355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 1 » Текст книги (страница 24)
Собрание сочинений. Том 1
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:13

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

Повар, набив свой рот пищей и шумно разжевывая ее, накрывает стол. Мальчик с набережной открывает одну, две, три, четыре, пять бутылок пива, потом, подумав, открывает еще одну и два флакона английской горькой. Ослепительно ловкими жестами повар бросает на стол тарелочки с соевыми бобами, крабами и акульими плавниками. Вертясь волчком, тарелки ловко скользят по клеенке стола и останавливаются в нужных местах. Мальчик торжественно вносит кусок холодной свинины. Повар, довольный ловкостью собственных жестов, визжа, бросает блюдо с пампушками, хлебцами, сваренными на пару. Мальчик возвращается с пятком длинных черных сигар, на которые пошло не меньше двух кочанов капусты.

Немцы едят и пьют, сунув сигары в карманы пиджаков. Снова подходит сампан. Не касаясь ногами трапа, с палубы прыгает малайский матрос, рассказчик о Сурабайе. Следом за ним осторожно спускаются две студентки в очках.

– Good evening. Добрый вечер, – вежливо говорят они.

– Туда? – спрашивает их Меллер, таинственно кривя глаз.

– Да, сэр, – отвечают они.

– Вы явитесь к товарищу Питеру Горшефту. Вы скажете, что послал вас Рыжий.

– В пути не предвидится сюрпризов?

– O nein, nein, das ist [34]34
  О нет, нет, это… (нем.).


[Закрыть]
налажено, вполне налажено, – говорит Меллер и встает, поглаживая живот. – Also!.. [35]35
  Итак (нем.).


[Закрыть]
Здешнее пиво очень сонно.

Он берет в руки головы немцев и целует их коротеньким, отеческим поцелуем.

– Вира якорь. На доброе дело, на доброе дело, – говорит он, вылезая на палубу.

Но он не возвращается в город. Сампан везет его в глубь брошенных пловучих жилищ, пробирается между их темными рядами до тех пор, пока можно. Потом Меллер долго прыгает и ползет с лодки на лодку, пока его тихо не окликают по имени.

В темной каютке ждут его. Это Тан, член маньчжурского комитета, Осуда, уполномоченный из Японии, два неизвестных товарища и красный командир из советского района.

– Садитесь, Меллер, – говорит Тан по-английски. – Какие новости?

Меллер рассказывает о немцах, о сожженной позавчера японской барже с керосином, о пятнадцати ящиках оружия. Он говорит полунамеками, хотя все свои.

– Вот этот молодой парень тебя может поучить, – показывает Тан на командира из советского района. – Нам прислал его ЦК, на командную работу в Маньчжурию. Ты потом с ним поговори. А теперь у товарища Осуды есть особое сообщение.

Уполномоченный из Японии, человек маленького роста, с коротким, красноватым лицом и быстрыми движениями рук, говорит:

– Поступили сведения, что японская военщина предпринимает в Сиаме весьма важные строительные работы. Что это такое, никто толком не знает. Но это не каучуковая концессия, не рыбные промыслы, не базы горючего. Работы засекречены совершенно. Однако нет на свете ничего такого, что бы не сделалось известно революционным партиям, и вот сиамские товарищи сообщили, что в Сиаме, на перешейке Кра, к северу от Сингапура, японские генералы затеяли веселое дело. Они решили перерыть перешеек и соорудить морской канал. Когда он будет готов, английская крепость Сингапур превратится в старый курятник, потому что пути кораблей минуют Сингапур, жизнь моря передвинется к северу и пойдет из Китая и Японии в Индию и Европу каналом Кра.

Осуда кажется юношей: так чисто и свежо его лицо, так хороши глаза. Вокруг них ни морщинки, ни просини. Зато редкие, широкие и желтоватые зубы его придают лицу жестокость, оттого улыбка его кажется нарочитой, механической, и, улыбаясь, он сразу стареет. Он улыбается как бы не в меру своего удовольствия, а чтобы улыбнуться резче, чем окружающие. Волосы на голове сине-черные и торчат мрачным ежиком. Человек подвижной и разговорчивый, кажущийся весельчаком, с мрачною внешностью, Осуда на самом-то деле мрачный и одинокий человек. Сейчас у него нет ни семьи, ни родственников, он все время на людях, в работе, в сутолоке, и лицо его не перестает улыбаться желтыми редкими зубами.

Год тому назад он лишился семьи. Жена его, забрав детей, ушла к отцу. Родственники исчезли. Одни – в тюрьмах, другие, как и он, в подполье, третьи делают вид, что никогда его не знали. Женщина, помогавшая партии в установке связи, ненадолго стала его второй женой. Жизнь этой женщины была опасной, нервной и далеко не сытой, как и жизнь самого Осуды. Поэтому они не могли повредить друг другу ни образом своей жизни, ни партийной работой. Новая семья Осуды распалась, однако, быстро.

Его перебросили в Маньчжурию, жену послали на север, в Хоккайдо.

В новых условиях Осуда не смел и думать о личной жизни. Он спал в чужих домах, назывался чужим именем, одевался во все чужое.

Но дети снились ему еженощно, и не те, настоящие его дети, жившие с матерью, а новые, будущие. Они дремали у него на руках, смешно дышали на его груди, щекотали шею.

Он просыпался, не смея шевельнуться, чтобы не придавить их нечаянно, и потом долго скрипел зубами от одиночества.

В работе это был человек жестокий, страшный. Но его любили за жестокость, за мрачность, за спокойствие, за то, что он одинок, за все.

– Официально Япония не добилась концессии на эти работы, да, повидимому, и не будет добиваться легально. Но все сиамские мужики, живущие на трассе будущего канала, уже роют землю. Работают аннамиты [36]36
  Аннамиты —народ монгольской расы, населяющий часть Индо-Китая – Аннам.


[Закрыть]
, китайцы, индусы. Как только они приходят в негодность, их увозят. Сейчас вербовщики из Сиама орудуют тут, в Шанхае, и необходимо устроить на канал Кра нескольких наших товарищей.

– Иначе говоря, мы должны продать в рабство десяток крепких ребят, на которых можно надеяться, – сказал Тан. – Но я все же не уверен, что это канал.

– Вот свидетель из Кра, – Осуда кивнул на неизвестного никому человека. – Расспросите его. Он аннамит.

Командир из советского района, говоривший по-аннамитски, стал расспрашивать беглеца и кратко передавать остальным его сообщения.

– Очень мало японцев, ни одного европейца, много китайцев с юга, потому что они здоровые. Всего десять тысяч, может быть больше, но люди живут порознь, кучками, выходить никуда нельзя, встречаться тоже. Кто много работает, тому дают бумагу, и он получает раз в неделю женщину. Женщины живут отдельно и принимают гостей по бумаге от начальника. Все хотят есть и часто убегают домой, но убежать трудно. Землю роют машинами, а мертвых выбрасывают в море. Рабочих меняют каждые три месяца.

Когда аннамит кончил рассказывать, командир с юга сказал:

– Я бы мог быть там очень полезным. Я знаю аннамитский и японский языки, немножко английский.

Стали думать.

– Нет, вы молоды я горячи, – сказал Осуда. – Я бы наметил туда человека с большим опытом.

Командир упрямо повторил, что он согласен.

– В сущности у нас нет выбора, – заметил Тан. – Не мы посылаем, а вербовщики, и если товарищ сумеет подписать договор, что ж… не будем его отговаривать, у нас нет выбора. Ты, дорогой брат, тоже постарайся вернуться в Кра, – сказал он аннамиту, который схватил и прижал к лицу руку Тана.

– Тебя будут бить, и ты будешь голоден, и, может быть, силы оставят тебя, и ты погибнешь, но другого выбора у нас нет. Когда начнут сменять вас, постарайтесь остаться в Сиаме и держать связь с Кантоном или Шанхаем.

– Я принадлежу твардый, одна штука смерть, – ответил аннамит на своем малословном пиджине. – Я пони, – добавил он, потому что в этом языке колоний все маленькое, ребенок и стакан, называется пони. – Одна штука смерть, наплевать.

Меллер раскурил трубку:

– Для нас не новость, что японцы строят повсюду. Они направляют людей на острова архипелага, и в Сиам, и в Африку… Что касается этого канала – о my goodness [37]37
  О мои дорогие (англ.).


[Закрыть]
, пусть строят. Людей надо держать ближе к делу, ближе к полям сражений. Канал Кра… – он делает несколько колец дыма и качает головой. – Канал Кра…

Осуда стал спорить с ним, доказывая, что главное поле сражения там, где труднее работается, что партии надо точно знать обо всем происходящем.

Порешили, что молодой командир и аннамит завтра же явятся к вербовщикам и Меллер проследит, когда они будут отправлены.

– На всем этом деле потерял только Маньчжурский комитет, – сказал Тан. – Придется просить у ЦК нового товарища, и я предвижу упреки в расточительности людьми.

Было уже поздно, и Меллер просил рассказать ему о главнейших событиях в партии.

– На-днях мы выпустим доклад Сталина «Об итогах первой пятилетки» и речь «О работе в деревне», – сказал Осуда. – Обрати внимание, Меллер, на речь о деревне, это касается вас. Выучи ее наизусть и носи в сердце.

– Я не успею взять речь с собой? – спросил второй неизвестный товарищ.

– Только в уме, дорогой Сяо, – сказал Осуда. – Великие мысли запоминаются легко и остаются в памяти надолго.

Бродячий агитатор Сяо только что вернулся из странствия. Он шел из Сватоу берегом моря и пробыл в пути три месяца.

«Был я безмерно в ранах, еще больше в тюрьмах и многократно при смерти. От синерубашечников пять раз дано мне по сто ударов, однажды бит камнями, три раза приговорен к отсечению головы, но голова моя ясна и тело твердо», – записал он вчера в своей анкете.

Сяо отправлен был бродячим агитатором и, одевшись нищим, жил на деревенских дорогах, спал в чайных, работал среди кули, всюду неся с собой дух борьбы за свободную родину против японского рабства. Пособием его были мысли Сталина, приказы главкома Чжу Дэ, песни 4-й Красной армии да десять или двенадцать лозунгов борьбы за единый Китай, которые он писал на стенах придорожных кумирен. Все это он носил в себе, как талант.

Сяо был агитатором, то есть человеком правильных действий. С рыбаками он говорил о положении рабочих, а на фабрике рассказывал о мужиках, о налогах. Он владел шестью наречиями китайского языка, умел петь песни и хорошо рассказывать о сычуанских героях. Обо всем говорил он как очевидец или участник, а слова Ленина и Сталина звучали такой народной мудростью, что он так же передавал их как общие мысли. Он никогда ни на кого не ссылался, а запросто говорил мысли верные и пророческие, будто дошел до них сам в труде и лишениях. Лет ему было около пятидесяти или немногим больше. Худое лицо, худая, костлявая фигура, всегда наклоненная вперед от привычки к ходьбе, небольшие серые, осторожно прищуренные глаза, цепкие руки. Он сидел, слушая Тана, и тихонько покачивался из стороны в сторону, словно медленно шел по тяжелой дороге. Ходить было его специальностью. Он не имел ни семьи, ни угла, ни имущества. Если бы он женился, партии пришлось бы содержать и его подругу, потому что дело Сяо не давало доходов. Он бастовал с носильщиками, сидел в тюрьмах с полевыми рабочими, голодал вместе с безработными. Он был профессиональным революционером, то есть должен был думать в беде за других, вправлять мозги недоумкам, развивать ненависть в отчаявшихся, ярость в храбрецах, читать газеты неграмотным, петь революционные гимны над умирающими и говорить речи на любых митингах по любому деловому вопросу. Это был человек, в котором отражалась с удивительной яркостью воля масс к могучей счастливой жизни.

«Его, должно быть, часто видят во сне те, с кем он встречался», – подумал Чэн.

Впервые, глядя на Сяо, почувствовал Чэн гордость китайца за великий и славный народ свой, ограбленный, униженный и растленный цивилизованными варварами.

«Если хоть одна такая душа еще бродит по Китаю, мы победим и победим быстро», – и Чэн ясно представил себе, что не одна, не десять, а тысячи маленьких, но великих душ, подобных душе Сяо, бороздят сейчас дороги Китая. Их убивают в одном месте, они поднимаются в другом. Здесь они бастуют, там издают газеты, в третьем месте читают вслух Ленина, в четвертом сколачивают профессиональный союз.

Одни из них коммунисты, другие члены антияпонских лиг, рабочих клубов и маленьких деревенских обществ. Их нельзя уничтожить, бороться с ними невозможно. Плоть от плоти народной, они голодны, как весь Китай, и, как весь Китай, оскорблены. Если они замолкают, то для того только, чтобы взяться за нож или дубину. Они агитаторы во всем – в речах, поступках и даже в смерти, потому что и умирают они, как любой из миллионов, за свое кровное личное дело.

Они терпеливы и упорны, дерутся смелее других и ярче других умирают – вот их профессия.

И уже совсем отвлекаясь от речи Тана, Чэн думал, что, когда они победят, народ поставит памятник простому человеку с худым голодным лицом, оборванному, израненному, едва стоящему на ногах. И на камне памятника, на всех четырех сторонах его, скульптор высечет барельефы – великие битвы, в которых сражался и побеждал этот великий и славный полководец Агитатор Партии.

– Из печальных новостей страшней всех та, что арестован Тельман, – сказал Тан.

Меллер схватился за голову.

– Но нам сообщают и добрые вести: в Польше встают крестьяне, готовится подняться Испания. Но самая близкая твоему сердцу новость, Меллер, это, что Чан Кай-ши начинает готовить шестой поход против наших советских районов и, следовательно, твои проклятые немцы нас интересуют больше, чем когда-либо. Не позже чем через неделю ты обязан иметь хороших друзей где-нибудь возле штаба. Быть может, ты напрасно отправил сегодня своих земляков в Красную армию… Нет, нет, я ничего не говорю, я высказываю одно лишь предположение…

2

Объезжая границу близ озера Ханка, капитан Якуяма заметил белогвардейский поселок – три старые фанзы на излучине маленькой речки.

На крепком бурьяне сушилось дрянное белье. Из грязи выглядывали вмерзшие еще осенью куски бутылок и консервные банки.

Якуяма вошел в фанзу поселкового старосты Губина, о котором слышал как о человеке смекалистом и идейном.

Фанза была темна и грязна.

– Русские могут жить иначе, – сказал Якуяма подошедшему Губину. Но тот развел руками:

– Душа не тем занята.

– А чем занята ваша душа? – спросил Якуяма.

– Все как бы считаем себя на временном жительстве, все глядим за реку – не время ль переезжать в родные дома.

– И когда же рассчитываете переехать? – с вежливой ненавистью спросил японец.

Губин опять развел руками:

– Боремся изо всех сил, отвлекаем на свою сторону кое-кого…

– Как отвлекаете, расскажите.

Губин отошел к окну, пригласив с собой Якуяму.

– Вот наши листовки, прокламации, завязываем сношения с колхозниками, вербуем себе помощников…

– Уже много навербовали? – спросил Якуяма, не прикасаясь к листовкам.

– Намечается кое-что, – ответил Губин, весело поглядывая на капитана.

– Уже много намечается? – спросил японец.

– Да как вам сказать, начальник…

– Я не знаю, как сказать. Это вы должны знать, как сказать. Я только спрашиваю – много ли намечается?

Губин умно взглянул на него и ответил, не ему смутясь:

– Вы, начальник, обо всем спросите вот господина Ватанабэ. Я, собственно, техническая рука.

– Я спрошу и его. Но сейчас – вы. Точно, прошу вас.

– Перешли двое, – ответил Губин. – Воронков да Козуля, колхозники.

– А сколько красноармейцев, командиров? Сколько колхозов сожжено? Сколько мостов испорчено? Что? Покажите листовки. Кто это сочинял? Вы, Ватанабэ? Я сообщу, что вы ненужный дурак.

Он прочел листовку и рассмеялся.

– Это нарочно? – спросил он Губина.

– Текст простой, ясный, – глядя в окно, ответил Губин.

Читайте вслух.

Оглянувшись на Ватанабэ, Губин стал читать прочувствованно, с выражением:


«Красноармейцы!

Господа красноармейцы. Вы до каких пор хотите потерпеть Вашей ядовитой жизни в СССР, а именно в темной точке? Пора покидать ее.

Не подумаете ли Вашу работу каторгой, да это настоящая каторга. Несмотря на вашу работу, но мало хлеба дает. Жизнь не только в СССР, но она везде. Особенно в нашей территории.

Вступить в нашу территорию легко без паспорта. Убегите и придите!

Наша страна – страна Маньчжоу-Го – хлебосольная и гостеприимная. У нас столько много кушаний, сколько Вы хотите, которые вступают.

Теперь эта доля ждет вас уже долго.

Белый хлеб! Масло! Молоко!

Как живет русская национальность в Маньчжурии? Она под крепким поддержанием Власти.

Вы, господа! Покидайте свою теперешнюю жизнь и к нам придите.

Ей-богу! Мы с большой радостью встретимся Вас красноармейцем.

Наша страна урожайная и спокойная и здесь Воля и Справедливость!

Это все принадлежит не чужим, но Нам…

Господа! Красноармейцы убегите и вступите…

Русское Национальное общество в Санчаго».

– Человек, прочитав такую бумагу, придет к нам? – спросил капитан.

Губин задумчиво и вместе с тем испытующе поглядел на мягонькую, шелковистую листовку.

– Что ж, – сказал он, – вполне возможное дело, что и придет. Раз ему там жить плохо, – возможно, что и придет.

– Вы сколько получаете у нас, Губин? – и, получив ответ, покачал головой. – О, много. А сколько раз ходили на советскую сторону? Ни разу? О-та-та… Позовите ваших людей.

Минут через десять в избу ввалилось шесть человек посельчан, бежавших из Советского Союза и причисленных японцами к так называемому «Бюро пограничных справок», организации шпионо-диверсантской.

– Вы получаете жалованье и имеете долг работать, – сказал им капитан на ломаном русском языке. – Граница – это война. Вы на военном учете. Но вы не работали хорошо, как было бы нам полезно. Перевожу вас на жалованье по операциям. Кому не нравится, скажите – и уезжайте с Исусом Христом, богом вашим, в двадцать четыре часа с границы. Надо действо. Я намечу проверить вас несколькими диверсиями, то есть вы кое-что научитесь подорвать и подосжигать.

Воронков поднял руку.

– Пишите – я не согласен. С энтим Лузой, дьяволом, путались, теперь еще, скажи пожалуйста, мосты какие-то взрывать.

Ватанабэ, подскочив, пояснил, что он разработал диверсию – выкрасть из колхоза «25 Октября» Лузу, активиста и бывшего партизана, который организует пограничных охотников, дружит с китайцами и теперь разводит на границе сторожевых псов. Этот Луза недавно чуть не убил Воронкова, разогнал родственников и реквизировал их избы.

– Акт личной мести? – спросил капитан. – Не возражаю. Но это личное их дело. Не возражаю сверх плана.

Он уехал не попрощавшись, а через день прислал условия оплаты за диверсии. В бумаге перечислены были задания первой очереди: ликвидировать председателя колхоза Богданова, начальника укрепрайона Губера, комиссара Шершавина, инженера Зверичева, секретаря районного комитета партии Валлеша.

Поселенцы от новых условий отказались и послали жалобу в «Братство русской правды», подробно объяснив, чего от них требуют и на что они были бы согласны (поджечь сено колхоза «25 Октября», убить или выкрасть Лузу, отравить псов на ферме).

Через неделю приехали в поселок барон Торнау, братчик, с бывшим офицером Вересовым, тоже братчиком, и разъяснили, что условия капитана Якуямы приняло на себя братство, а посельчане пусть живут, как жили.

Через границу, к красным, должен был пойти Вересов, молодой, но, говорят, опытный проходчик границ. Он уже трижды ходил на советскую сторону, ранил Шлегеля и добрался до Михаила Семеновича, но неудачно, две недели таился потом в сопках, пока не был найден Шараповым.

Нечаянно узнали посельчане от Вересова, что за успех он берет в три раза больше, чем давал им Якуяма; что простой переход и возвращение без диверсии тоже оплачиваются и что ему нужен проводник до колхоза «25 Октября», которому он заплатит.

– Крепко зарабатываешь, господин офицер, – сказал Губин. – Что ж такое: Якуяма сам давал нам по триста безо всякого вашего содействия. А выходит, вы договор перебили и на нашем горбе деньги ковать будете. Давай с половины.

– Не кооперация, – отмахнулся Вересов. – Хочешь – иди, хочешь – спать ложись. Китайца возьму.

– Ловко сработано, – сказал Губин и быстро согласился.

Они вышли затемно и благополучно добрались до полевого шалаша Лузы, где Губин остался ждать, а Вересов по компасу пошел к Георгиевке, пообещав вернуться к ночи.

Апрель

На Восток прошло сто пятьдесят самолетов.


1

А в это время на севере, далеко от границы, ветры гнули тайгу. Она стояла, дрожа и накренившись набок. Ветви дерев были закинуты в одну сторону, не бились в истерике, не плясали, и только иногда ни с того ни с сего от них отлетали и уносились неслышно прочь сучья.

Воздух наполнен был грохотом.

Синий, как опухоль, лед на Амуре трещал и бился на ветру. Черная медленная вода бежала поверху, по льду, брызгами поднималась в воздух, на лету замерзала и острой дробью возвращалась вниз, дырявя снег.

В райкоме заседали вторые сутки без выхода. Из окон видна была строительная площадка. Редкие деревья кое-где мерцали на оголенном от тайги пустыре. Сугробами стояли низкие бараки. Через каждые сто шагов горели костры под жестяными щитами от ветра. У костров лежали дрова. Сторож, цепляясь кочергой за обледенелый снег, ползал между ними, подкладывая дрова. Низкое зарево костров не садилось над зимним городом. Лопались, как стекло, стальные инструменты на пятидесятиградусном морозе. Деревенели руки. Волосы в носу слипались и затрудняли дыхание. Исчезал слух. Портилось зрение. Но всегда – мороз, метель ли – у костров стояли и грелись люди. В этих встречах у огня было что-то радостное, праздничное, почти не передаваемое словами. Скорее всего чувство это можно было выразить так: работы идут, и все живы, хотя на дворе и в бараках мороз, хотя плохое снабжение, людям негде болеть и нечем лечиться, и семьи их далеко, а работы чересчур много, и она трудна. Но работа шла, и люди были живы. Сознание того, что ничто не остановит рост города – ни малодушие трусов, ни гибель самых отчаянных, ни лишения и неудачи, выражено было в кострах, не потухавших ни днем, ни ночью. От этого все трудности начинали казаться проявлением личного малодушия, и о них, как о своих пороках, не хотелось говорить вслух.

Прорываясь сквозь гвалт ветра, изредка доносился откуда-то мягкий рев взрыва, и облако пара от теплой развороченной земли на мгновение приподнималось в воздухе. На теплую землю тотчас садилась серебристая паутина инея. Земля сжималась в мерзлые комья, превращаясь в бурый, шершавый лед.

В райкоме вторую ночь обсуждали доклад о положении с дорогой. Единственный путь от нового города к Хабаровску, в край, в мир – ледяное шоссе по Амуру – был взломан ураганом. Другого пути не было. Воздух в раннюю весну непроходим для самолетов, непроходима от века и тайга. Путь по Амуру был взломан, но это был единственный все же путь, и по нему, по взломанному и ставшему на дыбы льду, предстояло направить машины за медикаментами, и медлить было нельзя.

Нанайцы отказались итти проводниками в этот сумасшедший рейс, да и впрямь было жутко окунуться в свистящую снеговую мглу, прятавшую в себе огни костров и автомобилей. Но выбора не было. В райкоме могли утешать себя афоризмом, что безвыходное положение хорошо тем, что из него обычно выходят с честью.

Начальником колонны выбран был Марченко, молчаливый, недоверчивый и вечно хворый человек, с характером остервенелого волка. Через час после решения он вышел в путь с тремя грузовиками. Буран несся космами снега, острого, как металлическая пыль, комьями снежков и ледышками рассеянной в воздухе речной воды. От кружения этих белых линий, точек и пятен начинали млеть глаза и в висках накоплялась одеревенелость, как от удара.

В тот день о посылке медикаментов в новый город думали многие. Инженер Лубенцов, сначала рубивший лес, а потом, после перелома ноги, бривший бороды первых строителей, сел за руль машины и мечтал до весны поработать простым шофером. Сейчас он пробивался из Волочаевки на север, к городу, имея на борту ящик с лекарствами и четырех пассажиров, в том числе ребенка и женщину.

Женщина сидела рядом с Лубенцовым, ребенок – не ее, а чужой – дремал у нее на коленях; двое мужчин тряслись в кузове под брезентом. Отец ребенка был в их числе. Изредка мальчик стучал в задний глазок шоферской кабинки и тоненьким голоском кричал:

– Папка, ты жив?..

Иногда он объяснял Лубенцову свое беспокойство:

– Будет ужасно, если он замерзнет. У нас никого нет, а я маленький…

Через каждый час Лубенцов останавливал машину и ворошил пассажиров.

– Началась ночь – белая, мутная, сыпучая.

Геолог и гидротехник лежали молча, берегли легкие.

– Через час должны быть на месте, – сказал Лубенцов. – С мужем на работу едете?

– Да. На работу.

– Не бойтесь. Доедем. Постучите им, чтобы не спали в кузове. Как вас зовут?

– Олимпиада. Не помните, что ли? Я же тогда у Зуева жила, когда эта история развернулась.

– Не помню. Какая история?

– Да с вашим отпуском-то. А я за Шотмана, за старика вышла.

– За Шотмана? Где он?

– В кузове. Не узнали? Бороду отпустил, потому и не приметили.

– Машина ползла по ледяным ухабам, скользила задними колесами, вертелась, сползала куда-то. Стекло впереди замерзло, хотя его недавно промыли спиртом. Желтый свет фонарей, ударяясь в туман, только путал глаза, ничего не показывая им.

– Стучите им, чтобы не спали! Эх, Соломон Оскарович, не во-время едешь.

Впереди мелькнули кусты. Что за чорт! Кусты посреди реки? Почудилось дерево. Машина нырнула правым бортом, ударилась кузовом обо что-то звенящее и – лево, лево руля… тормоз… Чорт его возьми – в полосе света забурела вода, похожая на взболтанное пиво. Машина медленно погружалась задом вместе с осколком льдины под кузовом.

В кузове закричали что-то непонятное.

– Готовьтесь прыгать, Валентина.

– Тетю зовут Лампиада, – заметил мальчик, цепляясь за что попало.

– Ага, вот и… прыгайте вдвоем! Я скажу.

Он дал первую скорость во всю мощь газа, вертанул руль и, быстро переходя на вторую, на третью, выравнивая кузов, на четвертую… нет, не берет… опять на третью, – понесся по бурой пузырчатой воде.

– Полметра воды на колесах, – пробормотал он, откидывая со лба мокрую шапку. – Тьфу… выбора нет, ни черта нет, поедем, – пробормотал он.

Мальчик тихонечко засмеялся.

– Выбора нет, ни черта нет, – повторил он с большим удовольствием.

Светлее и утомительнее становилась пурга. Глаза покалывала дьявольская усталость. Белели, раскалялись космы снега – это рассвет. Под колесами шатаются и гнутся льды. Крылья машины обледенели. Ход медленный, через силу.

Вдруг скользкий выверт колес. Машина прыгает в воздух.

– Держитесь!

Но дверца кабины открывается настежь. Синяя льдина тотчас просасывается в кабину, под ноги; Олимпиада падает на нее и, чиркнув ногами, куда-то проваливается.

– Папа, не спи!

Но что-то выбрасывает, вытаскивает крик мальчика наружу. Лубенцов выключает мотор и выглядывает. Кузов пуст. Мужчины склонились над криком женщины. Кажется, все идет более или менее… Он прыгает на лед и, прокатившись на покатости льдины, встает шагах в двадцати от машины. Она лежит почти на боку, поднятая ледяным бивнем.

Ледяное серое существо подходит к нему, позвякивая сосульками.

– Лубенцов, – говорит существо, – речь может итти об одном ребенке. Это наше общее мнение.

– Я двадцать два часа за рулем. Я ничего не понимаю, – выдавливает из себя Лубенцов.

Но маленький гидротехник, отец ребенка, бежит уже к нему.

– Двигаться, двигаться! – кричит он. – Раз, два, три! Быстрее!

Он запевает фальшивым голосом:

 
Смело, товарищи, в ногу…
 

– Ну, чорт вас!.. Встать!..

Он вынимает револьвер, и все начинают топтаться и прыгать.

– Выше ножки! – кричит гидротехник. – Не надо стесняться. Раз, два, три…

– Идиотство, – говорит или думает Лубенцов, не замечая, что падает.

В это время подходит машина Марченко. Шотман говорит ему:

– Речь может итти об одном ребенке. Забирайте медикаменты и ребенка и возвращайтесь на стройку.

Марченко соображает:

– Я возьму медикаменты, женщину, ребенка и одного мужчину. А двое останутся с вашей машиной. Я скажу по дороге нанайцам, чтобы прибежали на лыжах и выручили.

Гидротехник предложил жребий, но Шотман возразил резко и беспрекословно:

– Я старше всех вас по возрасту и по работе. Едет мальчик с отцом, едет женщина – моя жена. Я и Лубенцов остаемся. Старт!

Лубенцов и Шотман садятся в кабину раненого грузовика и с головой закрываются одним тулупом. Их лица касаются. Они дышат друг другу в глаза и легко погружаются в зыбкий сон, сон наяву, как болезнь. Над ними проходит самолет летчика Севастьянова, потом самолет летчика Френкеля, но они ничего не слышат. Им снится буря, им снится холод, они валяются во сне на лежанках и пляшут, что ли, или борются, так что ноют, замирают плечи.

Первым просыпается Лубенцов. Он слышит, как порывисто дышит ему в лицо Шотман и чмокает измученными губами. Лубенцов будит его, дрожа от страха.

– Соломон Оскарович! – говорит он. – Соломон Оскарович, проснись! Слушай меня. Я подлец, Соломон Оскарович! Теперь я знаю, что я подлец. Когда человек помирает, вся жизнь видна.

– Тогда тебе и жить было незачем, – с трудом шепчет Шотман, – сразу бы помер для интереса. Да молчи лучше, не дуй мне в глаза.

– Соломон Оскарович, родной, – шепчет Лубенцов, не зная, что сделать, что предпринять.

– Тсс, тихо, – говорит Шотман, – не мешайте мне. От слов дует, дышите молча. Тсс…

Лубенцов с трудом протягивает к нему руки и обнимает его, прижимает к груди, как ребенка.

– Шотман, – шепчет он. – Шотман, родной, если ты у меня погибнешь… этого еще не хватало.

Так спят они долго, долго, не шевелясь и дыша тихо. Вздохи их медленны. Медленны мысли. Все теплее, все жарче становится вокруг.

В нанайском стойбище было шумно. С утра били богов. Клали деревянного божка спиной кверху и били ремнями, приговаривая, что надо работать, как все работают.

Демидов полз по снегу на это интересное зрелище. В руках его был длинный нож. Он всаживал его в затвердевший снег и подтягивался на мускулах и потом опять делал «шаг рукой». Итти иначе из-за сильного ветра было невозможно.

– За что богов лупите? – спросил он, влезая в чум.

– Совсем от рук отбились, – сказал ему седой нанаец с длинной, до полу, трубкой. – Раньше, о чем ни попросишь, все исполняли, а теперь ничего не допросишься.

– В чем нужда-то?

– Народ очень болеет, – объяснил старик. – Год плохой, зверя не было, зверь далеко ушел, русские распугали. Зима пришла, думали – рыбу станем ловить, так ваши дорогу на реке сделали, лед прорубать нельзя. Плохо живем.

– Запрягай собак, – сказал Демидов, – едем в город. За каждого бога даю по чувалу муки. В музей отдам богов. За рейс – два мешка мороженой рыбы. А если спасем одного человека, – замерзает он с разбитой машиной на реке, – так еще по чувалу муки на каждого и ящик табаку всем.

– Накинь еще ящик конфет, – сказал старик. – Я, когда ходил к русским, просил их, чтобы ушли отсюда, ел конфеты. Дали они мне конфет и прогнали назад. Потом два раза опять ходил к ним, опять давали. Только там страх берет. Земля рычит, как собака, вверх летит, огонь кругом.

– Пять ящиков конфет даю. Едем.

Выехал с шестью запряжками.

Когда выезжали, старик опять остановил.

– Конфеты «медведь» называются, – сказал он. – Другой сорт не возьмем.

– Ладно! Хочешь, «страуса» тебе привезу, только отстань.

Лубенцов был еще жив, но Шотмана подняли мертвым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю