Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)
Кривенко откупорил пиво и разлил по стаканам. Туляков дрожащими руками разложил на тарелки мясо и пирожки.
– Луза, что не говоришь привет своим гостям? – закричал Ю по-китайски и, шатаясь, поднял стакан.
– Я, Ю Шань, командир Голодных братьев, принося в дар пиво и хлеб, чествую память всех вас, павших в бою, – заговорил он тонким голосом и поглядел высоко вверх, на темные стропила сарая. – Я делаю это в ночь вашей смерти. Триста дней и ночей вы боролись и изнемогали от огня, меча и болезней. Я, Ю Шань, ваш командир, дал вместе с вами клятву победить или найти смерть. Я удостоился получить жизнь и видеть победу, но я не могу приписать всю заслугу себе. С вами, души умерших, которые помогли совершить этот подвиг, я хочу разделить славу. Нам выбрали для праздника место, окруженное холмами, свидетелями вашей славы и гибели. Нам приготовили пышный стол. Я призываю ваши души принять угощение и насладиться вашей долей славы в общей победе…
Стояла безмолвная тишина, пока говорил Ю Шань. Не слышно было ни шопота, ни даже движений. Воображение рисовало сотни партизанских душ, пробирающихся сквозь ночь и туман в пожарный сарай глухого колхоза, чтобы присоединиться к толпе погибших в прежних битвах, чтобы рассказать о подвигах и получить свою долю славы.
– Я, Ю Шань, командир ваш, остался один. Но я кликну клич и вызову новые сотни бойцов, и буду драться, пока не погибну. И слово вам даю, души героев: не будет расти там трава, где я ступлю ногой! Я раскину пожары по земле, и японцы устанут рыть могилы для убитых, и звери станут жрать их, не боясь помехи. Мы победим. Эй, пейте пиво! Эй, угощайтесь! Пусть идет праздник! Эй!
Все двинулись к столу, окружая Ю Шаня. Луза поднял вверх руку.
– Стойте! Я скажу слово.
– Не надо. Готовь машину. Едем.
– Где он? Ю Шань!
Но Ю Шаня и след простыл. Надежда, жена Лузы, видела, как он выбежал из сарая и исчез в тумане у реки.
2
В тот год появились люди в самых разных местах. Одни из них прибывали в поездах с запада, и не успев как следует оглядеться, садились на коней и уезжали в тайгу, до зубов вооруженные инструментами исследователей и строителей. Другие выгружались из балтийских и черноморских пароходов, желтые от морской болезни и тропических лихорадок. Третьи прибывали на самолетах. Тайга вбирала их всех без остатка, и города попрежнему были безлюдны. Крепчал вихрь второго пятилетнего плана, набирал силу таким стремительным потоком, что не было ничего в человеческой жизни, что бы не влилось в него. Он вобрал в себя все – сухие расчеты проектов, судьбы, удачи и горести, мечты дальновидных политиков и раздумья ученых, романтические сны молодежи и осторожный, напористый и упрямый пыл стариков.
Новое созидалось на развалинах старого или возникало на новых, необжитых местах, и многим еще казалось, что нет стройной ясности в этом производящем впечатление стихии, безудержно-бескрайном и внешне необдуманном или до конца не додуманном жизненном сотрясении. Казалось, поток обрушит и унесет с собой берега, сомнет и превратит в щепы береговые жилища; и хотелось подальше быть от него, подальше, где спокойнее.
Но не слепая стихия шла. Шла четкая точность расчета, шла поточно, почти как стихия, но управляемо; восторженно и самозабвенно, но в то же время дальновидно.
Полухрустов уже путешествовал в низовьях Амура, строил завод. На Камчатку Федорович требовал инструментальщиков и электриков, электриков и электриков… По Амуру пустили глиссеры, на севере Чукотки опробовали аэросани. Пьяный чукча на базаре в Кэрби клялся, что видел целый город аэросаней, промчавшийся перед его глазами мгновенным свистящим видением. Строились лыжные фабрики, но лыж в магазинах не было, лыжи уходили неизвестно куда. На вокзалах висели плакаты: нужны плотники, плотники, плотники, арматурщики, токари.
Пошел слух о четырех городах, заложенных на склонах Сихотэ-Алиня. Из ущелий, меж сопок, от века непроходимых, вдруг вылезали дороги, и девушка-нивелировщик эпически устанавливала нивелир перед тунгусским стойбищем, лет двадцать не видевшим городских людей. В сопки ломились грейдеры, экскаваторы, катки. Над озерами, усыпанными дремлющей птицей, вдруг взмывал самолет и снова уходил в синеву леса, в свое потаенное жилье между безыменными горами.
У нанайцев завелись зажигалки и папиросы ростовских фабрик. Вербовщики рабочих на Дальний Восток работали теперь обезумев. Они держали в карманах депеши на тысячу, десять, сто тысяч рабочих. Они могли бы подписывать договора на целые районы, вывозить целые города и республики. Сначала им ставили жесткие условия: плотников первого разряда, землекопов первого разряда, потом плотников, сколько найдется, каменщиков, бетонщиков, слесарей, кузнецов, людей, людей, людей!
Сначала требовали предпочтительно холостых, но скоро закричали, что желательны лишь семейные.
Вербовщики бросались из Костромы в Вятку, из Вятки в Воронеж, из Воронежа в Минск.
– Людей! Людей!
Но для работ, начатых страною, просто не хватало всех ее ста семидесяти пяти миллионов жителей.
Мобилизация членов партии и комсомола на Дальний Восток шла почти непрерывно.
Янкова сняли со стройки 214 и бросили на помощь Зарецкому. Он вылетел в край хлопотать об оставлении на старой работе.
– Смотри, весь высох я от волнения, – говорил он Михаилу Семеновичу. – Войди в мое положение, стар я, засыплюсь того и гляди.
– А еще на войну просишься. Не можешь работать, Гаврила, садись на пенсию. Вырасти помощников, тогда и отдыхать будешь.
– А я что – не растил? Вот тебе Марченко – раз…
– Ну, ну, еще, – Михаил Семенович записывал.
– Племянница Ольга – два, Лубенцов – инженер – три. Прохвост был, лентяй, а нынче – смотри-ка, знатный человек по всем правилам.
Михаил Семенович разочарованно отбрасывал карандаш.
– Вырастил троих-четверых и радуешься. Скажите, пожалуйста, какой герой! Да ты понимаешь, сколько людей нам с тобой понадобится через два-три года? Ни черта ты, брат, не понимаешь. Смотри-ка сюда!
И показывал ему свою тайную карту края, расчерченную красным карандашом. На ней вместо городов и строек значились одни цифры, крупные и мелкие, идущие лестничкой.
– Это что такое? Уровни, что ли?
– Уровни! Скажет же. Люди это, а не уровни. Вот гляди сюда: что написано? Двести? Так это что такое? Сюда мне нужно будет через два года двести инженеров вместо одного твоего Лубенцова. Понял? И сюда же человек десять парикмахеров, а не одного. Так что… Заведи-ка ты себе такую карту и перед сном читай наш пятилетний план; читай и пересчитывай на людей, на бани, на столовки, на соль и табак. Брось, пожалуйста, жить сегодняшним днем! Вперед смотри, впереди себе прогребай путь.
– Я, Михаил Семеныч, не Крайплан. Чего надо – скажут. Мне б свое дело соблюсти в форме – и то дай ты господи!
– Да нет, это глупости… – возмущался Михаил Семенович. – Какую ты можешь соблюсти форму, когда дело – это, брат, живой организм, оно само собой растет. Ты ж на своих ребят, небось, на вырост шьешь? То-то. И в деле так – шей на вырост. Дали тебе план на миллион – выжми три, а то и четыре; дали тебе одного работника – сделай десятерых, вот тогда, может, и соблюдешь форму.
Янков разводил руками:
– Стар стал, слаб стал, дай отдышаться…
Михаил Семенович грозил пальцем:
– Не положено этого нам с тобой.
И Янков отправился на место Зарецкого; Демидова, мужа Варвары, послали в тайгу, к нанайцам; Лубенцова вызвали и, продержав три дня в городе, назначили на разведку большой грунтовой дороги к стройке 214, но он отказался.
– Почему? – спросил Михаил Семенович.
Лубенцов покраснел:
– Грехи есть, не заслужил.
Марченко посадили на место Янкова.
– Не могу я, Михаил Семенович, сильно так выдвигаться – сил нехватит, – сказал он при встрече.
– Не будешь выдвигаться – в землю вобью.
Вместе с Марченко Михаил Семенович поехал в дивизию Винокурова; как раз уходили ребята в запас, выбрал сорок человек, завербовал их договорами на три года и отправил вместе с Марченко.
Прочел в газете, что какая-то Аделаида Рорбах дает уроки английского и немецкого языков, вызвал ее и послал к Марченко.
Ей сказал:
– Они там затеяли громадное дело – языками обмениваются. Организуйте. Попробуйте. Попробуйте стать незаменимой.
– На строительстве?
– Вот именно. Покойный супруг ваш был у меня переводчиком в штабе, воевал превосходно.
Тут вспомнил о Фраткине. Вызвал.
– Поезжай на стройку двести четырнадцать, организуй ФОН. Мандат выдам тебе сверхъестественный. Бери всех, начинай с начальника строительства и обучай наукам. Чтоб у меня Марченко через год по-английски разговаривал, понял? Танцам учи… Что? Как это не надо? Учи танцам, я тебе говорю. Тайга любит веселых людей. Водку пьешь? Учи тосты произносить. Вон грузины как пьют – красота! Выпьют, песню споют, тосты сочинят – весело! Наши так не умеют. Все равно водку пить не отучишь, так научи хоть весело пить. Весело, культурно. Остроты говорить научи… Как так не знаешь? Ты все тезисы только пишешь, Фраткин. Завтра вылетай без оглядки на новое место.
Вызвал Лузу.
– Все войны ждешь?
– Жду, Михаил Семенович.
– Как дела на границе?
– Дела пошли. Колхозы у нас начались, Михаил Семенович. Сосед мой, новый колхоз, первое место занял. Председатель Богданов…
– Вот тебе дело – организуй пограничных охотников. Колхоз оставь. Ферму собачью поставь – собак дозарезу надо, собак нету, оказывается. Вот край – сразу видно, не обживали его. Собак сторожевых, сыскных, упряжных – понял? Хоть сто тысяч голов. Границу сторожить. Твое дело. Приеду сам посмотреть.
…Авиабригада пришла и осела в тайге накануне нового, года. Лес был рослый, плотный, ветер проходил над ним, почти не качая стволов. Летчики и механики, взялись за топоры – рубить избы. Дорог к этому городу еще не было. Самолеты-цистерны привозили горючее, почтовые – доставляли письма и книги; пищу варили из свежего мяса, ежедневно спускаемого на парашютах.
Волки часто гонялись за мясным парашютом, отнесенным в сторону ветром, и дежурный летчик, брея землю крылом, нырял в узкие лесные поляны, спеша за волками, пока не загонял их до судорог.
К весне бригада ожидала жен. Жены шли эшелоном и сейчас переваливали Урал.
Рубили здание клуба, детских яслей и многих других учреждений, принятых в культурном быту.
Жен шло три эшелона – авиажены, мотомехжены и лесорубжены. Авиажены направлялись в тайгу, мотомехжены – к озеру Ханка, третьи шли на далекий север, к Шантарскому морю.
По ночам летчики города № 9 слушали радио. Они ловили Харбин, Шанхай, Манилу. В их аппараты часто стучалась тайга.
– У нас мало-помалу и соседи заводятся, – говорил тогда, подмигивая, радист Жорка.
Он дружил с миром и знал всех людей на две тысячи километров вокруг, знал, кто над ним пролетает, и через два дня на третий получал привет от летчика Френкеля, с которым мечтал увидеться.
Жорка и узнал первый, где обретается Женя Тарасенкова.
– Это ты украл Тарасенкову? – спросил он Френкеля.
– Я.
– Куда дел?
– В Хабаровске, учится.
– Врешь.
– Слово даю. Парашютистка будет.
– Скажи, пусть ко мне спрыгнет, для разговора.
– Ладно, посидишь и без нее.
– Смеюсь я. Мы же, знаешь, на холостом положении. Ну, так я сообщу геологам, что нашлась, а то ищут по всей тайге, на уголовное дело сворачивают.
Он сообщил всей тайге, что Тарасенкова благополучно обретается в Хабаровске и что увез ее Френкель.
И получил ответ издалека:
«Скажи твоему Френкелю, пускай переходит на новую трассу, увижу – убью насмерть!»
Кто это был, так Жорка и не дознался, а Френкелю ничего не передал.
3
Мурусима заканчивал свою инспекторскую поездку, спеша в Харбин. Его последнее письмо являлось полемическим, в той очень осторожной манере, какая всегда была присуща его оперативной тактике.
На заимке никого не было. Поутру должен был явиться проходчик Шарапов, и Мурусима, сдав почту, намерен был в тот же день, но другим, более длинным и сложным путем, посетив еще раз своих резидентов, переправиться на маньчжурскую сторону.
Он считал превосходной свою поездку. Она была проведена тонко, рискованно и дала ценнейшие результаты – классическая поездка для разведчика в возрасте Мурусимы. Несмотря на это, беспокойство, неясное томление и угнетенность, показатели душевного смятения, не оставляли его. Он был как бы влюблен, не зная сам, в кого. Воспоминания о молодых годах являлись ему среди бела дня, и он отгонял их, как знак обиды на жизнь сегодняшнюю.
Он писал, глядя в черную, грязную стену фанзы, по которой бегали тараканы:
«Для человека моей профессии служебная разговорчивость является единственной формой свободного мышления. Принужденные слушать молча или говорить вещи, подсказываемые оперативной работой, мы храним в себе груз обобщений, немногим из которых суждено стать достоянием жизни. Я уезжаю сейчас из России, с людьми которой я связан более тридцати лет, и полагаю, что поездка моя является как бы вторым прохождением моего жизненного пути, ревизией сложившихся взглядов и рабочих навыков, воспоминанием, проделанным ногами, так как я посетил места, знакомые с юности, и людей, известных издавна. Счастье сопутствовало мне – я встретил многих из тех, с кем успешно работал тридцать, двадцать, пятнадцать лет назад, и имел возможность редкую в нашей практике, проверить ранее сделанные оценки характеров, легшие в основу всей последующей моей деятельности, небезуспешной и небесполезной для нашей родины.
Я вспоминаю свои собственные слова, неоднократно приводимые мною в семинарах по разведке в нашей прекрасной академии: «Тот, кто стремится к действиям вызывающим и неприкрытым, рассчитанным на конъюнктурность, мало достоин звания разведчика душ. Истинное шпионство есть искусство, лишенное речи. Оно видит, слышит, осязает, запоминает и обо всем молчит для мира».
Мы ищем редких мгновений азарта, кратких мгновений смелости у отъявленного труса, мгновений ярости у равнодушного, мгновений хитрости у дурака. Эти медные гроши человеческого вдохновения, этот сор мы копим грош ко грошу и иногда находим силы и средства превратить его в государственный капитал.
Наполеон занял Ульм при помощи шпиона Шульмайстера, личности, почти неведомой миру; решение Мольтке повести войска на Седан основывалось на письме из Парижа, случайно раскрывшем маршрут Мак-Магона. Ложное тщеславие полководцев причина тому, что мы не всегда знаем истинных героев их стратегии. Однако при всем этом немцы все же не сумели скрыть, что Танненбергское сражение 1914 года, провозглашенное актом отмщения за разгром тевтонского ордена русскими литовцами и поляками, выиграно благодаря шпионству.
«Я был всем, и все – ничто», – говорит Марк Аврелий. И эти слова я надписал бы на жизни разведчика.
Я помню густые, слабые, черные и бурые дымы китайских фанз и фразу великого Накамуры в канун Ляоянских боев: «Мурусима, научимся читать эти зыбкие иероглифы. Уголь и дрова, тряпье и кости, сухая солома и мокрая трава будут нашими красками».
Мы помним всю прелестную поэму его дымовых сигналов, прочтенную нашей армией в незабываемые дни Ляояна и Мукдена.
Я помню, и помните вы, мой уважаемый и дорогой руководитель, мужественное изобретательство фон Грэве-Гернроде, бурившего «нефть» под Лондоном, а на самом деле строившего подземные склады горючего для цеппелинов. Вы помните, как он закладывал трубы с двумя стенками, меж которыми был бензин, и английские журналисты наперебой фотографировали торжественный акт этот, «могущий в корне изменить всю экономику Англии». Мы смеялись тогда вместе с вами, завидуя выдержке Гернроде. История японской сообразительности не забудет никогда ваш кропотливый и усидчивый труд о городских нравах Европы и навсегда признает классическим прием, введенный вами в первые дни нашей борьбы с Сун Ят-сеном, – вербовку агентов посредством объявлений в печати. Глубокий аналитический ум ваш заставил работать на пользу родины и движения мельничных колес, и рекламу на городских стенах. Поля, волнообразно распаханные или покрытые сеткой борозд, – прекрасный образец вашего торжества.
Бессильный опередить вас в нахождении нового, с любовью развил я вами найденное; и «белье, сохнущее на деревьях в начале деревни, в виде определенного рисунка», считаю я наиболее зрелым произведением своего мышления. Ваш ученик и друг Накамура преподнес вам в дар, в знак удивления и любви, рисунок кровельной черепицы, читаемый мною теперь во множестве мест, далеких от нашей родины.
Так же как вещи-сигналы, мы подбирали людей-сигналы, и они раздадутся, поверьте, когда мы найдем своевременным закончить собирание их и продемонстрировать перед родиной сделанное ценой всей собственной жизни.
Мысли мои, взволнованные воспоминаниями, суть оправдание моих дел, значение которых нельзя отвергнуть.
Я боюсь, что тлетворное влияние современных опасных идей найдет отражение и в практической работе идущих на смену нам».
Ох, как он ненавидел этого Якуяму, и как он боялся его в душе – молодого, нахального, неуважительного.
Мурусима понимал, что его ненависть к Якуяме личная, и все-таки не мог ее побороть или отстранить в дальний угол сердца. Мурусима завидовал Якуяме, Мурусима дрожал за свои доходы, вот уже двадцать лет мирно идущие ему от многих деловых предприятий, и дрожал за свое место возле хороших денег. Но даже самому себе он не хотел бы признаться в истоках ненависти.
Была глубокая ночь. Мурусима устал, хотя ему хотелось писать еще много, подробно и грустно. Но он нечаянно вспомнил об этом проклятом Якуяме, выскочке и тупоголовом мерзавце, и настроение мудрой сосредоточенности прошло мгновенно.
Он прилег на жесткие нары. Покой приближающегося сна охватил его голову. Он увидел пустыни Аравии, леса Борнео, горы Тибета, порты Сирии, и своих старых друзей, торгующих зубочистками и велосипедами или добывающих каучук и нефть на глухих концессиях, рассеянных по глухим дорогам.
Не торговал Якуяма зубочистками в голодной Панаме, не торчал боем в американских столовках, не покупал абрикосы у персов и не выменивал у арабов финики на патроны. Но вот придет, нагрянет это время, и крикнут старые солдаты: «Мы здесь! Мы на посту!»
Треснут мировые каналы, загорятся далекие порты, и без вести пропавшие корабли на самых дальних океанах будут ему, Мурусиме, самыми дорогими письмами от самых дорогих друзей. Тогда узнает развращенный молодой человек Якуяма, что такое работа, рассчитанная на жизнь без остатка.
Отбросив незаконченное письмо, он стал обдумывать донос на Якуяму.
Часть вторая
1933
В английский гимн следует внести слова:
The moment past is ne longer.
The future may never be.
The present is all of which man is maste.
(Прошлого уже нет.
Будущего может не быть.
Только настоящее во власти человека).
Глава первая
На Восток прошло сто самолетов.
1
Год начинался бурно. В январе стачка в Германии, бухарестские баррикады, горняцкие забастовки в Польше, стачка в Париже и, наконец, восстание в Индонезии, в порту Сурабайя, на военных кораблях голландского флота. Еще говорили о восстании в рыбацких поселках Явы и Суматры, а первые беженцы корабельного бунта уже сходили в портах Сиама и на побережье южных китайских провинций.
В начале марта, промаявшись месяц в угольных ямах грузового парохода, матрос-малаец, участник восстания, рассказывал в шанхайской харчевне печальную историю своего поражения.
Есть в Шанхае темные харчевни, где собирается отчаянный народ.
Индусы – беженцы из Шелапура, формозские пираты, переселенцы с юга на север и с севера на далекий юг, монголы, узбеки, сингалезцы, даже греки, измотанные какими-то хлопотами, и осторожные, подозрительные прусские унтер-офицеры, степенно приценивающиеся к службе в армиях китайских Наполеонов, и матросы всех флагов и всех пароходных компаний, годами играющие в ма-джонг [32]32
Ма-джонг– китайская игра в кости.
[Закрыть], и летчики от Юнкерса. И многие другие, без имен и профессий, с биографиями сложнее плутовского романа. Были и женщины всяких неосторожных ремесел. Не для этих людей приходили революции, и не о них мечтали баррикады. Они бродили от бунта к бунту, от баррикады к баррикадам, как игроки. Порвав со своим классом, забыв родину и переменив десяток имен, они наплевали на все на свете.
Меллер, эмигрант из Пешта, часто заходит в эти мрачные места. Всякий раз, когда путь его лежал мимо, он ухитрялся то тут, то там сыграть в домино. Его все знали. Он мастерил маузеры из старых автоматических карабинов, которые, если не выворачивали руку стрелка, стреляли, говорят, превосходно. Он вошел в «Долину цветов», когда малаец только что кончил рассказ о восстании. Переводили с малайского на голландский, с голландского на испорченный английский – на «пиджин», которым объясняется вся дальняя Азия и который беден, груб и изломан, как все европейское в Азии. С пиджина рассказ переходил на областные китайские диалекты. Группа немцев попросила особого перевода, и Меллер тотчас подошел к ним, перевел рассказ малайца и подсел, почти уже как старый знакомый.
– Новички? – спросил он. – Предъявите-ка самые свежие новости нашей проклятой Европы. Что будем пить? Пиво? Это не Мюнхен, господа мои, нет. Das ist [33]33
Это.
[Закрыть]грязнейшая навозная куча – этот Шанхай…
Немцы были расстроены повествованием о Сурабайе.
– Поистине, удивительные болваны эти коммунисты голландские, – сказал один из них, Шмютцке. – Вот и иди после этого в революционную армию… Не знаешь, что покупаешь, не представляешь, что продаешь.
– Нас зовут к Секту, – пояснил Шмютцке. – Мы приехали третьего дня и нашли знакомых в его штабе.
– Контракт на два года? – спросил Меллер. – Перед контрактом надо подумать, ребята. Так нас учили. А что, рейхсвер сократил штаты, что ли?
– Да!
– Вот оно что! Понятно, – задумчиво сказал Меллер. – Я сам приехал сюда, вроде вас, хотя коммунист. Расскажу свою историю, она поучительна.
В 1906 году венгерская социалистическая партия послала трех молодых ребят в Льеж. Меллер был среди них. Двое поступили на оружейный завод в Герстале, под Льежем, а Меллер устроился учеником в кустарную оружейную мастерскую социалиста Оливье.
– Эх, молодость, уж не вернуть ее тяжелых радостей, – говорит Меллер. – Это был, ребята, запомните, 1906 год.
В Льеже толкались тогда представители всех партий мира. Македонские четники, французские анархисты, русские большевики и эсеры, турки, индусы, персы, китайцы, армяне, арабы. Собирались в маленьких трактирах, спорили, шумели. Молодой японский студент-филолог, чорт его имя запомнит, не то Мурусима, не то Кавасима, обучал джиу-джитсу. Хозяин мастерской, Оливье, читал историю рабочего движения в Бельгии. Один русский химик изобретал адские машины карманного типа.
Русских в те годы было особенно много. Большевики сильно вооружали партию и приезжали в Герсталь скупать оружие.
– Иногда попадется в руки советская газета, – говорит Меллер, – там фотографии вождей партии, и смотришь – да вы не поймете, ребята… – вот оно лицо. Да это ж не вождь, это друг молодых лет, это молодость моя, это братство! Сколько раз спали вместе на одной койке, ночи просиживали над планами перевозки оружия, над чертежами, мечтая, как победим.
К Оливье в мастерскую заходил не раз Камо, глава кавказских боевиков, человек сумасшедшей смелости. Меллер с ним подружился. Камо звал Меллера в Баку. «Ты иностранный подданный, – говорил он. – Откроешь там механическую мастерскую, бомбы будешь делать». Но другая линия вышла Меллеру. От Оливье поступил он в транспортную контору Шенкера, поставлявшую оружие во все страны света, от Шенкера перешел к Адольфу Франку, в Гамбург. Франк был интереснейшим типом. Добровольцем воевал он на стороне буров против англичан, а потом сделался главой оружейной фирмы и поставлял оружие колониальным повстанцам. У Франка Меллер перезнакомился со всем светом, каких друзей приобрел, эх, дьявол возьми эту жизнь! Кавасима этот – или как его – теперь профессор шпионства у своего микадо, Оливье – предатель, итальянец Бомбаччио – кем он стал, как вы думаете?.. – Попом… А сколько погибло, а сколько пропало без вести, будто жизнь человеческая – соринка, взлетела, чорт его… взлетела куда-то… Валлеш пропал, как сгинул. Ну вот, отправлял Меллер оружие в Египет, и в Персию, и в Китай, объездил десятки стран, тысячи рук пожал в клятвах дружбы до гроба, но грянула война – все к чорту перемешалось. На галицийском фронте Меллер, с ним Валлеш и еще два венгерца сдались в плен русским, связались в Сибири с большевиками, кое-что делали, кое к чему готовились.
В венгерской красной армии он командовал полком. После разгрома венгерской коммуны бежал в Геную и стал портовым агитатором, хоть и говорил по-итальянски с ошибками. Но революция создала нечто более важное, чем хорошее произношение, и более нужное, чем грамматика. Вскоре он участвует в Аннконском восстании солдат и едва спасается от тюрьмы. Меллер собирается дернуть на восток, куда-нибудь в Персию, но тут его постигает несчастье – он делает ряд опасных партийных ошибок. Человек малообразованный, но уверенный в природном своем уме и наплевавший на книги, он впадает в анархоюродство, превращается в террориста и в августе 1920 года остается вне партии. Но в августе восстает Милан, и Меллер в Милане, ранен в голову и просыпается в тюремном госпитале.
– Ничто так не воспитывает революционеров, как кровь, – говорит Меллер, задумчиво качая головой.
В мае 1922 года он в Риме и участвует в схватке с фашистами. Стоит пролиться рабочей крови, как от его бредней нет и следа.
– Я коммунист периода разрушений, – говорит он, – я невежда во всем остальном, мне хотелось, чтобы моя пора, то есть разрушение, длилась долго. Я хотел драки. Глупая мысль, очень глупая и бедная мысль.
Он в первых рядах лейпцигской демонстрации красных фронтовиков.
– О-о, – тихо шепчет Шмютцке, – как в Лейпциге полиция порола людей, я знаю отлично.
В Лейпциге Меллер возвращается в партию и уезжает в Шанхай машинистом на грузовом судне. В пути он узнает о марокканском восстании и готов бросить корабль, чтоб ринуться в армию Абд-Эль-керима.
– Вы не знаете, ребята, – говорит он. – Нет, не знаете, что такое партия для человека, потерявшего родину и дом. Я жил среди итальянцев, читал туркам Ленина, работал у греков, я никогда не мог бы стать прежним венгерцем с маленьким будапештским патриотизмом. Что-то большое открылось во мне.
Весною 1925 года восстает Сирия, левый Гоминдан образует в Кантоне правительство, в Чикаго – первый конгресс негритянских рабочих.
Зашевелился рабочий мир.
– Я не думал о путешествии, – говорил Меллер, – но я видел своих людей тут и там, везде. У меня были товарищи в Сирии, с кантонцами я встречался в Берлине, дружил с неграми. Душа моя молодела, когда я получал письмо из Африки: «Приезжай, старый филин, к нам – работы по горло», или депешу из Канады: «Дуй экспрессом».
Прошло яванское восстание 1926 года.
Начались мартовские события в Шанхае, и Меллер с англо-китайским словарем в руках днюет и ночует на баррикадах. В январе 1932 года он – в Чапее. Командует интернациональной ротой. Потом заведует полевым ремонтом оружия. Наконец организует первых снайперов и динамитчиков. А по окончании военных действий он читает в рабочих клубах лекции о тактике японцев и тактике китайцев и водит рабочие экскурсии по развалинам Чапея и Цзяньваня, чтобы по свежим следам фактов по-новому переиграть события. Он стал китайцем до конца жизни.
– Человек подбирается к человеку, так создаются люди, – говорит он и замолкает в раздумье. – А фон Сект, это в конце концов – полиция, – добавляет он без всякой видимой связи со сказанным.
– Ну, а что вы могли бы нам посоветовать? – спрашивает Шмютцке.
– Есть три возможности, – говорит Меллер, склоняясь над столом.
Он долго шепчется с немцами, чертя что-то пальцем по скатерти, и по лицу его видно, что сначала рассказывает он о вещах неприятных, противных, а потом его лицо становится серьезным, взволнованным, и брови часто поднимаются вверх, и левый глаз подолгу остается лукаво прищуренным.
– Я, пожалуй, согласен, – шепчет Шмютцке, когда Меллер поднимает голову от стола.
– Ну что ж, и я, – повторяет за ним бледный, малярийного облика Рейс, но трое остальных ставят на Секта.
– Ладно, – говорит Меллер, – жизнь еще пропустит вас через мясорубку.
С двумя парнями он выходит на Бенд. Перевозчицы мяукающими голосами наперебой предлагают сампаны.
– Не хочу, – кричит Меллер, отстраняясь от их натиска. В конце эстакады он находит крытый, похожий на гондолу сампан.
– Не будем терять времени, – говорит он немцам, – где ваши багажные квитанции?
Он вручает их мальчишке, которому что-то говорит на языке, состоящем из одних восклицаний.
Втроем они усаживаются в сампан, тотчас влезающий в неразбериху речной жизни. Воздух над Хуанпу состоит из криков. Кажется, вещи, и те издают звуки, один другого оглушительнее. Немцы глядят во все глаза. Страшен, необыкновенен город на реке, в нем что-то привлекательное, хотя он нищ и грязен, как шелудивый пес. Со своим жилищем, семьей и профессией, не отрываясь от быта, странствует человек по широкой Хуанпу. Улицы и площади образуются и исчезают по мере надобности.
Сампаны – чайные домики, с набеленными девушками у бортов, стоят на якорях, окруженные биржей сампанов-извозчиков. Пловучий харчевник, крича о достоинствах своей кухни, быстро подгребает к шумной толчее. Бродячий фокусник подбрасывает вверх цветные шары и ловит их грязными босыми ступнями, ловкими, как руки. Не сходя с места, странствует прорицатель. Его сампан опережает продавца цветов и почтительно пропускает вперед полицейского, прокладывающего улицу между лодок.
Торговец талисманами разложил товар по бортам своей лавки – вот талисманы для проституток, вот для солдат, вот для грузчиков, вот для нищих. Он поет тонким неестественным голосом, выкатив глаза и шевеля черными сухими усами.
Сжатый шалашами грузчиков, складами мелких фирм и лавочками подержанного тряпья, покачивается игорный дом. Над ним – треск игральных костей и верещанье ожесточенных голосов. Мусорщик сушит кровавые шкурки дохлых кошек и крыс.
Но вот отстал, наконец, отделился город, и погасли один за другим его крики. Тише делаются и лодки. Все реже торгаши и чайные домики, все чаще ремесленники и кустари. Стук маленьких молотков по крохотным наковальням и звучание пил. Но мало и кустарей. Плывут или стоят, приткнувшись к мертвым шаландам, сампаны со спящими людьми и теми, которые безмолвно бодрствуют. Они стоят длинной вереницей в три-четыре ряда. Их тысячи.
Лодочница уверенно пристает к большой шаланде, укрытой парусом, как попоной.
– Тут и пообедаем, – говорит Меллер.
Они спускаются вниз, в темную каюту с нарами по бокам. В углу спит китаец, во сне подрыгивает ногой. Вещи немцев, два чемодана из дешевого фибра, уже стоят подле нар.