355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 1 » Текст книги (страница 7)
Собрание сочинений. Том 1
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:13

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)

– Гавр поддержит всякое восстание, если оно за скорейший мир, – сказал один из них, – и плюнет, если оно за войну.

Грузчики, раньше таскавшие мешки с рисом, деловито взяли в руки по легкому чемоданчику.

– Ну, как там у вас, что говорят о мире? – спросил один.

Мы притворились, что не поняли его.

Чтобы погрузиться в поезд на Париж, нам предстояло запастись разрешением военных властей. Благодаря содействию полковника Гуро это удалось без обычных во Франции процедур, и ночью мы заняли вчетвером одну скамью в холодном, грязном вагоне, решив не ждать уважаемых делегатов, которые отправлялись лишь через двое суток. Напротив нас помещались две дамы: одна с ребенком, – жена чиновника русского посольства в Париже, другая – родственница Валлеса. Они разговаривали, как старейшие приятельницы, не подозревая, что мужья их – смертельные политические враги.

В понедельник утром мы медленно приблизились к Парижу.

Отряд Национальной гвардии занимал здание вокзала. Экипажей не было, и нам предложили три ручных тележки, однако без служителей. В грязном буфетном зале нельзя было купить ничего съестного. Родственница Валлеса, которая с начала войны не была в Париже, горько заплакала при виде печальной картины голода и запустения. Но более молодые наши попутчики – французы, подсевшие в пути – при виде города, даже в столь мрачном его состоянии, пришли в неописуемый восторг. Они пошли по улице с песнями. Пели не революционные песни, которых они не заучили на память в своей провинциальной глуши, а какие-то красивые мелодии, которые приходили им в голову. Стены домов были изрубцованы красными масляными надписями от руки. Некоторые слова были зачеркнуты. Казалось, рука какого-то рассеянного гиганта использовала стены под свою записную книжку. Чаще всего попадались фразы: «Прочь жалость!», «Выше сердца!», «К оружию!», но иногда строфа незаконченной песни карабкалась между витрин и окон оцепеневшей тенью мелодии. Мы сами погрузили вещи на ручные тележки и отправились на поиски пристанища, оставив на вокзале обязательство вернуть тележки в тот же день. Мы проводили сначала наших дам, а затем занялись собой. На приискание свободной комнаты в отеле ушло полдня; наконец мы нашли одну в гостинице, которая когда-то называлась «Лувром». Мы бросили жребий, кому занять ее, и он достался мне. Сложив вещи и наскоро умывшись, я отправился бродить по городу. Омнибусы ходили совершенно регулярно. Город казался абсолютно спокойным. С левого берега Сены доносилась веселая музыка военного оркестра и пение большой толпы. Все, что я так часто видел за последний год, опять предстало перед моими глазами: Тюильри, Лувр, площадь Ратуши. На ней стояли во время сентябрьских событий вооруженные омнибусы и обитые жестью телеги мясников, а предусмотрительные мальчишки, воспитанные на семейных историях 48-го и 51-го годов, вырывали булыжник и складывали его в кучки. Я снова видел перед собой бивуачные огни революционеров на площади в ту ночь, когда последние отряды бонапартистов еще пробовали спасти обанкротившуюся монархию. Но теперь площадь представляла другую картину – она была почти вся устлана сеном и матрацами, солдаты батальонов Национальной гвардии лежали на них, задрав ноги и читая газеты или ведя ожесточенные политические споры. Офицеры то и дело разнимали спорщиков. Но для наблюдений на этот раз у меня не было времени: предстояло устраиваться в полученной комнате. Снаружи мой отель представляет теперь убогое зрелище, но внутри в нем довольно чисто. Во время войны и первых месяцев революции в нем жили главным образом офицеры штаба и иностранные военные корреспонденты. Сейчас все повреждения в отеле исправлены, исчезли только красные ковры, – может быть, из них сделали знамена. В этом отеле зимой жила Андрэ Лео. У нее часто встречались за чашкой чая Валлес, Риго, Вермеш и другие журналисты-революционеры. Сейчас Лео переехала в частный дом. Прислуга в отеле произносит ее имя с необычайным почтением – Лео теперь в моде, она пишет в газетах Коммуны и является организатором женщин-работниц.

Я хотел заказать себе кушанье, но узнал, что в гостинице, кроме горячей воды, ничего нельзя было получить. Тогда я вновь отправился на небольшую прогулку. У меня было такое чувство, что я еще не доехал до Парижа. Может быть, это происходило оттого, что я не узнавал города, не узнавал его людей.

Я не особенно охотно вышел на улицу со своим английским паспортом, без всяких других бумаг, дающих мне право на пребывание в Париже. Я отправился в «Одеон», где, бывало, встречался со многими из своих знакомых, но кафе оказалось запертым, и я решил вернуться к себе.

Тишина и спокойствие на улицах создавали впечатление мертвенности. И все-таки редкие прохожие, которых я встречал, оживленно разговаривали между собой; изредка проезжающие кэбы и омнибусы двигались по относительно хорошим мостовым. Улицы были подметены чище, чем в последнее лето при императорском режиме. В отеле я обратился к консьержу с рядом вопросов. Я спросил его о господине Катюлле Мендесе, который осенью и зимой был частым гостем этого отеля, – он ответил мне странной улыбкой.

– Может быть, господин Мендес умер? – спросил я.

– Ну, едва ли, – насмешливо ответил служащий, – такие, как этот, живучи.

Я назвал еще два-три имени и получил тот же ответ – пожатие плеч и неясную улыбку. Наконец мне пришла в голову такая мысль:

– Кто сейчас лучший писатель в Париже? – спросил я.

– О, вы его не знаете, мистер, – ответил служащий.

Тогда я поднялся к себе. Мне хотелось обернуться и спросить новое имя этого нового города. Я все еще не мог поверить, что я в Париже.

На следующее утро я получил чай и хлебную карточку. На купон мне дали маленький кусок хлеба. Затем я зашел за Тэрэном, и мы отправились в Ратушу. Первое, что обращает на себя внимание в Париже, это полнейшее отсутствие на людях новой одежды. Я не видал никого, кто носил бы что-либо, что казалось купленным за последние два года. Мы довольно поздно вышли и потому сели в омнибус. Пушка 93-го года попрежнему занимала свой пост у дверей Ратуши. Когда я вошел внутрь, чтобы получить пропуск, мне едва верилось, что я столько времени отсутствовал, но это было минутное чувство, так как я попрежнему не находил ничего общего между тем, что я знал раньше, и тем, что видел сейчас…

Дело было не только в том, что все стало бледнее, нет, но появились новые люди, которых никто не знал, о которых никто не слышал. Они принесли с собой новый дух. Быть может, никогда Париж не казался таким, как в эти дни; его язык, его смех, его ненависть стали иными. Эго был город, ничего не отдавший из своих старых традиций, но совершенно по-новому их представивший.

После того как наши дела с регистрацией документов были закончены, Тэрэн и я, в сопровождении нескольких старых знакомых, отправились пообедать в столовую рядом. Обед был весьма прост: суп с куском конины, которая была вкусна, каша с чем-то белым, не имевшим никакого вкуса, и кофе с маленьким куском сахару. Разговор вертелся главным образом около вопроса о возможном исходе восстания. Шарль Келлер, эльзасец, приятель Тэрэна по Страсбургу, с отчаянием рассказывал, что он совершенно лишен возможности продолжать перевод первого тома произведения «Капитал», принадлежащего перу д-ра Карла Маркса. Он считает, что появление этой книги во Франции было бы новой эрой революционной стратегии. «Чорт возьми, так передайте идеи этой замечательной книги устно! – заметил Тэрэн. – Если судьба затрудняет вам ремесло переводчика, станьте пересказчиком». – «Это уже агитация, а не научная работа», – с сожалением ответил Келлер. «Будь на вашем месте американец, – сказал я, – он, конечно, стал бы провозвестником новых идей, совершенно не считаясь с тем, кто их истинный автор». Но Келлер держался иных взглядов. Он рассчитывает закончить перевод в течение года. Мы переглянулись с Тэрэном с одной мыслью: а что-то будет через год?!

Тут же к нашему столу подошел Рейд, явившийся, как и мы, для регистрации документов. Он сообщил нам, что в ближайшую неделю ожидается приезд из Лондона десяти человек американцев, изъявивших желание поглядеть, что такое революция. Редакция предлагает ему заняться гостями.

– Нашли тоже время предпринимать экскурсии эти разжиревшие негодяи! – ругался Рейд.

Когда я кончил обед, пришла г-жа Корвин-Круковская, дочь русского генерала, по мужу Жаклар, и с нею маленькая нервная женщина, жена Ярослава Домбровского, моего старого приятеля по кружку гарибальдийцев. Я узнал, что Домбровский предложил свои услуги военной делегации, и хотя пока еще не имеет назначения, но уже с головой занят в Исполнительном комитете Национальной гвардии. Я встречался с ним прошлой осенью, когда он добывал себе пропитание трудом чертежника, а вечера проводил с нами, военными корреспондентами, поражая нас своим блестящим военным умом и способностью предвосхищать события. В этом он немногим уступал господину Энгельсу, с той еще разницей, что совершенно не владел пером, подобно немецкому журналисту. Но я знал нескольких человек, которые заказывали ему военные обзоры за весьма умеренный гонорар.

После обеда я отправился побродить. На улицах в этот раз было множество народа. Чья-то пуританская рука нахлобучила мешки на орлов, украшавших колонны Новой оперы. В кармане у меня лежала записка Жюля Валлеса к Паскалю Груссэ, делегату внешних сношений, которая содержала просьбу помочь мне в работе. Я долго не решался зайти к нему. Странное чувство стеснительности своего положения уже не раз в эти дни подавляло меня. Точно так же я не мог принудить себя разыскать Андрэ Лео, Пиа и других, кого я знал. Но тут я решился и смело постучал в парадную дверь дворца, где некогда помещалось Министерство иностранных дел.

Я нашел Груссэ таким же, каким он был несколько месяцев назад в редакции «Марсельезы», с неизменной папиросой в зубах и неопределенным выражением лица. Груссэ – красивый мужчина с чересчур осторожными красивыми движениями. Он сердечно приветствовал меня и сказал, что иностранные гости могут всецело на него рассчитывать. Немедленно распорядился он приняться за поиски квартиры для меня. Тогда ему и в голову не приходило, что в мае он подобную процедуру разрешил бы в четверть часа, вселив меня в любой из особняков бежавшей знати. Но сейчас вопрос о комнате его расстроил, он тут же пожаловался мне, что бюджет его делегации ничтожен, его едва хватает на выписку иностранных газет. В частности заговорили о жилищном вопросе. Он никак еще не разрешен новым правительством, но уже в ближайшее время распределение квартир станет, по-видимому, монополией мэрий и все квартиры города будут взяты на учет. Англичанин, владелец фабрики в Париже, рассказал мне, что часть его дома была предоставлена рабочим распоряжением районной мэрии и, несмотря на то, что он обжаловал это решение перед прокурором Коммуны, выселить рабочих не удалось. Они прежде всего потребовали, чтобы прокурор приехал к ним для личной беседы, а потом и вообще отказались разговаривать на эту тему. Журналист Вермеш, один из вождей популярной газеты «Пер-Дюшен», мне говорил, что мероприятия районных мэрий и отдельных групп рабочих зачастую опережают декреты Коммуны и что с этим необходимо считаться, раз у Коммуны нет пока сильного аппарата. Появление многих декретов, говорил он, предопределено инициативой самих масс, которые заставляют задумываться над вопросами, еще не задержавшими на себе внимания Коммуны. Груссэ с опаской сказал мне, что с течением времени будет все труднее лавировать между инициативой пролетариата и интересами мелкой буржуазии, сейчас еще поддерживающей Коммуну, но которая неизвестно как отнесется к дальнейшему нажиму на нее.

После небольшого разговора в одном из личных кабинетов делегат Комиссии внешних сношений Груссэ и я отправились в официальную приемную, где мы встретили – кого бы вы думали? – Джеккера, вдохновителя мексиканской экспедиции Луи-Наполеона, одного из самых продувных банкиров Европы. Я был удивлен встречей и, повидимому, не сумел скрыть этого. Джеккер весьма сухо со мной поздоровался и сейчас же, не обращая на меня внимания, начал разговор с Груссэ. Их встреча, повидимому, не была первой.

Джеккер настаивал на принятии какого-то своего предложения, превознося с прищелкиванием пальцев выгоды, которые будет иметь правительство Коммуны. Делегат внешних сношений небрежно отмахивался от него, как от назойливого репортера у себя в редакции, и, наконец, спохватившись, вышел распорядиться насчет чаю или кофе. Дворец бывшего Министерства иностранных дел казался вымершим. Негромкая беседа двух служащих в одной из отдаленных комнат разносилась по всему дому. Кабинеты директоров отделений пустовали. Мне даже представилось сомнительным, чтобы делегат внешних сношений имел доступ к шифрам и тайной дипломатической переписке. Саботаж служащих еще продолжался. Делегат внешних сношений сам вешал свое пальто на вешалку и собственноручно писал письма. Вернувшись из разведки за кофе, Груссэ влез на подоконник, чтобы открыть верхнюю форточку в окне.

– Я предлагаю этим ослам опубликовать все архивные материалы мексиканской экспедиции, – сказал мне Джеккер, когда Груссэ не было в комнате, – но они боятся скандала. А что может быть скандальнее самого их правительства?

– Зачем это вам? – спросил я. – Насколько я понимаю, вы один из вдохновителей этой позорной экспедиции, стоившей тридцать тысяч жизней и более миллиарда денег. Я удивлен, что вы на свободе, и думаю, что публикация мексиканских дел не улучшит вашего положения.

– Как сказать, – ответил мне Джеккер. – Я считаю, что я был обманут в этой авантюре императрицей Евгенией. Кроме того, публикация кое-каких материалов вернула бы мне часть моих средств, а – в-третьих – Коммуна не посмела бы тронуть меня пальцем после того, как я выступил бы обвинителем самого себя.

Мне оставалось только еще раз улыбнуться – на этот раз удивительной смелости и выдержке этого человека. Джеккер спросил меня, что делается в Англии. Вошедший Груссэ поддержал этот вопрос.

– Как там, у вас, примут образование Коммуны? – спросил он.

Я ему ответил, что сомневаюсь, чтобы Англия была готова пойти теперь же на какое-либо соглашение с Коммуной. Если же Коммуна просуществует дольше, то, по моему мнению, продолжительная изоляция парижского правительства от международных дел станет невозможной.

– Я думаю точно так же, – беспечно сказал Груссэ, – потому и не начинаю особенно торопиться завязывать отношения с иностранными посольствами. В свое время они прибудут сами.

Мне не хотелось при Джеккере вслух осудить такую точку зрения делегата по внешним сношениям, но банкир сам не удержался, чтобы не сказать несколько слов об ошибочности столь пренебрежительного взгляда на вещи.

– Обещайте Англии пересмотр таможенных тарифов, договоритесь с Италией относительно Алжира, а с Австрией относительно Италии – и вы сделаете свое правительство реально существующим.

Груссэ снова отмахнулся от него. Само собой разумеется, что все, что говорил банкир, казалось ему неприемлемым, но, по правде сказать, банкир был прав.

– Груссэ, возьмите меня своим советником, – развязно сказал Джеккер. – Коммуна будет признана в течение месяца. Вот послушайте меня, опубликуйте дело о покушении Березовского на царя во время выставки.

Груссэ – мое мнение потом подтвердилось событиями – не производил впечатления человека не то что талантливого, какими в большинстве своем были вожди Коммуны, но и просто умного. При прощании он вынул им стола набросок письма, которое он намерен был на-днях разослать посольствам.


Господин посланник!

Нижеподписавшийся член Коммуны, назначенный ею для внешних сношений, честь имею официально известить Вас об образовании коммунального правительства в Париже. Оно просит Вас довести об этом до сведения Вашего правительства и пользуется настоящим случаем, чтобы выразить Вам желание Коммуны теснее связать братскими узами народ Парижа и народ…

Примите, господин посланник, выражение моего глубокого уважения.

– Лорд Лайонс, посол Англии, сейчас в Версале, но его секретарь не рискнет даже расписаться в получении этого, с позволения сказать, письма, – со смехом сказал мне Джеккер, когда мы спускались по лестнице. – Так объявляют об открытии коммунальной больницы, – продолжал он со злостью, – а не о провозглашении нового режима. В этом кроется их гибель. Им не хватает нахальства провозгласить себя правительством Франции и разговаривать его тоном.

Домбровский

«Жители местностей, смежных с путями сообщения, необходимыми для подвозов в Париж продовольствия, приглашаются располагать баррикады таким образом, чтобы не препятствовать свободному движению.

За Центр. К-т – Кастони, Арнольд, Буи»

Огонь орудий Мон-Валерьена разбрасывал дома и сады тишайшего Курбевуа. Беженцы стремились к Аньеру. Там, у вокзала, собрались дикие толпы нищих, калек и умирающих из Страсбурга, Меца и Нанси. Война загнала их в Париж, а он, из боязни нищеты, преступлений, недовольства и эпидемий, изгнал их в Аньер. Всю зиму они работали у Моиза, старьевщика. Он откупил у правительства благородной Франции заботу об инвалидах. Люди собирали кости и тряпки, железо и бронзу, осколки снарядов, патронные гильзы, куски угля, дерева и огрызки бумаги. Однорукие капралы командовали отрядами старух и детей под огнем немцев по всей линии восточных фортов от Шарентона до Сен-Дени. Они разбирали дома, вырывали оконные рамы, снимали огородные пугала из обрезков старого фрака при дырявом цилиндре, опустошали ризницы церквей и склады маскарадных костюмеров. Безногие копались на свалках.

Пыл разрушения был свойственен этим людям. Они любили сдирать кожу с вещей, а пальцы, даже в минуты безделия, всегда шевелились, готовые все расплести, развязать, отомкнуть. Их руки любили освобождать вещи от формы, отпускать на волю организованную материю. Они были бунтарями в душе. Они были мечтателями. Им снились никогда не бывшие вещи.

Они стояли толпой у вокзала в Аньере. Слепые держались за зрячих. Безногие ерзали под ногами целых, сумасшедшие просто и задушевно смеялись до слез, и неродившие матери ждали, пришепетывая, кого им пошлет день в мучители.

Вожди этого стада, безногий Рони и горбун Шарль Дэзэ, закрыв глаза, слушали канонаду. Они слушали, что же там и во что превращается и, может быть, подсчитывали, куда послать сегодня вечером сборщиков. Высокая, сухая Клара Фурнье, признанная красавица этого мира, оглушительно крикнула, всплеснув руками.

– Неумолимый господь! – сказала она. – Неумолимый господь! Что ты еще придумал?

Отряды коммунаров сворачивали от Курбевуа к мосту Нейи. На Сене плескали, подпрыгивая, чугунные щуки.

Локомотивы развели пары. Из Коломбо к Аньеру подходила на-рысях версальская батарея.

– В Париж! – крикнул толпе машинист Ламарк. – Все – в Париж! Довольно!

Мальчики бежали за пьяницей, позади которого разозленная жена несла ружье. Улица аплодировала женщине. Она злилась, а муж, беспечно мотаясь туловищем, довольно раскланивался по сторонам. У входа в театр «Жимназ» гражданки в красных колпаках собирали пожертвования на семейства павших. Беспризорные продавали иностранцам осколки снарядов. Едва пробившись к актерскому входу, Елена Рош устало поднялась к себе и уборную. Звонок режиссера опустошал актерские комнаты и пространства за сценой. Все поспешно собирались в «комнату выхода». Зрительный зал наполнялся криками, и казалось – он приближается, сейчас отбросит занавес и поглотит в себе неуверенную полосу сцены. Елена все хотела объяснить несчастье с нотной тетрадью, но режиссер ей крикнул с предупредительной вежливостью:

– Мадемуазель, объяснения после.

Занавес дрогнул и пропустил первый поток теплого и веселого воздуха зала. Она вышла. Аккомпаниатор, прислушиваясь, положил руки на клавиши рояля.

– Я не спою вам того, что должна была спеть, – крикнула в зал Елена. – Я сегодня была в районе боя. Моя тетрадь нот погибла. (Она заплакала). Я все утро была в бою… то есть попросту дрались в нашем доме.

– Где? – спросили из зала.

– В Нейи… попросту дрались в нашем доме… и ноты погибли.

– Правильно, правильно! – кто-то крикнул из ложи. – Я знаю. Я сам там был.

– В Нейи? И я.

– Здорово было сделано! Знаю!

Вдруг затрещав, воздух стал стремительно обрушиваться на Елену. Она невольно закрыла глаза, ожидая удара по воздуху, и тогда лишь открыла их, когда, растолкав голоса и трескотню хлопков, пробрались в ее слух первые аккорды оркестра.

Он торжественно играл неизвестно что.

Она расслышала крики: «Слава героям! Да здравствуют женщины!»

Из-за кулис режиссер крикнул ей:

– Кланяйтесь! Это вам!

– Кланяйтесь, кланяйтесь! – зашипел аккомпаниатор и заиграл.

Аплодисменты усилились. Елена бросилась за кулисы, еще успев заметить, как несколько человек в партере встали и поклонились во все стороны. Оркестр перестал быть слышимым.

– Выйдите на вызовы публики, – недовольно сказал ей режиссер. – Вы сделали красивый номер, не спорю, но – заметьте – без всяких возможностей. Впрочем, может, вы и вправду думаете, что половина театра сегодня дралась у вас в Нейи? Ваш случай, как первый и единственный, извинителен.

Он взял ее за руки и, улыбаясь, вывел на сцену.

Весь хаос криков повторился сначала.

– Кланяйтесь, – шепнул режиссер.

Она поклонилась. В партере опять поднялись двое и, прижав руки к груди, помотали головами. Ей стало смешно, и она расхохоталась, сама тут же испугавшись своего озорства.

– Молодец, молодец, наша баба! – кричали из зала. Вырвавшись от режиссера, она стремглав унеслась за кулисы.

Навстречу ей шел Анатоль Морэн, шансонье [21]21
  Шансонье– исполнитель популярных песенок легкого жанра.


[Закрыть]
.

– Исправьте оплошность мадемуазель, – сказал ему режиссер.

Тот вышел на сцену, моргнув со значением – сейчас, мол, увидите, сейчас я исправлю.

– «Не покидай меня», романс Флери…

– Не надо!

Аккомпаниатор вздрогнул, и тихий звук капнул на струны.

– Не надо!

– Да-да, не надо!

– Довольно!

Прислонясь к кулисам, Елена закрыла глаза. Так кричат в цирках во время опасного номера.

– Не надо! К чертям!

Едва овладевая голосом, Морэн произнес понимающе:

– Прекрасно, чудесно. Я спою вам другое… «Я навсегда отверг тебя»… музыка Дориваля…

– Ну его к чорту!

– Не надо!

– Довольно… Елена Рош… Бис…

Антракт был объявлен гораздо раньше, чем следовало. Зал, утомленный восторгом и раздражением, гудел и буйствовал невообразимо.

Елена вышла в променуар [22]22
  Променуар– род фойе в театре, в здании для концертов и т. п.


[Закрыть]
с кружкой для пожертвований. Не спрашивая, на что она собирает, ей щедро бросали серебро. Разговоры шли тысячами течений. Ее останавливали, чтобы расспросить об утреннем случае. Ей называли имена каких-то соседей – живы? умерли? Она ни о ком ничего не могла сказать. Осведомленные люди горячо за нее отвечали: живы, живы, никакого сомнения. Получалось так, что в ее бедном квартале сегодня на рассвете дрался весь город. Дрались ломовые возчики, – они сейчас изображали обход Биту, под смех окружившей их толпы, – дрался учитель школы, поутру возвращавшийся от знакомых, кучер омнибуса, молочницы, трубочисты, зеленщики, адвокаты, пожарные, железнодорожники, – все, кого утро застало идущими мимо или привлекло со стороны.

Спектакль был прерван. Елена обрадованно шла домой.

– Мы с вами товарищи по сражению, – сказал ей у выхода молодой офицер. – Я знал, что вы потеряли ноты. Мне было очень интересно увидеть, как вы вывернетесь.

– Вы только ради этого и пришли?

– Да.

– Вы видели меня там? В доме? – спросила Елена. – Знаете, я ужасно глупо себя вела. Даже стыдно… Я пела, а гвардейцы смеялись. Я испугалась. Я стала петь еще громче. Тогда они сказали: «Пойдем посмотрим эту курицу, которая раскудахталась». Я взяла ноты и сунула в печь. С испугу. Вы смеетесь?

– Смеюсь, потому что смешно. Право. А вспоминать утро, каким оно у вас вышло, не стоит. Все исправлено. Вы сделали сейчас прекрасный жест. Люди переживали вас добрые полчаса.

– Вы думаете? – переспросила Елена, но слова офицера ее успокоили. – Но я устала. Хотите, походим? Как вас зовут?

– Генрих Гродзенский. Конечно, походим.

Ночь мокро всасывалась в бульвары. Кое-где еще оставался нетронутым вечер: звезды, розовые следы заката и свет ламп сообща покачивались в воздухе. Фонари сопели, и от них валил светящийся пар, как от запыхавшихся лошадей. Город был похож на пустой зал театра марионеток, все двигалось в нем с громкой деревянной размеренностью.

На крыше пробегающего мимо омнибуса человек без шляпы пропел:

 
Раззл! Даззл! Хоббл! Доббл!
 

– Мне хорошо, – сказала Елена. – Правда, что я исправила свое утро? Да? – И, спохватившись, строго и сердито спросила: – А скажите мне, наконец, что же действительно происходит у нас в Париже?

– Пока скажу, что произошло с вами: вам захотелось стать героиней. Торопитесь. Спешите. Вам понравилось, что в вашем лице переживают утреннюю победу. Не отрицайте, ведь правда же? Искусство – это убеждение искренностью. Помните. Ну, много ли раз ваши песни вызывали столько радости и веселья?

– Но что же произошло? – сказала она, выходя из себя. – Объясните мне, – и невольно отстранилась от настойчивой искренности своего попутчика, потому что она и хотела и боялась подумать о том, что он прав.

Введение обязательной воинской повинности было направлено главным образом против буржуазии, потому что пролетариат давно был в строю. Но, родившись как мера скорее дисциплинарная, чем военно-тактическая, она тотчас была окружена событиями, придавшими ей непредвиденное значение. В тот день, как о ней заговорила пресса, в городе Лиможе была провозглашена Коммуна, линейные войска братались с Национальной гвардией; в тот день Вьерзон последовал за Лиможем, отдав в руки восстания железнодорожный узел и закрыв версальцам путь к восставшей Тулузе; в тот день казалось, что Франция поднимается на защиту Парижа, что вьерзонские железнодорожники поднимут другие депо, за железнодорожниками встанут портовики, за портовиками – матросы. Введение воинской повинности получило значение всефранцузской революционной мобилизации.

Так он и растолковал себе этот обещающий день, шагом, почти вразвалку объезжая посты у ворот Майо, вдоль восточных краев Булонского леса. Силился пойти озорной кособокий дождик, но никак не мог пробиться сквозь солнце, зной и густую заставу из облаков. Ветер сносил дождик прочь, и он обрызгивал край неба, разгоняя там птиц и подымая от земли пыль.

Мысли, которыми он жил последний год и которые сделали из него большого выдумщика, владели сейчас всем его кровообращением. Он нервничал и потому – вопреки обычному своему состоянию суетливости – был спокоен.

С тех пор как он покинул Польшу, то есть вот уже седьмой год, мысль о восстании никогда не покидала его. Это была даже не мысль, а состояние. Оно руководило теперь всей его жизнью. Похожее на затянувшийся приступ честолюбия, на преследование фантастической идеи, оно накладывало свой отпечаток на любой помысел, на любой жест его. Зрение – и то отмечало мир, как повстанец: длинные, узкие, прямые и коленчатые улицы по-разному регистрировались его сознанием и ассоциативно вырастали в картины бунтов и смут, которые когда-то происходили или могли на них произойти. Для него физиономия улиц была совершенно ясна. Есть улицы исключительной подлости, в которых невозможно сражаться, есть улицы явной двусмысленности, с которыми следует вести себя осторожно, есть такие, начало которых великолепно, как бастион, а конец представляет хорошо скрытую западню. Любой городской мост, облапивший в простодушной своей беззащитности реку, останавливал его, как смутное воспоминание. Оглядываясь и соображая, он с радостью устанавливал, что у моста не хватает оборонительных функций. Площади, даже в безлюдье, путали его путь, как неожиданно подвернувшиеся под ноги болота. Он не хотел сделать ни одного шага, раньше чем не исследует значения этого разлива пространства. Кучера омнибусов не раз отхлестывали этого суетливого парня, бесцельно крутившегося посреди площади в самый жестокий час уличной суетни. Площадь Этуаль была для него, конечно, каменной каруселью, экипажи пересекали ее по дуговым линиям, омнибусы описывали полукруг, чтобы войти в нее или проскочить в улицы. Площадь Бастилии вбирала в себя все улицы и мешала их толпы. Ни один путь не вел из нее безбоязненно, даже дома вокруг площади старались сжать и не выпустить человека, не размозжив его в давке. Этой площади следовало избегать демонстрациям.

Скверы играли роль клеток, в которые загонялись взбунтовавшиеся улицы. Пути к ним были удобны для толп, густая зелень прикидывалась защитой, но, ворвавшись в сквер в исступленном азарте, восстание мгновенно оказывалось взаперти. Политические дрессировщики без риска могли показывать зевакам многоголового зверя, раскачивающего чугунные стены своей клетки и уже готового для любых безопасных курбетов.

По вечерам, отбросив чертежную доску, он надолго уходил в город. Керкози, еще больший выдумщик, чем он сам, постоянно сопровождал его. Так они ходили от улицы к улице и расписывали их по особым графикам сообразно функциям и обороноспособности. Из десятка улиц, сопряженных общей работой, они намечали одну – командующую движением; в пределах самой улицы они перебирали дома и, тоже разделив их на десятки, группировали вокруг своего старшего. Он мог следовать за ускользающей от него улицей, как трудолюбивый мушар за своим увертливым поднадзорным. Он улыбался, когда замечал все несложные уловки какого-нибудь прохода в Латинском квартале, прикидывающегося остатком незлобивой старины, а на самом деле лукаво служившего спасительным лабиринтом для полицейских и воров.

Физиология города открылась ему с поразительной глубиной. Он постепенно находил в ней исчезнувшие или только зарождающиеся функции. «Здесь должна быть площадь», – твердил он, топчась по бульвару, когда замечал скопление экипажей и толп на каком-нибудь его участке. «Здесь обязательно должна быть площадь», – и, перерыв старые планы, находил, что еще лет двадцать назад здесь действительно была площадь, теперь занятая домами, и ее обязанности выполняет скромный сквер перед церковью.

Керкози был неистощим на новые планы. Исчезнув однажды на месяц, он вернулся с тетрадью подробнейшей описи, которую он произвел во всем городе.

Заикаясь и шепелявя от возбуждения, Керкози передал редчайшие открытия, что в домах Парижа насчитывается один миллион шестьсот восемьдесят пять тысяч пятьсот шестьдесят три окна, тридцать две тысячи пятьдесят ворот, тысяча пятьсот шестьдесят три улицы. Он пересчитал все это сам, своими глазами. Об этом никто не имел никакого понятия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю