таких работников.

Известно и без того, каких работников не любит Кестер. Предки его когда-то обосновались в Центральной России. Там и теперь еще много родственников у Кестера. Но кроме фамилии да немецкой расчетливости и аккуратности, ничего, пожалуй, не отличало Ивана Федоровича. Родная речь редко слышалась в доме. Сыновей тоже назвал по-русски – Александром и Николаем.

Спал Яшка тут же на кухне возле печи на низенькой лежанке, и думалось ему, что, добравшись до постели, уснет он в ту же минуту. А как лег, вроде и сон отскочил – торчат перед глазами злющие Кестеровы зрачки да усы щетинятся. И никуда от них не спрячешься.

Укроется Яшка с головой хозяйской дерюжкой – то же видение перед глазами, а от духоты еще сильнее в голове шумит. Откинет дерюгу – дышится легче, так опять же хозяева тут ходят, разговаривают, тетушка Берта посудой побрякивает.

Раньше Яшка не примечал за собой этакой разборчивости: уснет, бывало, хоть из пушки пали – усталость свое берет.

Наконец угомонились все. Тихо так стало, покойно. Только часы на стенке тикают. Яшка дремать стал, уткнувшись носом в опечек. И тут вроде бы сквозь сон послышалась негромкая плясовая дробь. Шевельнуться нет сил, а за спиной не смолкает все более шумный залихватский пляс.

Не выдержал Яшка, повернулся и обомлел. В двух шагах перед ним отплясывает маленький, не больше самого Яшки, старичок. Легонький, шустрый такой, сухонький, как игрушечный, будто точеный весь. Борода у старичка редкая, длинная, размашистая. Усы шильями в стороны торчат, брови колючие, глаза озорные, навыкате. На голове у него какой-то блестящий колпачок. В одном ухе серьга. Лицо сухое, темное. А на ногах – высокие, с козырьками, блестящие сапоги.

Приближается старичок к Яшкиной лежанке – плечами подергивает, перстами прищелкивает, заговорщически подмигивает и бойко так начинает посвистывать:

– Фьюйть! Фьюйть! Фьюйть!

А потом пускается в лихой пляс. И так до самого утра никакого сладу с ним нет.

И такое каждую ночь. От бессонницы совсем парнишка измучился, похудел. Изводит его старичок исподволь, не спеша. Трепещет Яшка, боится, когда ночь-то подходит. Только улягутся все, вот он и является, старичок, точно из-под земли выныривает. И пошел, и пошел отплясывать. Пляшет бойко, азартно посвистывает, каблуки так и дробят, и ноги мелькают перед самым носом. Нет сил у Яшки отвернуться к печи. А он, проклятущий, без устали пляшет и пляшет! С вечера до утра. Где же тут уснешь! Плачет мальчонка, а старичок, будто еще больше рад этому, выхаживает по всей кухне, кочевряжится.

После двух недель такой жизни Яшка совсем походить на себя перестал. Утром как-то глянула тетушка Берта – лица на парнишке нет; весь в слезах, и подушка мокрехонька.

– Что ты, Яков? – хлопнула руками по огромным бедрам тетушка Берта. – Что с тобой? Говори!

– Ничего, – всхлипнул Яшка, – старичок проклятый все ночи спать не дает. – И горькие рыдания безудержно захлестнули его.

– Яша, Яша! – не на шутку перепугалась хозяйка. – Ты что-то не то говоришь… Какой старичок? Ведь у нас в доме нет ни одного старого человека.

– Да это, наверно, и не человек, – дал волю слезам Яшка, – вот такой малюсенький, меньше меня, или такой, как я, а с бородой и с усами. В сапогах…

– Это еще что такое?! – грозно спросил Иван Федорович, выходя из комнаты.

– Т-сс! – Берта прижала палец к губам и погрозила мужу. – Мы сами тут разберемся… Так каким же способом он спать тебе не дает?

– Пляшет!

– Пля-аш-шет? – большие глаза у Берты сделались квадратными.

– Ну-у! По целой ночи вот тут выплясывает… Вот на этом самом месте!..

– И давно пляшет? Что-то он, кажется, никому не встречался…

– А он без всех приходит, когда я один останусь…

– М-мм, – поджала полные губы тетушка Берта. – И давно он к тебе приходит?

– Давно-о…

– Веди-ка ты его к ним домой, мамочка, – жестко, но все же несколько смягчившись, приказал Кестер.

– Уведу, уведу. Ты ведь коня запрягать пошел, папочка? Вот и запрягай. А мы сейчас пойдем.

Иван Федорович фыркнул в короткие усы, накинул на голову соломенную шляпу и сердито вышел.

– Ты, Яша, поешь, пока я соберусь.

– Да не хочу я, тетушка Берта!

– Поешь, поешь обязательно.

Эта громадная женщина, не лишенная доброты, имела твердую привычку: по хутору должна она идти непременно в шляпе, с зонтиком в виде трости и немного подкрасившись. Дома одевалась, как и все, просто. По тому-то усадила она Яшку за стол, а сама занялась туалетом.

Минут через двадцать, приодетая и по заведенному ритуалу экипированная, тетушка Берта вышагивала рядом с измученным, пожелтевшим и неумытым Яшкой. Бедняга до того извелся и отощал, что даже лапти казались ему невыносимо тяжелыми, оттого запинался он ежеминутно, подымая пыль на дороге.

– Ох, чегой-та, знать, стряслось! – встретив их во дворе, тревожно воскликнул Леонтий.

Манюшки дома не оказалось – коров она угнала в табун и еще не вернулась.

– Доброе утро… – растягивая слова, будто сообщив нечто приятное, пропела Берта. – Немножко заболел ваш мальчик.

– Ах ты, грех-то ведь какой! – сокрушался Леонтий. – Чего ж у его болит-то?

– Не болит у меня ничего! – возмутился Яшка. – Спать хочу…

Вежливо осадив парнишку, тетушка Берта рассказала все, что знала и что думала о его состоянии.

– Отслужил наш работничек, стал быть, – горько вздохнул Леонтий, запустив пятерню в спутанные жидкие волосы.

– Но у вас есть другой мальчик, – заметила Берта. – Пусть он пока пасет, а когда этот выспится, ну, поправится, то снова вернется к нам… Так, Яша? Ты ведь к нам придешь?

– Приду, – всхлипнул Яшка, – ежели там старика не будет…

– О, конечно, старика мы прогоним, только ты брату про него не говори, не пугай его.

– Поди, побуди Семку, – распорядился Леонтий, давая этим понять Берте, что он согласен отправить к ним младшего сына.

А нанимательница, словно бы опережая мысли Леонтия, утверждала его согласие:

– У нас выгон, сами знаете, рядом с домом. Лесу на нем почти нет. Волки так близко не подойдут – справится мальчик…

Минут через пять новый маленький пастушонок, обутый в лапти, с перекинутой через плечо одежкой, шагал рядом с большой и нарядной Бертой.

«А ведь у их и свой такой же парнишка есть, как Яшка наш, – глубокомысленно рассуждал сам с собою Семка Шлыков, протирая заспанные глаза. – Чего ж Колька ихний пасть свою скотину не идет? Вот ведь богачество-то – всему голова!»

4

Как только бабы прогнали со двора скотину в табун, закипел рословский двор, как муравейник: всем кизяк делать сегодня. Даже недельной стряпке, Настасье, приказал дед Михайла заготовить варево для обеда и быть вместе со всеми. Только Степке велел остаться пока при нем.

– Сводишь меня к новому дому, – наставительно говорил дед, положив конец клюки на Степкино плечо, когда двор опустел. – Погляжу я тама, как и что, а посля того ты – тоже на кизяк. Назем станешь мять на Мухортихе.

– Да ведь не нашлась Мухортиха-то, дедушка.

– Тьфу ты! – осерчал на себя дед. – Никак не упомню, что пропащая она теперя… Ну, веди, что ль!

А скучное это дело – таскать за собой слепого. Резвые Степкины ноги, босые и заскорузлые, так и несут его вперед, а дедова рука держит, не пускает. Плюхает он по пыли пимными опорками, вроде бы быстро сучит ногами в коротких полосатых штанах, а скорости нет. Зато рассказывает порой забавные байки – про старое время, про барщину, про людей разных.

– Ведь она, Мухортиха-то, годов двадцать, знать, у нас прожила, – тянул свое дед, когда спускались по взвозу к плотине. – Я еще на ей в извозе бывал, на ярманку в Ирбит ездил… Тех лошадей, какие с ей ходили, давно уж нету, а она все вот живет…

– А может, не живет, может, волки ее съели.

– Тьфу, типун тебе на язык, бездельник! Все бы волки об эту пору лошадей драли!

– Так куда ж она подевалась-то?

– Ку-уда, – передразнил дед. – Лихому человеку попалась, вот куда девалась!

Умолкнув, Михайла перестал суетиться и важно зашагал по укатанной, беспыльной колее плотины. Голову нес он высоко, так что мягкая борода легонько шевелилась на свежем утрячке. Глаза у него широко раскрыты, как у зрячего, даже морщинки в уголках век распрямились и белеют короткими лучиками.

Выгоревший картуз, сшитый в незапамятные времена, сидит на голове деда строго и как-то празднично, или так еще оттого кажется, что на нем отбеленная длинная рубаха, как всегда, застегнутая на все пуговицы и повязанная синим пояском.

– Дедушка! Дедушка! – вдруг закричал Степка, – Глянь, вон чьяй-то собака рыжая утку от плотины на тем берегу поволокла!

– И рад бы поглядеть, внучок, – усмехнулся дед Михайла, – да нечем.

– Э-эх, дедуня! А как же ты дом-то оглядывать станешь?

– Руками…

На выходе с плотины Степка вертелся возле деда как привязанный; то передом шагнет разок-другой, то утку потащит. А она вывернет из травы да опять спрячется. Пятился, пятился этак Степка и не заметил, как свернул с дороги, перешагнул промоину в пол-аршина шириной и в глубину, пожалуй, того поболее.

А дед-то прямехонько в нее и угодил. Брызнула из-под опорок грязная жижа, окатила полосатые штаны и до рубахи достала. Поперхнулся старик, аж в глотке перехватило. Ощупал бережок у промоины, выбрался. Даже руки у Степки не попросил. Отряхнул с себя грязь, размазав ее по рубахе и штанам. А потом так неожиданно – хвать Степку за ухо.

– Вот тебе, варнак! Вот тебе, варнак! – кипятился дед, но Степкино ухо в немощной дедовой руке скользило и вырывалось, оттого и не было больно. – Эдакого неслуха в старое время розгами запороли бы, вертопраха. – И, взявшись за руку, толкнул Степку локтем. – Веди да гляди, бездельник!

– Дедушка, – как ни в чем не бывало завел разговор внук, – а тебя пороли розгами?

– Пороли разок… А другим и по два да более досталось.

– За что же пороли-то?

– За все. Три дня на неделе работали на барина, три дня на себя. Придем на барский двор, бывало, а десятник зовет: «А ну, курачи, все ко мне, сюда!» Посбирает у всех трубки да бросит их кверху. У чьей трубки крышка очкнется, как упадет, тот и получай десять розог.

– Да ведь ты, дедушка, не курил…

– Меня за другое…

– А за что? Расскажи-и.

– Это как поженились мы с Катюхой, время стало поворачивать к тому, к воле, стал быть. По народу слушки пошли всякие… Ну и вот в одно время сидим мы вечером в клети двое с Катюхой, гутарим про разное. Лучинка светится. Катюха пряжу прядет, а я лапотки ковыряю. Вот я и говорю: «Чего я слыхал-то: сказывают, будто всем волю вскорости дадут!» Вот и все. Катюха-то ничего и не сказала, головой покачала да погрозила мне пальцем… А утром приходим на барский двор – меня к десятнику кличут. Подхожу. Шапку, как полагается, снял. «От кого ты слыхал, Мишка, что всех на волю пущають?» Молчу. «Воли захотел? – спрашивает. – Сымай портки!» – И зачал, и зачал пороть меня да приговаривать: «Вот тебе воля! Вот тебе воля!» Так отделал, шельмец, что я до обеда без памяти лежал. Потом уж в себя пришел.

– А как он узнал про твои слова?

– Люди такие греховодные были, под окнами подслуши…

Не договорил дед – за доску запнулся. Тут уж Степка повел его по всем правилам, упреждая перед всяким препятствием. Плотников на стройке еще не было. Рано. Степка сам показывал окна, двери, перегородки.

Как ни силился Михайла удержать в куче многочисленную семью, ничего из этого не вышло: Макар ждал новой избы, как пирога из печи, чтобы отделиться и остаться в старой, как посулил дед, а тут и Тихон запросился врозь. Не посмел ему отказать Михайла – инвалидом на всю жизнь сделался после пожара средний сын. Теперь на деревяшке ходит. И Настасья его тоже, слышал дед, как сдвинет платок, а под ним куржаком все взялось. Дороже всех им пожар-то достался. Не может теперь наравне с братьями Тихон работать, оттого и просится врозь.

Вот и приходится большую новую избу делить надвое да устраивать каждую половину отдельно. И конюшни, и кладовые, и сараи – всего вдвое надо.

На обратном пути дед молчал, тяжело покашливал, стараясь, видимо, предугадать перемены будущей жизни в семье. Да оно и гадать шибко-то не над чем. Известно ведь, что и птица выхаживает своих птенцов, пока они сами на крыло не подымутся. А как поднялись – улетели. Потом своими гнездами обзаводятся. На том свет стоит.

А больно, ох как больно сознавать деду, что неизбежно рушится его большая и крепкая семья. Ведь на четырех копнах и прикладок у скирды стоит прочно, а на одной чего улежит? У человека вот две руки – одна другой помогает, да две ноги – одна другую поддерживает. Раздели-ка их, руки-ноги, – человек, может, и останется жить, а не работник он. Так вот и хозяйство. В кучке-то оно крепко держится, беды сломить его не могут. А по отдельности – случись чего – захиреют, пожухнут хозяйства, как листья после мороза.

Степка довел дедушку до калитки, спровадил во двор и дал стрекача. Опять же через плотину – к Зеленому логу. Туда, за лог всю зиму возят навоз в кучи почти все хуторские крестьяне. Называется это место назьмами. А когда приходит время – весной после сева – здесь собираются все, и каждый ковыряется в своей куче либо чаще объединяются по два, по три двора, делают на зиму кизяк сообща.

Работа идет бойкая и до невозможности тяжкая, как и любая полевая крестьянская работа. Мужики и бабы без всякой обувки топчутся по назьмам. Мирон с Макаром и с бабами разгребают кучу, делают из нее токовище. Тихон возит пожарной бочкой воду с речки, поливают это месиво. Ребятишки верхами на лошадях ездят по кругу – топчут, мнут назем, чтобы солому с навозной жижей лучше перемешать.

Вокруг назьмища на жирной земле, годами невольно здесь удобряемой, бушевали непролазные заросли лопухов, полыни, татарника, осота, дикой моркови, молочая, крапивы. Весь этот дурнотрав хуторяне называли одним словом – бужу́р. Он тоже не пропадал – топили им печи.

Высоко держа косу, чуть не на четверть от земли, Васька, будто бы не спеша, взмахивал ею и закругленными рядами с треском валил высокие заросли дурнотрава. Бужур надо срезать высоко, но «пеньки» чтоб непременно ровными были. На них сырые кизяки раскладывать станут для просушки.

– Эй, Степка! – увидев его, закричал Митька. – Садись на Сивуху да заезжай в круг.

Степка, понятно, знал, какая предстоит ему тут работа. Не зря он сердито хмурился, когда дед оставил его при себе. Всех путевых лошадей расхватали, а ты вот майся с этой клячей. Не могла же она потеряться вместо Мухортихи. Та хоть и постарее Сивухи малость, да вроде бы поворотливее. Подошел к Сивухе, ухватился за холку.

– Да ты погоди, – издали крикнул Митька, – вон хоть пинжак подбрось. Нюрка до тебя на ей гарцевала, – хохотнул брат, – всю задницу скорябала об ее хребтину. Да потом еще на крапиву села, теперь никак не уймется, ревет.

Взнуздав Сивуху, Степка по-хозяйски взгромоздился на нее и бойко погнал на круг. Лошадь с рабской покорностью и усердием выполняла волю наездника. Однако стоило ей зайти по колено в навозную мешанину, как началось непонятное. Старая кобыла то ходила по кругу, как дрессированная цирковая лошадь, высоко поднимая ноги и отчаянно вертя хвостом в такт шагам, то делала «свечку», так что Степка еле удерживался за гриву, то остервенело вскидывала задком, хлестко стреляя ошметками навоза с копыт.

– У-у, проваленный! – ругалась Дарья, рукавом вытирая с лица навозные брызги. – Сбесилась, что ль, она у тебя?

– А я почем знаю! – негодовал Степка, сердясь и нахлестывая Сивуху, отчего она выделывала еще более замысловатые кренделя.

Подвернув с бочкой поближе к токовищу, Тихон глядел на мучения Степки, пока бабы вычерпывали воду, разливая ее по кругу.

– Куды ж вы глядите, мужики? – негромко и укоризненно спросил он, стукая деревянной ногой по тяжу и пытаясь таким способом сбить с конца ее налипшую навозную шишку.

– Чего ты? – не понял Макар.

– Ноги Сивуха-то назьмом обожгла, оттого и танцует… Аль ослепли?

– Кхе! – оскалился Макар. – Скотинка хилая: мы ж все босые ходим! Бабы вон по каким будыльям от бужура кизяки носють – ничего!

– Поворачивай сюда, Степка! – велел Тихон и захромал к концам оглобель.

Степка раньше Макара догадался, что к чему. Вывернул с круга, подтянул Сивуху за повод к телеге с бочкой.

– Сменяем, что ль, дядь Тиша?

– Давай сменяем, – распустил супонь и отстегнул вожжи. – За водой и Сивуха походит, а ты на Бурке покатайся.

Когда Сивуху поставили в оглобли, Тихон посмотрел на ее передние ноги и ахнул:

– Глянь, Степка, – указал он на цевки лошадиных ног, – от этого хоть кто запляшет.

Шерсть повыше копыт облезла, кожа в нескольких местах разодрана и кровоточит сквозь ядовитый коричневый намаз. Степка невольно покосился на измазанные навозом ноги матери. Подоткнув подол широкой юбки, Марфа руками набивала кизячную форму.

– Эт что же, у баб ноги покрепче лошадиных, что ль? – весело осведомился Степка.

– Может, и покрепче, – ответил Тихон, с трудом влезая на облучок водовозной телеги и укладывая свою деревяшку. – Давай поторапливайся, Степка: к вечеру либо ночью дожжик будет…

– А ты как знаешь? Жарища стоит вон какая!

– Колдун мой сказывает – пальцы у деревянной ноги ломает… Н-но, Сивая!

Садясь на Бурку, Степка недоумевал: какие могут быть пальцы у этой деревяшки? Сам же он, дядя Тихон, оковал ее нижний конец железным кольцом, чтоб не растрескалась. Чудной он какой-то…

5

Двое мужиков из тех, что наведывались перед весной к Виктору Ивановичу с жалобой на казаков, подъехали на рыдване к домику, где раньше Данины жили. Однако Матрена Бондариха, новая хозяйка дома, выпроводила их с порога.

– Не живут они теперича тута. Новые хоромы себе отстроили. – Выкатилась за калитку, показала, вытянув оголенную до локтя руку: – Во-он где они поселились, на отшибе, в сторонке. Туда и ехайте!

– Да и тут вроде бы на отшибе жил, – ворча, рассудил чернобородый, влезая на рыдван с невысокими дробинами. – Еще, стал быть, отшибее жить ему схотелось, что ль?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю