Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
У Марченко гостил Янков – приезжал проведать родные места.
– Помнишь, как ползали от костра к костру? – спрашивал его Шлегель.
– Помнишь, как мерзли? Веришь ли, что это было когда-нибудь?
– Я еще, Сема, помню, как тут медведи тонули, возле старой часовни. Один всю ночь звонил в колокол, ревел, требовал помощи, а мы лежим в землянках, трясемся от страха, – эх, жутко!..
– А Ольгу, Ольгу помнишь? – смеялся Гаврила Ефимович Янков. – Как она писала доклад, что почва нашего города – опилки?
– Помню, – улыбался Шлегель, с невольной горечью думая о девушке, которую, кажется, тогда любил. – Да ведь и правда – опилки. Я сам видел, берег против твоей избы был весь, брат, из опилок, а по Амуру до самого моря опилки плыли бурыми прядями года три подряд… Ольга пишет тебе? – спросил он негромко.
– Не балует. Занята, говорит. Я сам понимаю – некогда ей: ребенок… Да и Москва – сам знаешь – это тебе не тайга. А уж и муж у нее – зараза. Сначала загнал бабу в Москву. В отпуск вернулась домой – он ее обратно: с поручением! Она опять домой – он ее опять обратно. Изучать чего-то послал.
– Да-да… – говорит Шлегель и глубоко затягивается трубкой, чтобы вобрать вместе с глотком дыма тысячи быстрых видений из совсем недавнего прошлого, когда жизнь Ольги шла вблизи него.
Да, много лет прошло с тех пор, как он гулял с нею по берегу моря. Может быть, этого никогда даже и не было.
– Что, плохо живут, что ли? – спрашивает он, морща лоб.
– Вот в том-то и смех, что хорошо живут. Гонять он любит народ.
– Гонять! – говорит Луза. – Ты его гонку еще не знаешь. Это не гонять называется, а обследовать. Как доктор. Пристанет, спасения нет, весь ему откройся.
И у него мелькает вдруг мысль, что к нему, к Шершавину, надо бы ехать. Вот уж кто посочувствовал бы, выслушал, выругал, придумал разные выходы и заинтересовался бы его бедою, как собственной.
– Большой человек, цельный человек Шершавин, – говорит Шлегель. – Видел я, что он делает из своих бойцов, каких людей растит. Не сообразили мы с тобой к нему заехать, Василий Пименович. Давно видел его?
– Давненько, – отвечает Луза.
– Зря избегаешь его. Хорошая голова, – как бы вскользь замечает Шлегель, но Лузе кажется, что он говорит это с тайным значением.
– Забываем мы немножко Шершавина, – повторяет Шлегель. – Он обо всех, а о нем никто.
– Не пойму иной раз, – говорит Гаврила Ефимович. – Край тот же, не вырос, дорог больше, самолетов больше, автомобилей больше, а раньше, брат, гораздо чаще мы встречались. Бывало, месяца не пройдет – глядишь, Луза Василий Пименович катит в гости. Зуев пешком продерется через тайгу. Шотман прилетит сыграть в шахматы. А теперь живем оседло, тихо.
– Да, побегали, повертелись, – соглашается Шлегель. – За ящиком мыла Шотман, бывало, тысячи полторы километров отмахает. Ничего не было под руками. Полухрустов, помнишь, как поедет на ревизию, так, значит – исчез на год; только по радио и известно, где он.
Пятиэтажный дом дрожит под ветром. От воплей вьюги уютно на душе и тепло. Вьюга напоминает борьбу, авралы, штурмы, и пусть вопит и лает – теперь она «чистый пейзаж», как говорит Гаврила Ефимович, «чистый пейзаж и удовольствие».
Высокий дом стоит под ветром, и в его подъездах и воротах, как в больших свистках, что-то оглушительно заливается.
Но никого это не раздражает. Мало ли они слышали этих песен. Из каждого звука родится пережитое, всплывают случаи, анекдоты, встречи.
– А я, ребята, – говорит Янков, – хочу еще дальше на север забраться. В Арктику самую. На зимовку.
– Успеешь, – бурчит Шлегель. – Отдохнуть надо.
