Текст книги "Тихий гром. Книги первая и вторая"
Автор книги: Петр Смычагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Ромка, посрамленный неопровержимым разоблачением, смутился, однако ж остался благодарен бабушке, потому как, выходит, и раньше хранила она его тайну, и теперь лишь ему одному на ушко сказала. Повернулся с горстью конфет и высыпал их в пригоршню Ваньке.
– Держи, – сказал он великодушно, – может, в другой раз ботинки у меня отбирать не станешь.
Вальке тоже перепала добрая жменя. А мать взяла всего несколько конфеток и шлепнула блудного сына легонько.
– Пусть уж тебе все останется, – сказала она, – за отсидку твою голодную.
А Виктор Иванович, возвращаясь вот так из своих поездок (где он был и что делал – никто не знал), по-разному бывал добр и по-разному задумчив. Порою после такой поездки он принимался играть с ребятишками в бабки, одаривая своих и чужих гостинцами; то брал ружье и уходил в степь, а иногда отправлялся в хутор – так, ни к кому, на мужиков посмотреть.
Сегодня, пообедав с дороги, снял свои тяжеленные сапоги, достал из мешка книжку и сел в чистой избе за стол. Анна знала, что это надолго, потому несмело, вслед за мужем переступив порожек горницы, тихонько, вкрадчиво заговорила:
– Витя, когда ж мы хлеб-то убирать зачнем? Поспел уж. Вчерась я глядеть ездила… А ну как осыпаться станет! Мужики-то все в поле…
– Не горюй, Аннушка, уберем!
– Посмеиваются над нашей полоской мужики…
– А мы возьмем да завтра и выедем, волк их задави! Чего ж бы им смеяться-то?
– Хозяина, говорят, у этого хлебушка нету.
– Хм-м, – задумался Виктор Иванович, играя кончиком тонкого длинного уса. – Вот чего, Аннушка, ты пока все приготовь, а утром и выедем.
– Все давно у меня готово, да машину посмотреть надоть, с покосу никто ведь на ее не заглядывал…
– Утром, Аннушка, утром. Встану пораньше, косу наточу, всю лобогрейку смажу. Ну? Косить-то на ней рано утром все равно нельзя – роса.
Недовольная таким разговором, Анна нехотя повернулась и вышла. А Виктор Иванович, поглядев ей вслед, мысленно терзал себя: «Барин, проклятый барин сидит во мне, волк его задави! И ведь никаким ядом его не вытравишь оттуда!»
Немного успокоясь, он взял книжку, повернул ее несколько раз так и этак, будто соображая, читать или не читать, – открыл на закладке. Это были «Записки из мертвого дома» Ф. М. Достоевского. По строчкам побежал быстро, въедливо. Через пять минут отключился от всего окружающего, оставшись наедине с Достоевским.
Эту книжку читал Виктор Иванович не впервые, содержание знакомое, но то и дело задерживался на многих местах, осмысливая их и продавливая ногтем прокуренного указательного пальца чуть не целые страницы.
«Эти бездарные исполнители закона решительно не понимают да и не в состоянии понять, что одно буквальное исполнение его, без смысла, без понимания духа его, прямо ведет к беспорядкам, да и никогда к другому не приводило. «В законах сказано, чего же больше?» – говорят они и искренно удивляются, что от них еще требуют, в придачу к законам, здравого рассудка и трезвой головы. Последнее особенно кажется многим из них излишнею и возмутительною роскошью, стеснением, нетерпимостью».
Через несколько десятков страниц – снова подчеркнутые ногтем строчки:
«Я не знаю, как теперь, но в недавнюю старину были джентльмены, которым возможность высечь свою жертву доставляла нечто, напоминающее маркиз де Сада и Бренвилье. Я думаю, что в этом ощущении есть нечто такое, отчего у этих джентльменов замирает сердце, сладко и больно вместе… Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь… Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда… Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению».
– Пусть пока разлагается, волк его задави, – почти вслух произнес Виктор Иванович и, разогнувшись, рукой потер одеревеневшую поясницу, продолжая взглядом скользить по строчкам. И тут он наткнулся на фразу, будто выделенную красной краской, хотя внешне она ничем не отличалась от других:
«Даже всякий фабрикант, всякий антрепренер непременно должен ощущать какое-то раздражительное удовольствие в том, что его работник зависит иногда весь, со всем семейством своим, единственно от него».
Выразительно крякнув, он увидел тут же не менее заинтересовавшие его слова:
«…Не так скоро поколение отрывается от того, что сидит в нем наследственно; не так скоро отказывается человек от того, что вошло в кровь его, передано ему, так сказать, с матерним молоком. Не бывает таких скороспелых переворотов. Сознать вину и родовой грех еще мало, очень мало; надобно совсем от него отучиться. А это не так скоро делается».
– Верно пишет Федор Михайлович: не скоро это делается. И грех свой родовой никакими заплатами, знать, не прикроешь, – сказал Виктор Иванович негромко сам себе, с усмешкой оглядывая свою видавшую виды рубаху, украшенную разномастными заплатами. – Грех-то этот внутри сидит, в самой середке, как мужики говорят… Ишь ведь как: все мужики в поле, на своих полосках гнутся, а этот шатается где-то да с книжечкой сидит…
Виктор Иванович потянулся до хруста в костях, взглянул на оконце, зарумяненное багрянцем заката, перевернул назад несколько страниц и, желая подвести итог прочитанному, снова стал просматривать отмеченные строчки.
– Г-мм… Ну, телесные наказания явно растлевают и самих палачей, и наказуемых уродуют, превращая в скотов тех и других… Такие наказания победная революция может отмести просто – законом, росчерком пера. Это скоро устроится: битые сами будут подавать голос о нарушении закона. Тут все ясно… А вот здесь, – перевел он взгляд на новую отметину, – задачка похитрее будет…
И снова прочел это место:
«Даже всякий фабрикант, всякий антрепренер (надо бы добавить – всякий лавочник, приказчик) непременно должен ощущать какое-то раздражительное удовольствие в том, что его работник (или какой-то попавший в беду человек) зависит иногда весь, со всем семейством своим, единственно от него».
При втором чтении Виктора Ивановича еще более потрясла жизненная правда этих слов – голая, как ладошка, и жестокая, как зубы голодного волка. Ведь если сам он при всем беспощадном старании да еще из-за необходимости строжайшей конспирации за столько лет не может превратиться в настоящего мужика, которого бы вообще невозможно было отличить от прочих, то как же быть со всеми этими приказчиками, лавочниками, антрепренерами, вовсе не желающими изменять себя в чем-то, даже и не подозревающими, что им что-то надо менять?
А ведь все они пойдут в новую жизнь! Кто-то должен управлять хозяйством, другими людьми. Понятно, не каждый антрепренер или лавочник поражен скрытым садистским ядом, но во всяком классе непременно найдутся люди с такими задатками. Они обязательно рвутся к власти – к какой угодно, хотя бы самой незначительной. А как же распознать, что именно в этом человеке скрытно сидит ядовитый червь, который начинает усладительно извиваться внутри от одной лишь мысли, что кто-то зависим от этого человека, кто-то обязан ему подчиняться, кого-то он может казнить, а кого-то помиловать? Как это узнать и не допустить?
– Вот это задачка нашим потомкам! Ну и попыхтят они с ней! Червяка этого страшного никаким способом не разглядишь, грозным декретом его не упразднить. И будет он здравствовать много лет, власть народную позорить…
Виктор Иванович глубоко вздохнул, будто умываясь, усталость смахнул пригоршней с лица и, вскинув руку, весело погрозил в пространство, обращаясь к потомкам:
– Хватит и на вашу долю, волк вас задави! Разбирайтесь там с червяками, травите их. А нам хоть бы свое успеть сделать – свалить вседержителя да свободу вам добыть.
Покряхтел Виктор Иванович, разминаясь, после долгого сидения, спрятал книжку в сундук, натянул сапоги и собрался смазывать лобогрейку. Никто за него не сделает этого. Вот Анна сейчас обрадуется, что хозяин взялся наконец за настоящее дело! Он усмехнулся своей мысли, толкнув избяную дверь.
4
Кто хоть когда-нибудь ждал первого обмолота нового урожая и видел его, тот поймет душу хлебороба и, наверное, никогда не забудет праздничного ощущения, какого-то волнующего чувства торжества. Это отнюдь не чувство власти над природой, а, скорее, неразрывный союз с нею в едином великом деле созидания. В золотистых зернах, лежащих на жесткой, как подошва, ладони Мирона, неведомыми путями объединились и животворящее солнечное тепло, и могучие земные соки, и пот крестьянский. Попробуй сочти, сколько труда, забот, волнений, тревог, мужичьих гадательных раздумий приходится на долю этих зерен. Работа и трепетное ожидание первого обмолота продолжались в течение всего года. Мужик тешил себя надеждами, но результат увидел только теперь.
Прежде чем затянуть устье последнего мешка завязкой, Мирон приложился волосатым ртом к ладони, губами прихватил несколько зерен и, тщательно разжевав их, остался, видать, доволен.
– Веди, Бурлака, Макар, запрягать станем, – сказал Мирон, прихлопывая и утрясая верхний мешок на возу, чтобы улегся поплотнее.
В город на базар собирались на двух подводах, высоко нагруженных мешками с зерном. Первый воз казался особенно внушительным – на тройке впору везти его, – а запрягли одного Бурлака. Второй – поменьше. В него запряг Макар Бурку и сбоку на постромках пристегнул своего любимого Рыжку.
Шаг у Бурлака хотя и неторопливый, но размашистый, спорый, так что задним коням время от времени приходится делать короткую пробежку рысью, чтоб не отставать далеко. А потом снова, как ни торопятся они переступать ногами, передний воз едва заметно начинает от них отдаляться, и через десяток минут опять надо переходить на рысь. От такой неравномерности движения Макаровы кони взопрели, едва одолев половину пути.
– Вот ведь уродится же такая скотинка, – рассуждал Макар, сидя на мешках и свертывая цигарку. – Другие кони против его что жеребята, ходить-то вровень с им не поспевают. А по силе – да их и равнять смешно… И между людями вот так же. Одного бог всем наградит: и умом, и силой, и красотой, а иному почти ничего этого не перепадет… – И, раскуривая самокрутку, выпустил дым изо рта, усмехнулся:
– Хх-хе, чудно как! И мудрено до невозможности. Всем бог может одарить человека, а счастья не дать! Сусед наш вон, Кирилл Платонович, всем взял: ума у его хватает, хоть десятерых объегорить, и красив. С его достатком давно бы с купцами, дворянами на короткой ноге быть, а он в конокрадах числится… Неужли счастье в том человек находит, что отвернулись от его все, как от заразного?
Вопрос этот, вынырнувший сам по себе, неожиданно, озадачил Макара настолько, что ему на всю дорогу хватило раздумий, самых заковыристых, странных и непонятных. Под конец он совсем в них запутался, как в сетях – вроде бы видно все вокруг, а в то же время связан по рукам и ногам – ни повернуться, ни пошевелиться. Даже обрадовался, как в город заехали: теперь эти думы покинуть можно, а в степи от них никак не отвяжешься.
Хлеб продали оптом с ходу, едва доехав до базара. Получив деньги, Мирон отправился за покупками, а Макар остался при подводах. Без дела просидел он с полчаса на пустых мешках из-под зерна. Потом поманило его устроиться поудобнее да прилечь на телеге.
Полуденная жара схлынула малость, да тучки заходили – нет-нет и прикроют жаркое солнышко. Ветерок прохладный все чаще набегать стал. От этого, видно, так сладко, задремалось в считанные минуты.
– Бурлак! Родной ты мой! – сквозь дрему донеслись до Макара восторженные слова, и незнакомый голос не то зарыдал, не то засмеялся, а вернее всего, смешалось в нем и то и другое.
Макар вскинулся, продирая слипшиеся глаза, и увидел молодого мужика, повисшего на шее тяжеловоза.
– Ба-атюшки! – захлебываясь, твердил мужик. – Да откуда же бог послал тебя прямо в руки мне?
Вися на крутой и могучей шее коня, мужик целовал его в мягкие губы, горячо и крепко прижимался к морде Бурлака, то, расцепив руки, гладил его по скуле, трепал гриву.
– Ты чегой-то там распелся? – подал голос Макар.
Мужик оглянулся, суетливо полез за пазуху легкого зеленого пиджака, истертого и испачканного колесной мазью, спрашивая:
– Хозяин этого коня где? Ты знашь хозяина? Поди-ка, ушел куда?
– Я хозяин, – за спиной Макара прогудел неожиданно Мирон, остановившись у телеги.
– Хозяин ты, а конь-от мой! – засуетился мужик, сдвинув картуз на затылок и смешно двигая белыми бровями. Вместо усов и бороды по розоватому лицу его топорщились редкие белые волосинки. Веки с белыми ресницами покраснели от волнения. Был он плотен, коренаст и, казалось, вот-вот разразится отчаянной бранью.
– Вот она, погонная-то на этого коня, – говорил он, разворачивая дрожащими руками бумагу, добытую за пазухой.
– Есть у нас доку́мент на его, – сказал Макар, приближаясь к мужику.
– Где-ка он? Кажи! – мужик круто повернулся к Макару. – Ну, кажи свой доку́мент! Одна бумага на коня полагается, а не две.
– Отстегни-ка Рыжку-то, Макар, – хмуро велел Мирон, – да сгоняй домой за бумагой.
– Привезет ли, не привезет он чего, – горячился мужик, – а городового позову я.
Не успел отъехать Макар, как подошел городовой и грозно распорядился, тыча пальцем куда-то под ноги Бурлаку:
– С места не съезжать! Стоять на месте до выяснения обстоятельствов, – и, обратившись к мужику, добавил: – А ты, ежели чего, покличь меня. Тута я буду, в мясном ряду.
Побольше трех часов пришлось мучиться на базаре Мирону. Передумал все – и понял, что с Бурлаком расстаться придется. Белесый мужик, отойдя от коновязи к забору, устроился там на чурбаке и не спускал глаз с коня.
Воротился Макар на взмыленном Рыжке, даже подостланный на спину пиджак насквозь промок. За городовым дело не стало. Просмотрев еще раз погонную прежнего хозяина Бурлака и несколько раз перечитав привезенную Макаром форменную расписку, городовой без лишних слов приказал Мирону:
– Распрягай, поколь до суда дело не дошло!
И хотя Мирон готовился к этому моменту уже не один час, мысленно простился с Бурлаком и, как покойника, помянул денежки, отданные за него, однако приказ городового, короткий и категоричный, показался Мирону нелепой новостью.
– А может, вы не этого коня-то берете? – охнув, будто подрубленный под колени, понес Мирон. Чувствуя, что не следует говорить этого, он уже не мог удержаться. – Ведь скотинка, она иной раз и похожей урожается. Вон у нашего суседа точно такой же конь… Все в их одинаковое. Как их отличишь?
– Где-ка, где другой-от конь?! – подпрыгнул мужик и забегал вокруг городового, цепляясь за него, как за спасательный круг.
– Сказываю, у суседа нашего в хуторе. – Чувствуя, что проговорился, Мирон и не подумал пятиться назад.
– Стой, не распрягай! – изменил свое решение городовой.
Видно было, что не за здорово живешь старается он для мужика. Подвалил ему тот, знать, не малую толику, хоть, может быть, и из последних деньжонок.
– Садитесь все да поедемте в ваш хутор, – приказал городовой. – Далеко это?
– Верст тридцать будет.
– Вот и поехали, – подмигнул городовой мужику. – На обратный-то путь все равно уж коняга у нас имеется.
Правя Бурлаком, Мирон чувствовал себя будто облитым грязью – досадно, горестно, стыдно отчего-то, коня жалко и денег жалко.
Но стоило ему вспомнить о предстоящей встрече с Кириллом Дурановым, как все это показалось до ничтожества мелким, пустым, а на первый план выступили беспощадные глаза Кирилла Платоновича, его сатанинская усмешечка. Не охнет он, как забирать коня станут, но и не простит этого Рословым.
– Шадринской я, шадринской, – не умолкая от великой радости, жужжал белесый мужик. – На этих коньках здорово извозом промышлял… Ничего другого-то у меня и нету-ка… В Тюмень, случалось, езживал, у себя в городе ломовщину правил. А на тот раз понесло меня в Екатеринбург. Первый раз собрался, да и то не доехал: в Покровском на постоялом дворе догола и обчистили. Хлыстик один при себе остался… Да ладно хоть с товаром-то приказчик хозяйской ехал – не на одного меня вина пала… С тех пор вот никак на ноги подняться не могу… Последняя рубаха с плеч ползет.
Макар долго тащился за передней подводой. Измученного Рыжку он уж не впрягал больше в пристяжку, а привязал его поводом к телеге. Отдохнувший и выстоявшийся Бурка нетерпеливо поспешал домой, налетая на переднюю подводу. Макару надоела такая езда, и он свернул с дороги в степь, намереваясь обогнать Бурлака, все так же ровно шагавшего по дороге.
– Куда? – грозно загремел городовой, хватаясь за револьвер. – Назад! На место!
Так и ехал Макар потом до самого дому сзади, сообразив теперь, какую бы он допустил глупость, оказавшись в хуторе раньше городового: ведь неизвестно, дома Кирилл Дуранов или промышляет где.
– А городовой-то, никак, подумал, что я упредить суседа норовлю, – ворчал про себя Макар. – Нет уж, пущай и Петля малость поплатится, коли нас эдак подвел. А ведь как божился, вражина, будто дело тут чисто, без подвоху!
В хуторе миновали рословскую избу и остановились у ворот Дурановых. Городовой первым поспешил к калитке, за ним – шадринский мужик. Мирон намеревался остаться у подводы, но городовой властно махнул ему рукой и кивком головы выразительно указал на двор. Из-за любопытства следом за ними потянулся и Макар.
– О-о, гости дорогие! – воскликнул Кирилл Платонович, выходя из сеней. – Гостям завсегда рады. – Он широко и радушно улыбнулся, словно готовясь обнять всех. Но во взгляде едва уловимо нечто такое мелькнуло, отчего даже у городового заметно убыло спеси.
– Есть у тебя породный гнедой конь? – не здороваясь и пряча глаза, хмуро спросил городовой.
– Есть породный гнедой конь! – надсадно захохотал Кирилл Платонович, при этом нос у него побелел и чуток потянулся вбок, отвратительно сморщившись на одной стороне. – Хороший ломовик. Вам купить али прицениться только?
– Дома он? – малость повысив голос и положив руку на кобуру, спросил городовой.
– Да дома, дома! – еще веселее залился Кирилл Платонович. – Где ж ему быть, господин городовой!
– Показывай!
– И куда вы так торопитесь, люди добрые? Привязанный он в конюшне стоит, никуда не денется.
– Показывай! – повторил городовой.
У всех остальных будто языки отнялись. Даже шадринский мужик, обуреваемый жгучим желанием поскорее увидеть украденного коня, не вымолвил ни слова.
– А может, чайку сперва попьем? – потешался Кирилл Платонович, оглаживая смолевой клинышек бородки и скаля белые зубы. – Самовар вон у моей бабы шумит.
– Показывай! – посинев лицом, взвизгнул городовой и нервно задергал крышку кобуры, стараясь отстегнуть ее.
Кирилл Платонович враз посерьезнел и без малейшей усмешки, пожалуй, даже с напускным смирением шагнул во двор, говоря:
– Пожалуйста, господа хорошие, ежели вам недосуг чаевничать… Гляньте на мово ломовика.
Вот теперь, когда за растворенной дверью показался круп коня, а потом и весь конь, у Мирона по спине забегали мурашки, а от лица отлила кровь.
Перед ним стоял гнедой ломовой мерин и даже ста́тью несколько похожий на Бурлака, но костистый, угловатый какой-то и старше, наверное, вдвое. От этакой неожиданности никто не проронил ни слова. Дуранов, полный торжества и упиваясь растерянностью горе-сыщиков, теперь засмеялся без всякой наигранности.
– Ну, чего ж вы? Аль конь мой вам не глянется?
– Не он? – тихо спросил городовой у шадринского мужика, как бы извиняясь перед ним.
– Не-е, – жалостливо потянул мужик, – того от Бурлака ничем не отличишь – близнецы!
– Ну, другого у меня нету, – жестко сказал Дуранов, поворачиваясь к выходу и этим давая понять «гостям», что делать им тут больше нечего. – Не обессудьте, ежели чего не так.
Со двора вышли все вместе. Мирон готов был провалиться сквозь землю. У Макара тряслись руки, и он их сцепил за спиной, под серой кожей лица у него бугрились и белели желваки. Ему хотелось заорать, выплюнуть в нахальные глаза Кирилла всю правду. Но он хорошо знал, что этим только добавишь бед на свою голову.
Бурлака выпрягли тут же, на улице. На его широкую спину взгромоздились законный хозяин и городовой.
– Запамятовал, кажись, ты, дядя, где второго-то этакого конька видал, – с издевкой сказал шадринский мужик, разворачивая Бурлака в обратный путь.
Мирон, сбросав на телегу упряжь, не годную ни на одну из оставшихся лошадей, впрягся в длинные Бурлаковы оглобли. Макар взялся помочь ему, толкая телегу сзади. А Кирилл Платонович, стоя у калитки, провожал их недобрыми словами:
– Чертомели несчастные! Как черви, в земле копаетесь. Не хуже этих ломовиков чертомелите, на свой горб только и надеетесь. Нет чтобы где и умом пораскинуть… А вы умом-то жить не умеете! – сдерживая злобу, негромко распекал он неловких соседей. Для него не существовало понятий «совесть», «честь» и прочих связывающих руки условностей. Был уверен, что Рословы так ведут себя исключительно из-за тупоумия. – Слюнтяи! Олухи! Щи вам лаптем хлебать да дерьмом прикусывать. Двух слов сказать не умеют. Ну что бы мне-то знак подать сразу! Так ведь они сами влопаются и другого под монастырь подведут. Боитесь вы суседа, как проклятого…
Он, кажется, не собирался остановить своих нотаций, потянулся в карман за кисетом, но Рословы, не мешкая, убрались к себе во двор.
Кирилл Платонович досадовал не только на то, что Рословы привели к нему городового – дело это привычное, не из таких переделок выкручивался, – а больше бесило его, что соседи, как ему казалось, живут вопреки здравому рассудку. Хоть у них укради, хоть им приведи – все отдадут задарма, черти сиволапые. Правдой прожить, дураки, норовят. А она, правда-то, вот она, в кармане да не в пустом кошельке сидит. У Яманчуева в городе кошель-то вон небось миллионный – так ведь и он от помощи Кирилла Дуранова не отказывается. И коли попадешься, так не выдаст. А этим хоть разжуй да в рот положи – выплюнут. Еще во рту полоскать примутся – чужое!
Когда Мирон, опозоренный, злой, оставленный в круглых дураках, дотягивал до места к сараю телегу, а Макар выскочил за второй подводой, с заднего двора вышла Марфа и обронила первое, что пришло в голову:
– Приехали, что ль?
– Приехали, растрафить тебя, карга пустоголовая! – Мирон с грохотом бросил оглобли.
– Да ты чегой-то, Мироша, как с цепи сорвалси? Аль с телеги упал?
– С такими делами кого хошь сорвет. Вот вша негодная – из-под ногтя вывернулся!
– Марфа, к нам Петля не заходил после меня? – запирая ворота, поинтересовался Макар…
– Заходил..
– Чего ему понадобилось?
– Да спрашивал, не случилось ли чего. Ты вона какой встрепанный из городу-то прискакал…
– А ты все и вывалила ему, как на духу? – вмешался Мирон, убирая сбрую Бурлака под сарай.
– Дык чего ж я ему еще скажу-то? Бурлака, говорю, хозявы признали, доку́мент нужен.
– А он чего? – допытывался Макар.
– Ничего. Посмеялся да пошел. Вам, говорит, разжуй да в рот положь, вы и то выплюнете…
К сыновьям вышел поохать и дед Михайла. Еще и еще раз прикинули убытки, попробовали раскинуть умом (вместо Кирилла Платоновича), предугадать, какую же он еще выкинет пакость, чем покарает за привод городового в его двор. Но так ничего придумать не могли.
5
Рожь и пшеницу Рословы скосили, да и овес подходил к концу. С утра Тихон заехал на последнюю полосу и поторапливал, шевелил коней, чтобы до вечера управиться с косовицей. А сам все поглядывал, как на соседнем поле работники Кирилла Дуранова свозили в скирду снопы. Споро у них дело двигалось. К обеду очистилась от снопов половина поля, тягуче-тоскливой сделалась она, эта очищенная половина, и вроде бы какой-то ненужной, пустынной.
Все Рословы мужики тоже, конечно, возили снопы, но Дурановы еще позавчера косовицу закончили, и это задорило Тихона, задевало его крестьянскую честь.
В пахах у взмокших коней хлюпала грязная пена, самосброска тарахтела без умолку – то громче, когда кони прибавляли шаг, то немного тише, когда убывала скорость. Взлетал хлыст, и кони струной натягивали постромки – машина снова начинала захлебываться в торопливом стрекоте.
У самого Тихона светло-синяя холщовая рубаха потемнела от пота и налипшей пыли, сделалась бурой. Словно подгоняемый кем-то невидимым, косарь без устали рвался вперед и не заметил на пути косилки изрядного валунка. Ударившись о камень, косогон хрястнул. Коса, будто застрявшая в густых волосах гребенка, с треском потянула овсяные стебли. Кони стали.
– Тьфу, растрафить тебя! – выругался Тихон. – Зачни торопиться – станет из рук валиться.
И до обеда-то оставалось уж совсем немного, однако пришлось выпрягать коней да ехать на стан со сломанным косогоном.
– Чегой-то ты прискакал так рано? – недовольно спросила Настасья, орудовавшая возле тагана. – У меня и обед-то еще не сварился.
Ничего не ответив жене, Тихон привязал коней к мешаниннику и принялся за починку косогона.
Часа два приглядывалась Настасья к соседским работникам – полоса Кирилла Платоновича совсем рядом к рословскому стану подходит. Сам хозяин тут появился, чего случалось крайне редко. А работники встрепанные какие-то, суетятся, торопятся, будто на пожаре.
Петро Гребенков, нахлестывая коня, круто подвернул к суслону, выскочил из рыдвана и, сполошно работая вилами, начал бросать снопы с такой поспешностью, словно в рыдване пламя горело, а он таким способом хотел его погасить. Следом за ним Дороня подкатил и, как бы желая опередить брата, с хрустом накалывал на вилы по два снопа, швыряя их в дробины рыдвана.
Возы у братьев поднялись в момент, но стоило Петру двинуться с места, как вся его поклажа позорно развалилась. Дороня, оставив свою подводу, кинулся на помощь брату. А его конь, почувствовав свободу, потянулся за лакомыми травинками в жнивье, круто подвернул передние колеса – рыдван опрокинулся, передок соскочил со шкворня, с курка то есть.
В ту же минуту возле работников появился сам хозяин. Лучше бы не видеть его здесь – лицо бледное, крылья носа вздернуты, будто нитками подтянуты кверху. Рот перекосился, изломав красивый черный ус. Брови торчком встали, а из сатанинских глаз вот-вот горячие искры плеснутся и испепелят все вокруг.
Швырнув себе под ноги картуз, растоптал его зверски, будто бы только он и виноват был. По-страшному схватил братьев за грудки и, нагнетая злость, стукнул их друг о друга. Тут же, оттолкнув работников, Кирилл Платонович выхватил у одного из них вилы.
– Глянь, глянь, чего Петля разрабатывает! – ахнула Настасья, теребя за рукав мужа.
– Да отвяжись ты! – локтем толкнул ее Тихон. – То ль без тебя не вижу?
Кирилл Дуранов, бесясь от злобы, столкнул с рыдвана последние снопы, дико прошипел:
– Пш-ш-шли вы к…! Р-работнички!
И он завернул такое неслыханное ругательство да еще с присловием, так что Настасья, слыхавшая на своем бабьем веку немало похабщины, зажала уши руками, чувствуя, как с ручки деревянного половника, зажатой в кулаке, стекают ей на ухо теплые щи.
Мужики Гребенковы, зная, что в такую минуту лучше всего не перечить хозяину, переглянулись и, не сговариваясь, зашагали на стан к Рословым. А Кирилл Платонович, освободив от снопов рыдваны, встал на один из них, другого коня поставил в ряд и погнал к скирде.
– Отстряпались? – шутливо спросил подошедших братьев Тихон, примеривая последнюю заклепку к косогону.
– Отстряпались, – кисло усмехнувшись побелевшими губами, в тон ему ответил Петро.
– Куды ж вы теперя?
– Была бы шея, – вклеился в разговор Дороня, присев на свободный край мешанинника и доставая кисет, – а хомут завсегда сыщется.
– Я к Прошечке пойду, а он к Илье Проказину сноровляется, – разъяснил Петро, потянувшись к братову кисету. – Пора теперя самая работная, лишь бы горб выдюжил.
– Да когда ж эт вы определиться успели? – удивился Тихон, расплющивая заклепку.
– На той неделе еще, – стряхивая в кисет крошки табака с волглой коричневой ладони, сообщил Петро.
– Как так?
– А чего ж тут ждать хорошего, – подал голос Дороня, – коли наш Петля с прошлой пятницы полный разгон учинил.
– Еще кого прогнал, что ль?
– Да всех, считай, разогнал. Мы вот последние. Два татарина у его осталось, дак они ему заместо родных…
– М-мм, – загадочно протянул Тихон, словно от зубной боли. – Снопы середь поля кинул… Хлеб-то чем же виноват?
– Не до хлеба, знать, ему, – почесывая серенький ус, заключил Петро. – Ишь ведь к чему придралси: воза развалились. Да ведь рыдван, он что пьяный мужик: от ветру валится, кочка под колесо попадет – валится, а ежели повернул чуть покруче, дак и вовсе летит все к чертям.
– Мд-а, – тянул и кряхтел Тихон, отложив свою поделку и сняв картуз, – а это, ребяты, шибко плохая примета.
– Для кого еще только приметки, – поддел его Дороня, – а для нас бедки. Итить надоть, Петро.
– Затеял он, ухабака, опять чегой-то злое, – не слушая Дороню, говорил Тихон. – Завсегда у его так, ежели засобирается над кем-то беду посеять. Помяните мое слово!
– А то мы не знаем, что ль, его? Перед вашим пожаром-то всех до одного разогнал. Дороня вон и в тот раз попал ему под руку.
– А посля звать пришел опять же к себе, – вставил Дороня, – кланялся, на колени вставал… Вот ведь какой, сатана, коварный!
Братья Гребенковы, спросив у Настасьи квасу, выпили с передыхом из лагуна по две кружки и отправились восвояси.
6
А ночь-то, ночка выдалась нынче какова! Месяц с вышины глядится в застывший, онемевший пруд, покрытый тонкой прозрачной пленкой льда. Словно большущее зеркало к плотине положили – огороды, бани, прилепленные по берегу, в нем отражаются. Вон кузня дяди Тихона повисла вниз дерновой крышей и едва не задевает бок месяца старым цинковым ведром, венчающим длинную трубу. А в дальнем конце пруда верхушки тополей Кестеровых виднеются рядком. Листья с них почти все облетели, оттого на сверкающей бликами глади льда отчетливо видна каждая ветка.
Васька не удержался от нахлынувшего восторга, подхватил с земли камушек и, как бывало когда-то в детстве, с припрыжкой запустил его по звонкому льду. Долго катился и разговаривал камушек. И пока он не умолк, Васька не двинулся с места. Потом торопливо зашагал по плотине, прислушиваясь к своим шагам. Под сапогами попискивала заклеклая сверху земля, покрытая изморозью. И казалось, не под сапогами это скрипит и похрустывает, а звенящий воздух, ломаясь, идет в горло, игриво покалывая внутри.
И плотину прошел, и хутор миновал – никого не встретил. Собаки даже не тявкнули из-под ворот. Крепко спят хуторские крестьяне. Суббота нынче – наработались вдоволь да в бане всласть напарились, теперь отдыхают. Перевалил Васька Зеленый лог – туманная мглистая даль степи открылась. Щетинистая стерня, седая и серебристая вдали, упруго потрескивает под носками сапог, разбрызгивая огнистые искры куржака.