355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Смычагин » Тихий гром. Книги первая и вторая » Текст книги (страница 16)
Тихий гром. Книги первая и вторая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:54

Текст книги "Тихий гром. Книги первая и вторая"


Автор книги: Петр Смычагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)

Три скирды соломы, хрустально и празднично сверкающие в ровном свете луны, стоят безмолвно. Это Кестеровы скирды. Васька с Катюхой сговорились возле них встретиться. А тишина стоит нерушимая, незаметно, чтобы кто-то был тут. Не пришла еще, стало быть, Катюха. Васька обошел скирду. В присунутой к ней копне раскопал бок, откинув солому, покрытую куржаком, оглянулся… Идет! Вон как торопится, шустро ногами перебирает и длинную юбку впереди рукой придерживает, чтобы шаг не путала.

– Заждался, знать, родной? – спросила еще издали.

– Не озябла? – спросил в свою очередь Васька, забравшись в углубление и расталкивая солому плечами. – Иди скорейши, посогрею!

Она прыгнула к нему на распахнутую полу дубленой шубы и, умащиваясь половчее в соломе, приговаривала:

– Вот и гнездушка готова кукушкиным бездомным деткам.

– Ладноть, Катя, слезу-то пущать, – прижал он ее к груди, покорную и ласковую. – Теперь, знать, все равно ничего не изменишь.

– Ой! – всполошилась Катюха. – Никак, идет сюда ктой-то…

– Где?

– А вон, за Зеленым логом чернеется…

– Тьфу ты, глупая! Да это ж кизяк там Шлыков складен… Не увезли еще.

– И пра-авда!

– Не видала, что ль, как сюда шла?

– Ничего я, Васенька, не видала: глаза туманом застило. Одного тебя доглядывала.

Сперва исцеловала Катюха прохладное Васькино лицо, долго прижималась к жестким губам, а потом уткнулась в его грудь, щекоча выбившимися волосами подбородок. Распахнула рубаху на парне и впилась в белое тело, оставляя там яркие отметины.

– Да бу́дя, бу́дя тебе, Катя! – стонал он от сладкой истомы, не отстраняя ее от себя.

– А тебе, то ль, невдомек, что последний разочек подкатился? Распоследний, Вася!

– На комиссии засмеют меня с эдакими звездами, – поежился он. – Как бог свят, засмеют.

– Пролетело счастливое наше лето, – приговаривала Катюха, всхлипывая на груди у него. – Не воротится уж больше… В памяти лишь до смерти останутся… ласки твои горячие… Ой, да кому ж ты достанешься, сладкая моя отравушка?..

Совсем неожиданно, разноголосо и нелепо в хуторе загорланили петухи, возвещая о наступлении новых суток, последних суток вольной Васькиной жизни – в понедельник в город его повезут, в солдаты.

– Ах, пропасти на вас нету, – встревожилась Катюха, – опять орут, черти хохлатые!

– Орут, – вздохнув, подтвердил Васька, – окончание радости нашей отпевают.

Катюха и Васька лениво выбрались из своего пригретого гнезда, обобрали друг с друга солому, наскоро заметали ямку в копне и двинулись к Зеленому логу. Ваське до боли тяжко было глядеть на безутешно плачущую Катюху.

– Ну, уймись, Катенька, уймись, боль моя, – уговаривал он. – Вечером же еще свидимся.

Эти слова враз остановили ее слезы, а когда спустились в лог, Катюха расцеловала залетку, отбежала от него на бугор и негромко спела:

 
Ах, солома ты, солома,
Аржаная, белая.
Ты не сказывай, солома,
Че я с милым делала!
 

– Весь вечер у вас эту «солому» стану петь! – пообещала Катюха и большими шагами, размашисто, по-мужски пошла в хутор, забирая влево, на пустырь между домами, подальше от Кестеровой усадьбы.

А Васька теперь вышагивал не торопясь, хотел перед отъездом в чужие края насладиться видением сказочной ночи в родном хуторе. Но сказка сгинула. Как это произошло – не понять. Недавно прозрачный, мглистый, сверкающий морозными иголками воздух, вселявший в душу радостную торжественность, сделался туманным, скучно-серым. Луна укатилась по небу вправо и расплывчатым пятном висела за Даниными, где-то над Сладким логом. На пруд свет от нее падал теперь сбоку, и отражения в зеркале льда уже не были празднично-чистыми, а сделались лохматыми, неясными…

Словом, вот так неожиданно закончились для Васьки обе эти чудесные сказки – лунная и Катюхина летняя сказка. Останутся они лишь в памяти. Это – навсегда. Может, и забыть когда-то захочется, да не волен в своей памяти человек, не выкинешь, как застрянет что.

Немало настойчивости и даже хитрости пришлось употребить Ваське перед своими, чтобы согласились позвать на прощальный вечер Прошечку. Не о нем, конечно, хлопотал Васька, о Катюхе, но ведь не скажешь этого прямо. Да и отпустят ли ее одну-то родители? Васька рассыпался мелким бесом, что Прокопий Силыч и кумом двойным доводится, что соседом самым ближним будет он на новом месте, что сами у него в гостях бывали не раз.

На семейном совете дед Михайла упрямился долго, хотел подешевле отделаться: посидеть вечерок своей семьей – и делу конец. Однако ж пожалел-таки Васькино сиротство. А тут еще Макар с Тихоном по этой же струне согласно ударили: чего люди-то, мол, скажут? Жил вроде бы как свой, обиды ни в чем ему не чинили, а провожать, выходит, украдкой, что ли? Засудят люди, и у парня на век в душе этот железный костыль поперек горла станет.

– Ну, вот чего, ребяты, – расщедрился дед, пристыженный сыновьями и вспомнивший свое далекое горькое сиротство, – кличьте всех, кого любо вам. Пущай погудит наша изба вечерок. А ты, Вася, друзьев покличь, товарищев, ну девок там каких для веселья… На вечерках-то бывал, небось, знаешь, кого позвать?

– То ль он обсевок в поле какой, – ответил за племянника Макар. И на вечерках бывал, и девка, небось, какая-нибудь да присушила.

Разговор этот состоялся еще во вторник перед ужином. Васька от Макаровых слов залился кумачом, аж вспотел враз, выдавая себя с головой. Но никто больше не стал его ни о чем расспрашивать. Бабы засуетились на стол собирать. А у Степки, вертевшегося тут же, между большими, так и запрыгала душонка: никто не знает про Васькины тайные дела, а ему, Степке, доподлинно это известно. И не по слухам, не по сказкам бабьим – сам знает! Искушение высказаться, хотя бы намеком, настолько обуяло Степку, что он было открыл рот, но вовремя заметил беспощадный взгляд Васьки. Прижал кулаком губы, схватил с печки пимы, какие попались, и, вроде бы по скорой нужде, вылетел во двор.

7

В воскресенье раным-рано Мирон с Марфой и Тихон с Настасьей собрались к обедне в Бродовскую. Ваську, только успевшего по-настоящему разоспаться, через великую силу стащили с полатей да так полусонного и в телегу посадили. Редко он в церкви бывал и теперь бы ни за что не поехал, однако дед велел перед отъездом непременно исповедаться. Ослушаться в таком деле никак невозможно.

Поехали на паре. Ветерка в корень запрягли, а Макарова Рыжку – в пристяжку. Телегу завалили сеном, так что спать Ваське было неплохо и здесь. А когда начало светать, Настасья, сидевшая на телеге с правой стороны, приметила на отвернутой поле Васькиной шубы застрявшую в шерсти соломину.

– Эт откуда ж у тебя в новой шубе соломина взялась? – ехидно спросила Настасья, толкая в бок Ваську, вытянувшегося по середине телеги. – Скотину, что ль, в ей убирал?

Васька спросонья подал голос, но слов его никто не разобрал.

– Помолчала бы ты, сорока! – дернул Тихон за рукав жену. – Соломы, что ль, мало везде? По нужде во двор пойдешь – она и прилепится… Следствие взялась наводить не вовремя.

Однако соломинка эта, словно бы не в шубе у Васьки, а у самой Настасьи в глазу застряла – никак не дает бабе покоя! Но поскольку Тихон говорить об этом не велит, завела она совсем с другой стороны:

– И чудной же наш батюшка – исповедаться парня заставил. А к чему она, исповедь такая? Постился вчерась один денек всего, да и то, знать, не обошлось без молостного… Ну, исповедовается он сегодня, так ведь до завтрашнего причастия опять поститься полагается, а тут винища домой натащили, гулянку затеяли. – Раззадоривая себя такими рассуждениями, она горячилась все больше. – Какая ж эт исповедь? Из церквы да за рюмку! Грех один непрощеный.

– Да замолчишь ты аль нет! – вскипел Тихон. – Сама-то перед обедней нагрешишь болтовней во сто крат больше. Свово греха не боится, а на чужой пальцем указывает.

Это урезонило Настасью, притихла баба и зашептала про себя молитву, крестясь украдкой и спеша отмолить грехи, только что рожденные. А тут еще Марфа подбавила на въезде в Бродовскую:

– Чего уж нам, бабам, в мущинские дела лезть. Язык завсегда в грех-то нас и вводит.

– А чтобы он не вводил в грех, – справедливо заметил Мирон, – дак лучше держать его без употребления, помолчать надежнее…

По станице до самой церкви ехали молча. И тут уж никто на Ваську не наседал. Обедню отстоял он мужественно, даже зевота не мучила. А перед окончанием молебствия Мирон сунул в руку Ваське пятак и шепнул на ухо, чтобы ни Марфа, ни Настасья не слышали:

– Давай вали к батюшке, не зевай, поколь там не густо.

Осторожно, стараясь не очень тревожить молящихся прихожан и не вызвать их недовольства и осуждения, Васька начал продвигаться вперед. Вначале дело пошло хорошо, но у самого выхода к аналою нарвался на затор и едва успел одолеть его до конца молебна. Вылез из толпы прямо к священнику, вперившись в него глазами.

– Тебе чего, раб Христов? – прогудел поп, вполоборота повернувшись на возвышении.

– Хочу, батюшка, исповедаться, – с готовностью ответил Васька, шагнув к аналою и подавая заветный пятак. – В солдаты я отбываю.

Покрывало приподнялось, и Васька с таким усердием нырнул под него, что чувствительно ткнулся в широченное и мягкое, как подушка, батюшкино брюхо. Поп крякнул недовольно, отступил от кающегося грешника чуть-чуть и торжественно возгласил:

– Кайся во грехах, раб божий. И да простятся тебе грехи твои.

Васька готов был каяться сколько угодно, лишь бы грехи подходящие нашлись.

– Родителей, старших почитаешь ли? – спрашивал священник, немного склонившись и оберегая тайну исповеди.

– Не грешен, батюшка: почитаю.

– Не богохульничал ли?

– Нет, батюшка, не грешен.

– Не украл ли чего?

– Не грешен, батюшка.

– Строго ли посты соблюдаешь, раб божий?

– Грешен, батюшка.

– Бог простит. Не опивался ли, не объедался ли?

– Нет, не грешен, батюшка.

– Не обижал ли кого?

– Не грешен, батюшка.

– Не прелюбодействовал ли?

Васька замялся под покрывалом, вспотел, головой мотнул, как бычок, когда его оводы донимают. И не будь на нем покрывала, ни за что бы не сказал таких слов. А тут выпалил простодушно:

– Грешен, батюшка.

– Бог простит. Не сквернословил ли?

Еще не собравшись ответить на очередной вопрос попа, Васька отметил про себя, как мучительно было его признание и как легко наступило прощение.

– Грешен батюшка, – почему-то ляпнул Васька, хотя во всей семье Рословых никто не употреблял грязных слов, да еще добавил:

– Сквернословил по горячности.

– Бог простит, – монотонно промолвил священник. – Не замышлял ли блуда против отечества?

– Нет, батюшка, не грешен.

В первый момент до Васькиного сознания даже и не дошел по-настоящему смысл этого вопроса, ответил по привычке. А когда понял – холодно под рубахой на спине сделалось. А сверху опять донеслось:

– Не лгал ли, не обманывал ли кого, раб божий?

– Не грешен, батюшка.

Крестя большим серебряным крестом над макушкой грешника, священник дотронулся им до покрывала и заключил:

– Да простит тебе господь прегрешения твои и благословит.

Отложив тяжелый крест на аналой, батюшка поднял с кающегося покрывало и спросил совсем по-домашнему:

– Не женат еще?

– Не грешен, батюшка, – ответил, как на исповеди, Васька и, бессмысленно комкая в руках баранью шапку, поднялся с коленей и повернулся, намереваясь отойти.

Поп усмехнулся было Васькиному ответу, но тут же строго одернул парня:

– Куда же ты, раб божий? Целуй крест! – и ткнул перстом в середину аналоя.

Пришлось вернуться, приложиться губами к холодному, в полторы четверти длиною серебряному кресту. После этого коротко бросил священник:

– Ступай!

Освободившись от тяжести грехов, Васька налегке двинулся к выходу. На паперти ждали его Мирон, Марфа и Настасья. Тихон ковылял на своей деревяшке за церковной оградой, возле коней. Он уже отвязал их, застоявшихся, и выводил на дорогу, призывно махая рукой своим.

8

Строги, непреклонны церковные обычаи и законы. Пятеро из рословской семьи в церковь к обедне уехали, а всем остальным есть не дает хозяйка до их возвращения. Нельзя. Грех великий. Да ежели бы и не уехали в церковь – все равно в праздничные и воскресные дни не завтракают, не едят, пока обедня не отойдет. Часов до двух все томятся и ребятишкам есть не дают.

На особом положении одна Санька пока находится, и никаких законов не признает она. Только захнычет в зыбке – Дарья ей жвачку, завернутую в тряпицу, в рот сунет.

А вот остальным ребятишкам куда как худо, тоска невозможная в животах. Около десятка их всего-то на полатях возилось, ребятишек. Макаровых двое да двое Тихоновых – эти еще малы, а верховодят Митька со Степкой да Ксюшка с Нюркой. Тимка тоже там с ними. Выспались нынче вдосталь, отлежались. И сказки все пересказали, и загадки загадывали, и по-всякому там играли. Брюхо напоминает постоянно о том, что пустое оно, и ничем его не заглушишь. А тут еще шанег Дарья напекла, пирогов, блины там на шестке где-то стоят. Дух от всего этого разносится по избе, щекочет в носу и больше того дразнит аппетит.

– Ну скоро, что ль, обедать-то? – свесив голову через полатный брус, канючил Степка.

– Как наши от обедни приедут, – в который раз поясняла Дарья, – так и на стол собирать станем. Ксюша, ты помогнешь мне?

– Помогну, тетка Дарья, – с полатей отозвалась Ксюшка.

– Вы вот ноничка никак не утерпите до обеда, – вмешался дед Михайла, давно сидевший на лавке возле стола, – а мы при барской неволе по целому году с подтянутым брюхом на барщину ходили. Бывалоча, и забудешь, как последний раз досыта наелся.

– Расскажи, дедушка, про барщину, все веселей терпеть-то будет, – попросил Степка.

– Можно и рассказать, – едва заметно улыбнулся Михайла в пушистую бороду, – коли слухать станете… Это маленьким еще был я, годов семи либо восьми, случай такой приключился. Надумала старая барыня дворовых людей овсяным хлебом кормить. Да сеять-то не велела муку на доброе сито – колючки, мякина в ем. День терпели, два, неделю эдак промучились люди, а посля пошли на кухню, взмолились: заморит, мол, нас барыня таким способом. А повар у барыни-то был, Самсон, чудной такой, бедовый мужик… Хорошо я его помню… «А вы, гутарит, вот чего… Я вас научу… Подите под окна к барыне да бегайте тама, лягайте друг дружку, да ржите пошибче по-лошадиному, чтобы непременно барыня услыхала. А дальше уж я все доделаю».

Дед весело улыбнулся своим воспоминаниям и продолжал:

– Видал я эту потеху на барском дворе. Не то что девки – бабы пожилые пошли на это. А барыня, как услыхала шум, растворила окно да и зовет: «Самсон, Самсон! Чегой-та с людями сделалось? Уж не с ума ли они сошли? Екимовна-то вон каково взбрыкивает!» Здоровенная была баба, Екимовна. «А это, матушка, должно, с овса», – Самсон ей гутарит. «С какого овса?» – барыня спрашивает. «Да ведь хлебом-то их овсяным ты приказала кормить. А лошадей вон овсом-то кормим, дак чего они делают, не удержишь!»

– И ведь поправилось дело, ребяты, не велела барыня етим хлебом людей кормить. Опять аржаной давать стали.

Стоило деду умолкнуть, как на полатях послышалось негромкое ржание, сдерживаемый писк донесся.

– Ну, вы ведь овсяного-то хлебушка не ели, – приструнил дед ребятишек. – Чего вы тама сбесились!

Со двора пришел Макар, скинул пиджак и шапку возле порога и тоже присел к столу с другого конца от деда.

– Ета же барыня, – разошелся дед, – всех дворовых девок наголо стригла, а у одной, самой смирной девки, Парашки, чубчик длинненький на лбу оставляла, чтобы об его свой гребешок чистить, как грязный станет…

Но ребята уже плохо слушали деда на пустой желудок. Вон полку из-за печной трубы с полатей видно, а на ней железные листы стоят с шаньгами. Слюнка так и течет, шаньги румяными боками так и дразнятся, так и зовут к себе.

Облизываясь, как кот, Степка неслышно спустился с полатей на печь, подобрался к трубе и потянулся за крайней шаньгой. И все бы могло обойтись благополучно, однако труба – широкая, рука – короткая, а полка – узкая, так что листы, поставленные концом к стене, свешиваются чуть не наполовину. Именно до этого нависшего конца легче всего достать.

Тянулся, тянулся Степка – да ведь надо же, чтобы Дарья не углядела, – надавил на конец легонько – скользнул с полки лист.

– Ах, родимец тебя изломай! – возопила Дарья и успела-таки черенком деревянной лопаты, какой хлеб садят в печь, долбануть Степку по макушке. Правда, больше-то трубе досталось, аж глина откололась. Но и парню перепало изрядно, шаньгу же, однако, он все-таки умыкнул – теплую, румяную.

Пока Дарья собирала с полу шаньги, поминала всяких нечистых, тут же каясь во грехах, потому как обедня, по ее расчетам, еще не отошла, Степка вернулся на полати и разделил по-братски на всех добытую шаньгу. Каждому достался маленький кусочек, зато крошек на суконную ватолу и на кошму насыпалось множество. Их тут же собрали с особой тщательностью, и не только оттого, что голодны были, нет – цену хлебу знали все. Знали, каким трудом достается он, а потому всякое непочтение к хлебу за великий грех почиталось. Всякую крошку – в ладошку да в рот.

Проглотили ребята кусочки, как птенчики принесенную матерью добычу, но не только не утолили голода, а еще больше его распалили. Оттого, понятно, думки у них никак не могли повернуться ни на что иное, кроме еды. Всех привлекала «вкусная полка», звала, соблазнительно манила. Но кто туда пойдет? Степка, получив от Дарьи свое, наотрез от повторного похода отказался. Маленьких не пошлешь – не достать им. Тимке, пожалуй, лучше не ввязываться в это дело. А Митька-тихоня только поднаущать мастак, сам ни за что не полезет.

– Большой уж я, совестно, – обосновал свой отказ Митька.

– А кусок тебе дал, дак ты без совести его слопал, хоть и большой, – справедливо обиделся Степка, потирая ладонью зашибленую макушку.

– Я тоже большая, – заявила Ксюшка, – тетка Дарья вон пособить звала…

– Эх и люди же вы! – обозлилась Нюрка, сбросив с голых ног ватолу. – Все бы вам на готовенькое да кусок побольше ухватить. Шут с вами, пойду!

К этому времени и Дарья успокоилась, и дед ворчать перестал. Когда Нюрка спрыгнула на печку, ребята дыханье затаили, а она, обернувшись, зашептала отчаянно:

– Чего рты-то разинули? Шумите, эдак мне способнее там будет.

И, шагая через пимы, сваленные кучами, осторожно двинулась к трубе. Но тут обнаружилось, что крайнего противня, опрокинутого Степкой, нету на полке. Дарья оставила его где-то внизу, а до второго листа во-он как далеко – дотянись попробуй! Другой кто из ребятишек, может, и воротился бы тут же, но Нюрку это обстоятельство не смутило. К тому же Дарья, услышав Санькин плач, ушла от печи в горницу.

– У-у, зевластая, ничего делать не дает! – послышались оттуда ее сетования.

Нюрка никак не могла упустить столь удобного момента и, стоя на коленках, вытянулась с приплечика печи к злополучному листу. Держаться-то, однако же, было не за что, оттого голова и руки перетянули ее, и нырнула Нюрка в двухпудовую квашню с опарой, стоявшую на залавке возле самой печи.

– Ээ-к-ка! – бросился Макар к пострадавшей, выхватив ее, как подбитого зайца, за ноги. – Погибла бы ведь ни за понюх табаку, блудня!

Перехватившись одной рукой, Макар ловко хлопал девчонку другой по оголенной попе. Дарья, оставив заливающуюся Саньку, подскочила на помощь, сгребая с Нюркиной головы опару, облепившую рот, и нос, и глаза, и уши, и волосы.

– Ну, ставь теперь на ноги, – скомандовала Дарья. – Чего ж она, так и будет висеть вниз головой? В корыто бы ее да кипятком залить, чтоб отмокла, шкодница паршивая!

Никакой злости у Дарьи уже не было, а разбирал ее смех. Дед Михайла, так и не догадавшись, в чем дело, настойчиво допытывался, что стряслось. Ребятишки мигом слетели с полатей и выстроились на почтительном расстоянии от опары, растекшейся на полу.

Нюрке по всем статьям надлежало реветь в таком положении, но она, как только разлепился один глаз и освободился рот, молвила с веселой улыбкой:

– Теперь я в другой раз крещенная!

– Опарой звать станем, – смеясь, ворчала Дарья. – Сладкие, знать, хлебы нынче поспеют от твоих соплюшек, негодная.

– Приехали! – завопил Степка и бросился к окну. – Наши приехали!

9

Вечером в избе у Рословых дым стоял коромыслом. Так, видно, сотворен русский человек: и берет он полной мерой, и отдает сполна. А чаще всего через меру выходит у него – хоть на гулянье, хоть в работе.

Тот же вот сват Илья Матвеевич Проказин. Минуту лишнюю на работе не упустит, обедать не придет на стан – калач с собой берет, а тут как сел за стол да увидел, что Макар по полстакана мужикам наливает, а бабам и того меньше, восстал:

– Нет уж, зять, – упрямо замотал он черно-бурой окладистой бородой, – ты мне хоть через одну наливай, хоть через две, да лей по полному, с краями вровень.

– Можно и по маленькой да почаще, – засмеялся Прошечка. – Мой дед по семьдесят наперстков спирту выпивал и домой в хутор за шесть верст из кабака на своих ногах приходил. Правда, неделю не ел, слышь, после этого. Так и сидел возля кадки с квасом.

– Эдак пьют, кому делать нечего, – сверкнул цыганистыми глазами Илья Матвеевич, бережно подвигая к себе наполненный стакан.

Босым идти в гости, видать, посовестился он, в сапогах явился. Принарядился даже малость, рубаху чистую надел с гарусным пояском. Волосы, заметно, чесал, но сбились они у него так за лето, что теперь не понять – не то кудри столь дремучие, не то свалявшиеся кочки торчат.

Степка, с полатей любуясь застольем вместе со всеми ребятишками, долго и неотрывно глядел на Илью Матвеевича, потом изрек вроде бы с восторгом даже:

– А ведь сват Илья – цыган. Ей-богу, цыган, только притворяется нашим, а сам цыган!

Проказины пришли четверо. Жена у Ильи Матвеевича захворала, что ли, не было ее. Рядом с отцом сидел Гордей – вся стать у него отцовская, через неделю и ему в солдаты отправляться. А по другую сторону от него – Манька, жена, белобрысая, упитанная, даже не похожая на молодуху баба. Егор отдельно от них, с уголка стола угнездился, потому как гармонисту и пить полагается в меру, и дело забывать нельзя.

Еще до первой стопки, пока гости сидели чинно и разумно, дед Михайла, не садясь за стол, при всех пожелал «некруту» «счастливой пути», велел служить верой-правдой царю и отечеству да ворочаться домой, как отслужится. И, не желая слушать пьяного разгула, тут же удалился в свою келью.

За столом шумно стало уже после первой разливки, а как приложились к стаканам в третий раз – туман по избе расстелился угарный.

Прошечка, ни на кого не обращая внимания, затянул свою единственную и любимую:

 
Перед зеркалом сто-я-а-ала,
На-а-а-девала черну шаль…
 

Глядя на Прошечку, Степка не узнавал ни его самого, ни эту песню, услышанную когда-то в поле и так тронувшую его тогда. Теперь он горланил ее по-пьяному, беспощадно выговаривая страшные слова.

На другом конце стола мужики вразнобой вытягивали нестройное и разноголосое:

 
…Ка-ак во то-ой степе
За-амерзал ямщик…
 

Семья Проказиных, не считаясь ни с кем, завела непременную в таких случаях песню:

 
Последний нонешний дене-очиик
Гуляю с вами я, друзья…
 

– Ну, чего вы, как голодные волки, завыли! – стараясь перекрыть голоса, надсажалась Дарья. – Тут плясать охота, а на их вой напал.

– Чем они тебе помешали? – возразил Макар. – Пущай поют. А вы пляшите, коль охота есть.

– Давай-ка, Егор, плясовую! – тряхнула Дарья за плечи брата, не знавшего, под кого ему подыгрываться. – Да под частушки, чтоб трафило!