– Нет, скучаю, не могу отдыхать, – говорит Янков. – Глушит меня город. Я ведь, Семен, природу люблю.
– Брось ты арапа запускать! – смеется Шлегель. – Ты бы врать научился складнее. Какая такая у тебя любовь к природе? Откуда?
– Утром проснусь, лежу в кровати – и вот встает она, берет за сердце, природа. Слышу, как начинают пилы. Эх, батенька мой, был бы я музыкант, я б тебе записал! Вот начинают паровые пилы. На быстром ходу волнуется сталь и поет открытым голосом, с переливами. Тут сразу можно догадаться, какую она породу пилит. Кедр не дает такого звука, как дуб, но береза, брат ты мой, береза, если на хорошее бревно попадешь, как соловей заливается… А за паровыми пилами вступают электрические – аккордами, рывками, за ними – ручные – грубовато, тзи-тзи, вроде аккомпанемента, и так все сольется вместе, и так звенит сообща, что хоть подпевай… Я, бывало, всю стройку слышу, мне и смотреть не надо, я и так понимаю, что где.
– Так это ты всюду можешь иметь, какая ж это природа, – говорит Шлегель, вставая. – Это, Гаврила Ефимович, строительство, а не природа. И потом в Арктике, брат, никаких лесов нет. Не выдумывай зря.
– Вот тут, я помню, прекрасная березовая роща была, – говорит он, подходя к окну. – Когда мы в первый раз приземлялись с Севастьяновым, я ему сказал: «Помни мое слово, вырубят рощицу месяца в три».
– Три не в три, а за год истребили, – сказал Марченко, – теперь заново озеленяем город.
– А все Янков спилил. Музыку их слушал, – смеется Шлегель.
– Как агрономы твои? – спрашивает он Марченко.
– Опыты не плохи. Овощь растет превосходно, а вот с хлебом беда – вымокает.
– Осенью, имей в виду, снимем тебя с хлебного снабжения, – говорит Шлегель, – поднажми на агрономов. Слово мое твердо.
– Тогда снимайте меня самого, отдавайте под суд, с ума вы там посходили, в крае, – руки Марченко так дрожат, что он не в состоянии закурить. – Апельсины тебе, может, еще надо?
– Слыхал, что в Маньчжурии делается? – спрашивает Шлегель. – Как ударят по нашей границе – так обходись своим хлебом, ни грамма не дадим, понял?
– Им что! Они хоть завтра стукнут.
– Ну, значит, с завтрашнего дня и ешь, что посеял.
– В какое дело вы меня бросаете! – шопотом произносит Марченко. – Все придется остановить, все. Одна будет думка теперь – хлеб. А разве я для хлеба город строил? Я заслужил, чтобы мне хлеб подвезли.
Янков сказал, откашливаясь:
– У меня, Генька, хуже твоего положение. Ты на обжитом месте, а я… – он покачал головой, – и чего только с нами не бывает, скажи, пожалуйста. Изо льда мосты и острова буду теперь я делать.
– Ты?
– Я. Зверичев выдумал – изо льда разную чертовщину строить.
Марченко поглядел на него тусклым взглядом, грустно спросил:
– Какую такую чертовщину?
Янков стал объяснять, сначала смущенно, а затем оживляясь:
– Зверичев решил претворить в жизнь проект германского инженера Герке, предлагавшего строить пловучие острова из льда при помощи мощных холодильных машин. Схематически план постройки ледяного острова, – объяснял Янков, – заключается в следующем: мощный пароход-рефрижератор выходит в океан, имея на борту необходимое количество тонкостенных стальных или алюминиевых трубок, которым придана форма зигзагообразно изогнутых отдельных звеньев-блоков.
Некоторое количество таких блоков на поплавках спускается на воду, и через них пропускается холодильная жидкость. Трубы обрастают льдом, образуя основу будущего острова. Как только полученный ледяной блок достигнет достаточной пловучести, к нему подводятся новые звенья труб и продолжается дальнейшее наращивание острова до нужных размеров.
Сверху ледяной остров покрывают тепловой изоляцией и бетонируют. На бетонированную поверхность может быть нанесен слой земли и разведена растительность. В первую очередь строят холодильную станцию, а затем – что угодно.
По подсчетам Зверичева, для поддержания острова в замороженном состоянии нужен ничтожный расход энергии, так как благодаря малой теплопроводности льда достаточно охлаждать лишь наружные и соприкасающиеся с водой поверхности острова.
Источником энергии для холодильных машин служит обычное топливо. Более целесообразно использование разности температур на поверхности океана и на большой глубине, по методу Клода и Бушеро.
– Обоим не легче, – сказал Марченко, выслушав его повествование.
Но Янков был уже в том блаженном состоянии одержимости, которое свойственно всем, начинающим новое и еще не всем понятное дело.
– То есть как же не легче! – закричал он, и седые волосы его вздрогнули.
Он не понял, что Марченко имел в виду свои горести.
– Да ты ж вертани мозгами, чудак.
И, не обращая внимания на рассеянность Марченко, он обгорелою спичкой стал чертить на скатерти квадраты и ромбы. Дело было не в островах, а в ледяных плотинах для электростанций, постройку которых Зверичев проектировал подобным же образом.
При постройке плотины возможность спустить холодильные трубы не только до дна, но и в самое дно реки или пролива обеспечивает получение прочного, и устойчивого фундамента плотины, отпадают расходы на дорогие и медленные кессонные работы, миллионы кубометров бетона и громадные земляные и скальные работы. Зверичев считал, что на постоянное подмораживание плотины потребуется такая ничтожная энергия, стоимость которой позволит использовать его метод даже в Средней Азии, не то что на Дальнем Востоке.
Зверичев проверил расчеты на ряде опытных сооружений в Татарском проливе и затем смело перенес их на сооружение островов – зверобойных и рыболовных баз, решив проблему установки островов на мертвые якоря.
– Стой! – Марченко взял другую спичку и зачеркнул ею квадраты, нарисованные Янковым. – Дай-ка основные цифры по плотинам. На память не можешь? Ладно. А за проектировку возьметесь?
Он поднял глаза на Шлегеля, с улыбкой глядевшего на него из-за спины Янкова.
– Тут что-то есть, – моргнул он. – Если б мне… – он набросал на скатерти несколько цифр, – если бы мне таких две плотники, я бы, знаешь, и с хлебом вылез. Шутя!
Он опять что-то посчитал, задумался, потом осторожно приподнял скатерть за края, сложил ее вчетверо и запер в письменный стол.
– Ну, только если ты меня зря распалил, Гаврило Ефимыч, – смущенно сказал он Янкову, – тогда и знакомы не будем.
Гости стали прощаться.
Шлегель и Луза влезают в теплый рольс-ройс. Пурга, пурга, все в снежной пыли, мир исчез. Но шоссе освещено электричеством. Тусклый огонь ламп виден едва-едва, но все же виден, и Шлегель мчится в вихре снега и мрака. Вот такое же шоссе строится сейчас на Дальнем Севере, и не пройдет года – рольс-ройс его появится на Чукотке, среди стойбищ, переходящих в деревни, и сел, вырастающих в города.
У него начинается сердцебиение, когда он вспоминает о том, сколько ему предстоит еще построить и создать, сердцебиение нетерпеливого человека. Он глядит на тайгу, на дорогу, на поселки строителей, на первые избы охотников, вышедшие из лесу к большой и веселой дороге, и видит то, чего еще нет и в помине, – не тайгу, не зачатки сел, а город на перекрестке дорог, авторемонтную базу левее, за речкой, и великолепный постоялый двор, гостиницу на месте широкого луга. Их еще нет, но жизнь научила видеть и ощущать задуманное, как нечто уже существующее реально.
Так вырастали образы школ и больниц в еще не обжитых таежных местах, и для этих школ и больниц подбирались люди, для людей планировался быт, и архитекторы спорили о стиле города, а хозяйственники прикидывали в уме, как будет трудиться будущий город. Но там еще гудела тайга. Когда же первый топор врезался в дерево, все появлялось сразу и в диком (так казалось со стороны) хаосе валилось на стройку. Парикмахер приезжал раньше повара, и сберкасса открывалась, не ожидая столовой, клуба или больницы. Вдруг появлялись актеры или писатели из столицы. Вместе с бетономешалкой привозили рояль. Но город был давно уже ясен. Учреждения стремились в него, перегоняя одно другое, как нетерпеливые зрители врываются в театральный зал и на мгновение создают толчею у входа…
Через восемь часов Шлегель входит в свой кабинет, слегка усталый, но бодрый. Не приступая к делам, он звонит по телефону к Марченко и говорит ему, прикрыв рукой трубку:
– Ехал я, вспомнил Шотмана. Помнишь, геройством считалось проехать в такую пору, а теперь, – он тихо смеется, – что мы теперь должны сделать, чтобы оказаться героями. А?
И он слышит, как, вздохнув, отвечает Марченко:
– Соответственно вооружению и будем совершать что-нибудь, Семен. Совершим чего-нибудь. Старики, что ли?
А над краем пурга, вьюга, колобродит отходящая зима, трещит и крошится лед на реках, и Луза, охотник по крови, чувствует скорую весну. Зуев в Николаевске-на-Амуре распорядился, наверно, приготовить флигель для приезжающих и до глубокой ночи сидит в радиоузле, сторожит новости, прикидывает в уме, когда кто приедет. Заворошился Звягин во Владивостоке, гонит, небось, телеграмму за телеграммой, спешит начать научную свою веселую весну экспедицией.
В эту зиму весны ожидали с осени. Весна готовилась шумная, небывалая. Народ прибывал всю зиму, и благодаря дорогам оживление началось с января, а кое-где не прекращалось и с октября. Теперь зима не мешала темпам. Ее опоясали дорогами, пронизали авиалиниями, но, как ни была она оживлена, а может быть, именно благодаря этому ее оживлению, весны ожидали какой-то чудесной, еще небывалой.
Труднее всего было у Шершавина, на границе. Пора строительства укрепления давно прошла, уехали инженеры, и началась строгая жизнь крепости, глубоко закопанной в землю. Так, впрочем, продолжалось недолго.
Одна за другой пошли провокации на границе. Белогвардейцы обстреливали колхозников, японцы ежедневно «исправляли» пограничную черту, ссылаясь на давние договоры. Не было ночи без выстрелов. Пограничники работали, как на войне, без сна, без отдыха. То прибежит на рассвете истерзанный китаец, моля о приюте, то проберется доведенный до отчаяния окровавленный японский солдат и требует убежища, то, наконец, перейдет границу маньчжурская часть, перебившая своих командиров, а за нею вдогонку японский отряд – и на переднем пограничном плане завязывается краткое, но ожесточенное сражение.
За одну последнюю зиму Тарасюк четыре раза ходил в штыки на японцев, перешедших рубеж, был ранен и ни за что не хотел уезжать на запад, боясь пропустить тот ответственный день, который всем казался почти наступившим. Пограничные волнения отражались и на Шершавине. Дел стало еще больше, времени еще меньше, чем раньше.
Начальник укрепрайона комдив Губер все строил и строил. Покончив с полосой обороны, взялся за жилища, за электростанции, за школы, за парашютные вышки.
Шершавин занимался людьми. Он работал с ними неутомимо. Он создавал командирам семьи, сажал на землю уходящих с военной службы бойцов, выписывал племенных поросят, разводил цветы, внедрял в быт музыку, устраивал шахматные турниры и лекции по агрономии – и всего этого было мало, мало и мало. Люди выучились расти быстрее и глубже.
Ольга в третий раз поехала в Москву и не возвращалась в Приморье уже с полгода.
Шершавин писал ей письма-ежедекадники, подробные, как донесения, в которых запрашивал о тысячах разных дел – о книгах и семенах, о репродукторах, об учебниках и словарях, о приезде актеров; он за последнюю зиму устал ожидать весны и всего того нового, что обещала привезти с собой Ольга.
«Если приедет и привезет, значит получится у нас жизнь», – думал он, почти не веря, что это может случиться, так много он требовал от нее.
В дверь постучали. Комиссар взглянул на часы – было что-то около полуночи.
– Войдите, – сказал он, продолжая писать.
– Сочиняешь что-нибудь? – раздался у двери сконфуженный голос Василия Лузы. – Обеспокоил я тебя?
– Письмо жене, – сказал Шершавин, заглядывая в две или три папки, раскрытые на столе, и выписывая из них что-то в письмо. – Легче доклад в Поарм написать. Садись. Я сейчас кончу.
Сделав выписки из папок и просмотрев несколько книг на полке, он действительно близок был к окончанию дела.
– Письмо, – уважительно сказал Луза. – Такое письмо три дня читать, и то…
– Так и пишу. Кто его знает! Может, последнее. Хочется сказать все, а этого всего никак не меньше печатного листа, если даже одними тезисами выражаться.
– Чем такой труд производить, дал бы телеграмму ей – приедет, словами все перескажешь.
– Пожалуй, может и не успеть.
Комиссар отложил перо, улыбнулся Лузе:
– Сколько лет ты войны ждешь, а – погляжу я на тебя – к войне ты, Василий, никак не готов. Ну, решительно никак.
Не торопясь, запечатал Шершавин письмо, позвонил в штаб, потом подсел к Василию и обнял его.
– Душевные дела твои я хорошо знаю, – сказал он. – Да, пожалуй, не о чем сейчас говорить. Если сегодня будем спать спокойно, так и завтра успеем наговориться.
– Разыгрываешь, – строго сказал Луза, с недоверием глядя на комиссара, который стал надевать шинель и портупею.
– А если правду говоришь, значит правильно сердце учуяло, – добавил Луза. – Ох, и болело эти дни. Руки на стол положу – стол дрожит, стаканы на нем дребезжат, Вся душа истончилась.
– Факт, что истончилась. Знаю. А все от безделья, Василий. Лень тебя измотала.
– Да ты с ума…
– Погоди. Делать, говоришь, нечего? А стрелковый кружок кто создал? Ты. Парашютные вышки в районе кто построил? Ты. Двести человек ворошиловских стрелков-женщин кто дал стране? Ты.
– Да то ж не я, это твой Ушаков, хрен ему в бок, прямо из-под рук все рвет, только скажу что-нибудь, а он – рраз, и готово. Стервец прямо, ему бы все самому переделать. Я, говорю, подожди, я сам, ну, только выдумаю – а уж он из головы прямо рвет. Так в глаза и смотрит.
– А умирать? – строго и медленно спросил комиссар.
– Что умирать?
– А умирать тоже он за тебя будет?
Встал и Луза.
– Нет, уж извините, пожалуйста. Умирать – уж вы извините за грубое слово – все по моей мерке будете.
– А если так, значит дел у тебя хоть отбавляй, – сказал комиссар. – Ну, поехали на передний план. К Тарасюку заглянем. Я тебя знаю. Ты как на границу посмотришь, сразу спокойный и красивый делаешься.
Луза довольно засмеялся.
– Я свой риск люблю, – загадочно сказал он уже довольным и ясным голосом, в котором не было и тени беспокойства, мучившего его с утра.
Пятого марта 193… года партизанский командир Ван Сюн-тин, отдыхавший в родных местах, узнал о движении японских дивизий к озеру Ханка. Жандармские офицеры доискивались причин давней гибели капитана Якуямы. Были наряжены следствия, хотя известно было, что Якуяма убит на границе Кореи. Арестовывали всех от семнадцати лет до пятидесяти. Шестого марта Ван Сюн-тин получил новые сведения – японцы шли двумя армиями; седьмого марта с утра он знал уже совершенно точно – война, хотя слово это не было никем произнесено.
Он растерялся. Начало войны он представлял себе иначе – более медленным, более предугадываемым.
Война обрушивалась на него тайфуном. Вдали от своих отрядов, оторванный от партизанского штаба, он почувствовал себя на мгновение пленником обстановки. Но седьмого вечером он получил от Ю Шаня несколько слов: «Оставаться там, где застанет. Начинать там, где придется, держась ближе к фронту».
Значит, он оказался прав: война!
В печати уже давно появились сообщения о голоде в северных японских провинциях и падении курса иены на мировых биржах. Голодали в Аомото, в Ивате, умирали в Акита, в Мияги, бежали из Фукусимы. Что-то должно было произойти. Великим несчастьям нужен выход. И мысль о войне как о выходе из несчастья все чаще проносилась в японских мозгах. На Дальнем Востоке войны ждали много лет и были готовы к ней. Война входила в расписание забот, обязательных на Востоке для каждого.
Люди на Дальнем Востоке воевали много лет подряд, и ничто не способно было смутить их. Они возвели города, пробили дороги в тайге, осушили болота, засеяли тундру, победили зиму на Северном океане и знали хорошо, что такое труд, страдания и опасность. Выросли люди, пережившие тяготы большие, чем войны.
Английские кредиторы Японии были взволнованы положением. Подобно Гамлету Шекспира, они гадали – быть или не быть Японской империи?
В Англии не знали, поддержать или погубить, и газеты тотчас послали своих корреспондентов, чтобы рассказать обществу и миру, как обстоят дела.
Мурусима, свободный от монгольских дел, встретил корреспондентов в Шанхае и убедил приехать недели на три в Маньчжоу-Го, прежде чем посетить острова. Рано или поздно им следовало побывать на советской границе, и они согласились. Их было трое. Они держались сухо, о многом расспрашивали не стесняясь и, будучи союзниками, позволяли себе кое в чем сомневаться. Ничто так не удешевляет человека, полагали они, как неоправданный оптимизм. Мурусима занимал гостей серьезной беседой.
– Чтобы судить о темпах изменения японской действительности, – говорил он им, – достаточно вспомнить, коллеги, что генерал Ноги, взявший Порт-Артур, начал военную карьеру в дни восстания самураев, направленного против реформ, закованный в латы и вооруженный луком. Маршал Ямагато – в молодости – выплыл в море, пытаясь мечом потопить иностранный корабль у Иокогамы. Во время же войны с русскими он был президентом Совета обороны.
– Весьма любопытная справка, – заметил один из англичан, Локс.
– В течение одной своей жизни генерал Ноги перелистал ту эволюцию военного искусства, которая в европейской истории занимает свыше пяти веков. Со дней генерала Ноги утекло много воды. В прошлом году мы насчитывали у себя три тысячи миллионеров. Мы ныне продаем Европе велосипеды по три американских доллара за штуку.
– На сколько лет назад отбросил Японию кризис тысяча девятьсот двадцатого года? – спросил Чарльз.
– В тысяча девятьсот двадцать девятом году мы уже справились с ним, – ответил Мурусима. – Заметьте, что в тысяча девятисотом году мы только-только научились обтачивать на привозных станках осакского арсенала полевые и горные пушки. До тысяча девятисотого года мы не умели изготовить ни одной стальной болванки для орудия, ни одного ружейного ствола. Мы все покупали или изобретали сами.
– Вы, я знаю, изобрели даже английский лиддит, назвав его шимозой, и германскую винтовку маузер, которая превратилась у вас в ружье Орисака, – сказал Чарльз. – Говорят, что даже лошадиное ржание изобретено в Японии и украдено английским грузчиком в восемнадцатом веке.
Мурусима весело рассмеялся.
– У наших соседей, русских, есть миленькая пословица: «У нас болит живот, когда нигде ничего не валяется», – сказал он, перевирая смысл пословицы.
– Пословица – опасная для здоровья, если ей следовать по-японски, – заметил Нельсон.
– Зависимость наша от иностранных государств имела и хорошие стороны, – продолжал Мурусима. – Мы завязали торговые связи. В девятьсот первом году мы начали строиться, а через одиннадцать лет поставляли собственные винтовки Мексике, через пятнадцать – России.
– А вот с автомобилями у вас до сих пор плохо, – заметил Нельсон. – Что вы предпринимаете в этом отношении?
– Плохо? Моторы для танков и самолетов у нас свои.
– Вы собираете их у себя – да. Но это моторы немецкие, не правда ли?
– К концу мировой войны вы отстали в военном отношении лет на шесть, на восемь, – заметил Локс и добавил: – Если мы условились, что думаем об общем деле, позвольте быть искренним до конца.
– И потом, коллега, напрасно вы стали одеваться у старьевщиков, сказал Нельсон. – Напрасно скупали у Антанты оставшееся от войны добро, все эти танки Рено и броневики Мартини. Человек, выходящий в свет, должен одеваться у дорогого портного.
– Учтите также, – добавил Чарльз, – тот миллиард, который вы уплатили за прогулку по советскому Приморью. Если не ошибаюсь, интервенция обошлась вам именно в миллиард.
– Дорогое удовольствие для молодой страны, – сказал Локс.
– И не очень богатой, – добавил Нельсон. – Ну, а затем накиньте убытки от землетрясения девятьсот двадцать третьего года.
– Ах, друзья, все это древняя история Ниппона, – сказал Мурусима, – в девятьсот двадцать восьмом году мы сделали сильный скачок вперед, и что же? Создана авиапромышленность, авиация перевооружена, есть несколько сот собственных танков…
– Все же до неудачи под Шанхаем в ваших дивизиях вовсе не было гаубиц, – мрачно отметил Нельсон.
– А основы обработки поступающего в армию молодняка? – спросил Локс. – Все тот же катехизис, разъясняющий императорский рескрипт восемьсот восемьдесят второго года?
– Нет, коллеги, нет, – протестовал Мурусима. – Я почти не верю вашим сомнениям. Я не могу допустить подобную наивность английского мнения… Новую исходную линию дал устав внутренней службы девятьсот восьмого года. Основной упор устава – восстановление национальных традиций в борьбе с революционными настроениями.
– Философская подоплека все же, наверно, заимствована у Конфуция [43]43
Конфуций(551–478 гг. до н. э.) – китайский философ, создатель религии, основанной на культе заветов предков и древних традиций Китая.
[Закрыть], – сказал Чарльз.
– Япония немыслима без заимствования, – шепнул Нельсон Локсу.
– Существует два пути преодоления личности, – сказал Мурусима, перебивая Чарльза. – Внедрение уважения к традициям с наивысшей его формой – культом предков – и обычаи. Индивид должен воздержаться от внешних проявлений своих чувств, опасных для общественной гармонии, и обязан принуждать себя к определенным жестам, к облечению своих поступков в определенную форму.
– Государство, следовательно, заготовляет общеобязательную колодку для личности.
– Власть отца! Власть отца! – залепетал Мурусима. – Власть отца и почтение детей составляют тип власти и подчинения.
– Все это отлично, – сказал Локс, – а вот вы упустили ответить относительно гаубиц. Ведь у вас действительно не было гаубиц под Шанхаем. Или, например, тыл. Неустройство вашего тыла – да об этом же говорят все, кому не лень. Тыл ваш сводил на-нет маневренное достоинство войск. При выходе третьей и одиннадцатой дивизий к Великой Китайской стене в девятьсот тридцать третьем году положение у вас было самое безотрадное: раненые и обмороженные не эвакуировались, войска оставались без боеприпасов, дороги…
– Чистейшая древняя история!.. – смеялся Мурусима, не отвечая на вопросы.
В Мукдене гости осмотрели священное кладбище богдыханов и старый город.
– Тут, невидимому, облагается налогом все, кроме запаха, – сказал Локс и отказался от экзотической прогулки.
Хотя Мукден называют самым геометрическим городом на свете и он на самом деле представляет из себя точно вымеренный четырехугольник, но движение в нем хаотично и невыносимо для европейца. Голубые, разрисованные золотом кареты, запряженные мулами, тяжелые китайские арбы «да-чэ», колеса которых вращаются вместе с осью, легкие даурские двуколки, мотоциклы и автомобили исчезнувших фирм носились по его пыльным и серым, почти не озелененным улицам.
Чарльз обратил внимание на автомобили.
– Похоже, что мукденцы только что ограбили Вашингтонский автомобильный музей.
За два дня пребывания в городе англичане насчитали шестьдесят четыре фабричных марки и скоро превратили угадывание автомобильных марок в веселый спорт. Они вылезали на каждом углу, когда представлялся случай разгадать родословную какого-нибудь шестиколесного чудовища, собранного из старых деймондов, бреквэ и стюардов.
Мурусима, вежливо улыбаясь, плелся за ними.
– Китайцы покупают все, что им продают, – весело говорил он.
– Действительно, здесь было все, что за последние двадцать лет вышло из автозаводов всего мира.
Англичане осмотрели ламаистский храм под Мукденом и собирались в Фушун, но Мурусима увлек их в Гирин, сказав, что в Фушуне чума.
Фушун после подавленного восстания был почти мертв. В раскрытых и растерзанных домах ютились псы, на задворках валялись трупы. Дымились развалины заводов. Японские инженерные батальоны, работая день и ночь, чинили пути.
Фушун был мертв, но Мурусима не лгал – зараза от него шла по всей стране. Она была страшнее чумы, потому что не знала противодействия, от нее нельзя было спастись. Еще и теперь гонялись за дезертирами из полков карательной экспедиции и, прибирая город, молчали о том, что на местах самых ожесточенных схваток не найдено было ни одной винтовки, ни одного целого патрона, – все подобрал и унес с собой разбежавшийся из Фушуна народ. Каждое слово о Фушуне было заразой – шахты стояли, заводы были безлюдны, и пожар в дайренских портовых депо закончился лишь на-днях.
В Гирине гости осмотрели новый военный завод и получили разрешение на беседу в камере военной тюрьмы со знаменитым Тян Пин-веем, командиром партизан на границе Кореи. Это был человек лет сорока пяти. Его обвиняли во взрыве тоннелей и железнодорожных мостов.
В Синцизине, столице Маньчжоу-Го, их принял главнокомандующий Минами. По дороге в штаб Мурусима сообщил англичанам, что Минами прозван «завтрашней звездой».
– Я предпочел бы в своем прозвище что-нибудь вчерашнее, конкретное, – пошутил Нельсон.
Минами, слывший умным генералом и дальновидным политиком, встретил журналистов подозрительным молчаливым поклоном.
Мурусима изложил генералу желание трех английских гостей написать книги о роли Японии в Азии.
– О степени ее готовности к этой роли, – поправил Чарльз.
Генерал с почтением поглядел на журналистов.
– Хорошие книги, – произнес он задумчиво, – встречаются реже, чем хорошие люди. Мне так кажется.
– Генерал, наши друзья больше чем хорошие люди, они – дельные люди, – Мурусима с гордостью поглядел на англичан.
– Я знаю, англичане всегда отличались деловитостью, – с легкой иронией произнес Минами.
Не теряя времени, Мурусима изложил генералу программу действий англичан в Маньчжурии, как будто угадывая ее в глазах генерала, который даже казался несколько удивленным, что он так хорошо понят без лишних слов.
Он кивал головой, негромко приговаривая:
– Мир, мир, мирная работа, да, да.
Английское общественное мнение ждет от Японии решительного взгляда на Север, – сказал Нельсон. – Сегодняшняя позиция Японии, теснящей нас на юге Азии, в то время как ею еще не освоен северо-запад…
– On s’engage partout et puis on voit – всюду ввязываются, а там видно будет, – грубо произнес Нельсон фразу, приписываемую Наполеону.
– Мир, мир, господа, – тихонько, по-старчески, твердил Минами. – В наше время лучший полководец тот, кто выиграл кампанию, не дав ни одного сражения.
– Можно ли, – спросил Чарльз, – ожидать, что партизанская война будет в этом году закончена, а антияпонское движение в городах приостановлено?
– Война? – спросил главнокомандующий. – Умиротворение нами Маньчжурии, господа, началось в год барана [44]44
По бытующему в Японии и Китае летосчислению год барана (баран – символ мира и спокойствия) повторяется один раз в двенадцать лет.
[Закрыть]. В этот год никогда не бывает войны.
Минами недоуменно поглядел на Мурусиму, и профессор отрицательно покачал головой, делая вид, что он не понимает, о какой войне спрашивают их гости.
– Не разрешит ли генерал объехать некоторые участки вдоль советской границы? – спросил Локс.
– О, такая скука, такая грязь, – поспешил сказать Мурусима.
– Генерал, что позволите вы передать от вашего имени английскому обществу?
– Я не имею поручений от императора сообщать что-либо английскому обществу, господа.
– Быть может, вы скажете что-нибудь нам в качестве руководящей мысли, пожелания?