Молодежь дружно покинула стол, и загудела изба в горячем аду, ходуном заходили широкие половицы, Манька Проказина, выскочив первой на середину, отчаянно пропела, перебросив льняную косу из-за плеча на грудь:

 
Ой, врешь ты, врешь:
Я пойду —
             ты пойдешь!
 

Гордей, уперев руки в бока, выставил вперед правую ногу и, повертывая ступню с пятки на носок и обратно, почти речитативом выговаривал:

 
Эх, пятка – носок!
Выковыривай песок!
Выковыривай,
                     пошвыривай,
Ударь наискосок!
 

Дальше звуки смешались гуще, причудливее, и разобрать что-либо определенное было почти невозможно. Мужики все еще тянули:

 
А жене ска-ажи-ы-ы,
Пусть не печа-а-алится-а-а…
 

Тут же между этими словами – кто кого перекричит – слышалось беспощадное Прошечкино:

 
…Заведись в моем дому,
У-у мори мою жену-у-у…
 

С началом пляски распался хор Проказиных. Заливисто гудела гармонь, топали дружно и вразнобой десятки ног. Где пелись, а где просто выкрикивались частушки:

 
Я по улице, по улице
Дойду до озера.
Позабыла я того,
Кого зимой морозила.
 
 
Полюбила я его,
А он, девоньки, косой.
Все идут прямой дорогой,
А он чешет полосой.
 

Васька был в ударе. Он отчаянно топтался на кругу вместе со всеми и вспоминал частушки, самые нужные к моменту. Катюху старался с глаз не спускать, но мелькала она, неуловимая, где-то между людьми, не подавая голоса. Валька Данина грохала такие частушки, что бабы только повизгивали. Наконец донеслось звонкое, отчаянное, милое:

 
Ах, солома, ты солома,
Аржаная, белая.
Ах, ты не сказывай, солома,
Че я с милым делала!
 

Это было вроде бы негласным вызовом Ваське, и он подхватил эстафету, силясь никому не дать возможности запеть раньше его:

 
Меня дома-то ругают,
Что я хлеба много ем.
Сшейте синеньку котомочку —
Уйду, не надоем.
 

И тут же вперехлест – Катька:

 
Погуляйте, ратнички,
Вам последни празднички.
Лошади запряжены,
Котомочки улажены.
 

Понял Васька, что его Катюха вызывала, потому вновь не упустил момента:

 
На приемочку поехал,
На коленки конь упал.
Плохо милочка молилась —
Я в солдатики попал.
 

Катька:

 
Пали снеги, пали белы,
Пали да растаяли.
Всех ребят в солдаты взяли,
А калек оставили.
 

Васька:

 
По могилушке хожу
Родима батюшку бужу.
Родимый батюшка, вставай,
Меня в солдаты провожай!
 

Настасья прослезилась, услышав эти слова, и, дергая Марфу за кофту, закудахтала:

– Глянь, Марфа, глянь, чего Васька-то наш разрабатывает посля исповеди. Небось все грехи позабыл! – засмеялась она.

А Катюха в свою очередь уже проголосила:

 
А я чаю накачаю,
Квасу вам нагрохаю.
Повезут дружка в солдаты —
Закричу, заохаю!
 

Васька приблизился к Катюхе сквозь неимоверную толчею и вдруг обнаружил, что никто не пытается перебивать их частушечный переклик:

 
Я катался на гнедых,
Катался на вороненьких.
Свою голову положил
За девчат молоденьких.
 

Катька, незаметно подмигнув ему, отмахнулась и спряталась между людьми. Васька успел заметить, как она, захватив двумя пальцами губы, словно дужкой замка, сделала какой-то значительный намек. Догадался: умолкнуть велит зачем-то. И тут же услышал ее:

 
Уж я рожь веяла
И овес веяла.
Мне сказали —
                       дружка взяли,
А я не поверила.
 

Замолчала Катюха, и Васька не решился продолжать: не было бы через меру заметно, ведь частушкой все рассказать можно. Правда, едва ли кто-нибудь в этом вертепе пытается что-либо понять.

 
Меня мама: «Я те, я те,
Я те побалуюся!»
А я мамы не боюся,
Все равно целуюся!
 

Это уж Валька Данина запела, перекрывая все звуки. Бояться ей тут некого. А Ганька Дьяков отвечает:

 
Ах, топни, нога,
Да притопни, нога!
Не жалей, моя нога,
В переплясе сапога!
 

Вытопывая в такт музыке и выбившись на край круга под полати, Васька почувствовал, как сильно его кто-то дернул за подол рубахи сзади. Оглянулся – Катюха манит его к двери, за ней кинулся. Жаркие, рвущиеся друг к другу, выскочили они в сенцы. Но Катька побежала дальше, выпорхнула во двор, ярко луной освещенный, и направилась под навес в дальний угол, где костром были сложены сани на лето.

– Знать, встренуться еще нам бог велит, – выговорила Катюха, дыша с перехватами, – думала, вчерашняя встреча – последняя, да послал бог еще одну радость.

Васька подивился ее перемене. В избе казалась ему Катька бесшабашно веселой, отчаянной, забывшей всякие горести, а выходит, казалось только это. В действительности же водка никогда и никому не делает настроения. Разве только горьких пьяниц утешает. Она всего лишь усиливает те чувства, какие были у трезвого. Ежели был человек веселым, станет еще веселее, а ежели тоска его обуяла, горе давит беспощадное, то после принятия горячительного зелья станет ему еще горше. Оттого и в петлю многие лезут по пьяному делу, и в речку бросаются, и отраву глотают. Смелость приходит – это верно, совесть у многих пропадает – тоже факт.

– Вася, кровинушка ты моя родная! – прижавшись к парню, горячо и в то же время как-то отрешенно зашептала Катюха. – Затяжелела ведь я…

– Да что ты?! – ахнул Васька, подрубленный такой новостью. – Давно?

– Месяца три, знать-то, есть, – загробным голосом сказала Катька, чувствуя, как спазмы перехватывают горло. – Либо около того.

Ей давно, еще в самом начале, не терпелось поделиться с Васькой несчастной, горькой этой радостью. Но приказала себе твердо: не сказывать, не печалить парня понапрасну. Ничего не изменит он и ничем не поможет.

– Ну, как же быть-то теперь? – сгорбившись враз, растерянно спрашивал Васька. – Чего делать-то станем?

– А ты не тревожься, голубь мой ласковый, бог милостив. Не тужи, Васенька.

Эти успокоительные слова выговорились у нее таким тоном, что Ваське холодно сделалось, потому как слышалась в них замогильная обреченность и звенел неприкрытый крик души.

– Как не тужить? Я-то уеду, а с тобой чего станется?..

– Ой! – будто повеселела Катюха. – Бежать надоть, кабы не хватились там нас… Ты погоди здеся, не входи за мной сразу.

Она вприпрыжку перемахнула двор и растаяла в потемках сеней.

Опомнившись от оглушившего сообщения, Васька не спеша вышел на лунную середину двора и, удивленно тараща глаза, неожиданно заметил:

– Глянь-кось ты, а ведь изба-то и впрямь ходуном ходит. Эк разобрало их, шутоломных!

Изба гудела, вздрагивала под дружный притоп и, казалось, вот-вот с тяжким стоном сама двинется по широкому двору вприсядку.

 
Ох, какая моя мать.
Не пускает ночию.
А я днем пойду —
Больше наворочаю!
 

Это услышал Васька сразу, как отворил избяную дверь – ее голос! Успела уже вклиниться в кипящую жаром толкучку и топала где-то возле стола.

– Катька, черт-дура, слышь! – вопил окосевший Прошечка. – Сбесилась ты, что ль, какие песни орешь!

Прошечка уже не пел. Отгудев раза четыре подряд на разные лады свою единственную, надоел он не только соседям, но и сам себе опротивел.

– Пошто жо, Настасья, не пьешь ты вовсе? – приставал к совсем трезвой бабе Порфирий Кустищев.

Был он приглашен тоже, поскольку тут же у Рословых квартировал. Остальные плотники жили кто где по избам в хуторе.

– Не пью, да и все тута?! – отрезала, обидевшись, Настасья. – Не хочу, стало быть.

– Не пьют на небеси, а на земле – кому не поднеси!

– Да не неволь ты ее, – вмешался Макар. – Наливать-то уж нечего. Надавлю вот всем по последней, и будя. – Он сделал знак гармонисту, чтобы тот умолк. – Ну, плясуны, прощальную пить садитесь!

10

Вроде и не было в избе вчерашнего буйства. Стол – чистый, пол бабы выскребли до восковой желтизны, все-то прибрано заботливыми их руками, всякая вещь на свое место водворена. Даже пимы на печи стоят ровненько, парами. Они хоть и не нужны пока, но разок уж зима постучалась в окошки. Теперь сколько ни потянется осень, а обувку эту прибирать далеко негоже: может понадобиться в любое время.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю