412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 1 » Текст книги (страница 16)
Собрание сочинений. Том 1
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:13

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)

И все ей удавалось.

Она была веселая, простая и верная женщина. Никакой особенной биографии, на первый взгляд, у нее не было. Бабка ее, мать, две тетки, да и сама она работали прачками на золотых приисках. Когда, бывало, начнет она рассказывать о себе, всегда путает свою жизнь с бабкиной или с теткиными, или теткам припишет то, что случалось с ней, потому что и на самом деле трудно было разобраться в пяти прачкиных существованиях, одинаково скудных. Она любила женить молодых, крестить новорожденных и погребать умерших, гордилась тем, что она крестная или посажéная мать, и все рассказы ее о собственной жизни до революции – какой-то справочник свадеб, похорон, крестин, разводов и краж, будто работала она не в прачечной, а в полиции.

Жизнь ее могла бы показаться великолепной, относись хоть одно пережитое событие непосредственно к самой Варваре Ильиничне. Она жила, врастая в чужие жизни, служа им и помогая.

Зато родственников и знакомых было у нее множество, и всех она знала по имени. Она легко подходила к людям, понимала их с первого взгляда и была настолько правдива, настолько полна искренности, что все ее любили и уважали, сами не зная за что, – наверно, за эту ничем не вооруженную ее хорошесть, за честность, за искренность, за доброту.

Теперь Варвара Ильинична давно уже не рассказывала о свадьбах; о ней самой рассказывали люди, и она слушала, смеясь и скрестив под могучей грудью блестящие красные руки.

Она и сейчас вошла смеясь. Все залюбовались ею, не замечая отяжелевшей фигуры, – это вошла их молодость, Варя Хлебникова.

С нею была дочь Ольга.

– Да неужто твоя? – спросил Янков, смотря на черноволосую девушку с пушистой кожей, и смущенно замолк – так остро и ярко напомнила ему девушка покойного отца своего, Ованеса Шахвердиана, наивной талантливостью всего облика.

Тут вспомнили, как рожала Варвара, как писали врачу предписание: «Пользуясь научными методами, устроить рождение детского плода не позже двадцать второго сего числа ввиду эвакуации города».

Выпили за Варвару Хлебникову, выпили и за Ованеса Шахвердиана, спущенного японцами под лед, и пожелали его дочери Ольге, чтобы жизнь ее была азартной, как у отца, и веселой, как у матери.

В середине тоста вошли человек шесть моряков, только что прибывших в город из Балтики. Из старых друзей не было одного Шлегеля.

С приходом новых гостей порядок стола смешался. Командиры дивизий двинулись к девушкам с явным намерением потанцевать, но Янков загородил им дорогу.

– Раз бы еще повоевать, товарищи командиры, а там концы, хватит, – сказал он просительно и с надеждой.

– Кто и повоюет, а нам с тобой не придется, – тоненько сказал, немедленно запивая свои слова стопкой водки, молчаливый Михаил Семенович.

– Почему не придется?

– А потому, что масштаб нас с тобой задушит, вот почему. Народ мы стали ответственный. Не возьмут нас с тобой на войну.

Затеялся спор о стариках. Командиры остановились на полпути.

Оля Хлебникова, как вошла и села позади Варвары Ильиничны, у рояля, так и не трогалась с места. Никогда не видела она столько орденов и такого количества полководцев.

Блестящие, сивые, с красной искоркой, глаза одного сразу запомнились Ольге. У него было резкое, с крупными складками лицо, сквозь сорокалетие которого все время пробивалось мальчишество. Это был Голиков. Его дивизия славилась.

Он шел к Ольге сквозь группу спорщиков, и его-то крепче других держал разошедшийся Янков.

А другой – Губер – был степенный, чернявый, с большими мягкими усами, похожий на героя турецкой войны из старых журналов. Рядом с ним переступал с ноги на ногу комиссар укрепленного района Шершавин, изящный, сухонький, с очень умным, но староватым лицом. Он молчал, дружелюбно оглядывая спорщиков и время от времени шевеля губой.

Четвертый, Кондратенко, был короткий человек с крепкими плечами, очень похожий, как показалось Ольге, на генерала Дохтурова, каким он описан у Льва Толстого.

А над всеми ними, всех на голову выше и дороднее, возвышался начальник местного гарнизона – Винокуров, мужчина в два японских роста, с простым, веселым и бесконечно добрым лицом молодого солдата. Это было лицо очень умного рабочего – не ожиревшее, не тронутое морщинами, а просто невероятно здоровое, умное и грубоватое. Кулаки у него были с голову трехмесячного ребенка, и он с большим удовольствием держал их на виду. Видно было, что он умен и хитер за десятерых, выдумщик и смельчак, но осторожен. Он что-то доказывал командиру кавалерийской дивизии Нейману, громадному белокурому латышу, который сонно смотрел на него, не мигая, изредка поддакивая шпорой.

Спор о стариках разгорался.

– Да ты посмотри, кто мы такие, – говорил Михаил Семенович Янкову. – Оглянись, посмотри…

И каждый мысленно оглядел друг друга и всю компанию.

Сидели секретари окружкомов и председатели исполнительных комитетов, сидели хозяева больших трестов, прокуроры, кооператоры, сидели седоголовые старики, отцы Октября, самые старшие из живых, – старше их были только портреты погибших, а из живых никого не было старше.

– Вижу я теперь, что масштаб нас задушит, – согласился Янков и с завистью поглядел на командирскую молодежь.

– Выпьем, так уж и быть, за детей, – сказал он мрачно.

Старики стали считать свою смену и пошли козырять инженерами, летчиками, врачами, писателями.

– А у меня Олька – океанограф. Ни у кого такой профессии нету, – сказала Варвара.

– Даже как-то странно, – пожал плечами Михаил Семенович, сконфуженно запивая сказанное. – Ни у кого нет океанографов, а у тебя, Варя, почему-то имеется. И на что тебе, собственно, дочка-океанограф?

– Кое-чего тоже читали, – сказала Варвара, подмигивая, – ведущая нынче профессия, да и к дому поближе.

Никита Алексеевич Полухрустов велел всем еще раз наполнить бокалы и провозгласил самый славный тост за весь вечер.

– Выпьем за советскую власть. Что она из нас сделала! – сказал он.

И бывшие пастухи, слесари и прачки выпили за советскую власть, за то, что она сделала с людьми. Выпили за трудный, славный путь свой, за рост свой, ибо все, чем они были, было советской властью.

Начались танцы.

Первыми вышли в круг комдивы и моряки. За ними, прикидываясь неумеющими, заторопились хозяйственники. Они тыкали папиросы в цветочные горшки и, не глядя, хватали дам.

Фокстрот в Советском Союзе в те годы танцевали по-разному – под вальс и под польку, даже под казачка и лезгинку, не попадали б только ноги партнерши под сапоги. Никто не стеснялся, фокстрот был хорошего темпа, просторный, танцевали, руководствуясь не музыкой, а сердцебиением, но это не портило дела.

– Не вижу одиннадцатой кавдивизии в танцах, – сказал Винокуров, пожимая плечами в знак своего крайнего удивления и разыскивая глазами Неймана.

– Нет такого кавалериста, который бы не пел, не пил и не плясал, – ответил ему комбриг. – Но сегодня мы не поем и не пляшем – боимся напиться.

Он махнул рукой и подсел к Варваре Ильиничне.

Высоко подняв брови и прижав руку к щеке, она готовилась запеть песню.

– А что там стряслось у вас? – спросила она.

– Соревновались с девятой, – зловеще ответил ей Нейман. – Да так насоревновались… – и он налил себе стакан вина и выпил залпом.

– Не трогай его, Винокуров, – сказала Варвара Ильинична, понимающе кивая Нейману головой. – Нас с ним обоих сегодня на слезу тянет.

Резкий деревенский голос ее, звук которого был ни с чем не сравним, ворвался в мелодию танца. Танцоры на мгновение сбились в ритме, наступили дамам на туфли, но тотчас оправились. Янков закричал поощрительно:

– Валяй, Варюха, дуй!

Варвара Ильинична запела по-украински, что означало ее крайнюю растроганность и ту певческую печаль и тоску, которые приходят, когда певец заблудился в песнях:

 
– Ой, глянь, сынку, на сход сонця,
Чи не видно там японця?
– Бачу, мамо, я не сплю,
На границе я стою
Ой, не сплю и не лежу,
Нашу землю стережу.
 

Очарованный хмелем и песней, Луза с мрачным уважением глядел на Варвару.

– Пей, Варя, пей, красота моя! – восторженно покрикивал он. Неясно было, чего он хотел от Варвары, чтобы пила она или пела, но сердце Лузы уже не считалось ни с какими словами. – Пей, Варюха! – кричал он плача.

Многие оглянулись на печальный бабий голос, в котором вздрагивала сухая, еще не капнувшая, но уже соленая на слух слеза.

Лузу не веселил пир. Он все время рассказывал о пятом китайце, что убежал от расстрела.

– Надо было нам в двадцать девятом году подмигнуть им, – говорил он. – Сами такими были.

– Не смешивай личного в партийным, – утешал его старик Валлеш.

А старший Плужников бил Лузу кулаком по спине, говоря:

– Приезжай, чорт, в тайгу – такой интересный климат… Промнись. Захирел ты на границе, ей-богу. Что ты с ней связался, не пойму…

Да, бывал уже Луза в гостях, ездил проветриваться и к старым товарищам, и в санаторий. Два месяца сидел он безвыходно в отличном доме отдыха, в Крыму, и через неделю заскучал, замрачнел невообразимо.

Сначала все ему было приятно – и люди и разговоры. Удавалось ему ловко ввернуть о гражданской войне и интересно рассказать о японцах и партизанах. Но дня через три, когда рассказаны были самые интересные и видные истории, люди стали приставать к нему с расспросами о том, как дело с лесом на Дальнем Востоке, да велико ли судоходство по Амуру, да относительно новостроек. А он все сворачивал на гражданскую войну и японских шпионов, – как они, офицеры генштаба, живут в тайге охотниками или потрошат иваси на рыбалках. Но и этих историй хватило не больше чем на день. И, рассказав их, он замолчал, перестал ходить в клуб и заваливался спать раньше времени, рыча во сне от хлопотливых переживаний.

Особенно донимал его один в доме отдыха, любитель поговорить о политике. Он говорил об углях, о железной руде, о лесах, об озерах, только что найденных в тайге. Презрительно кривя губы, он поругивал таежных людей за бездомность.

– Мало у вас народу и медленно растете. Экзотика вас развращает – тигры, женьшень, японцы, тайга. А экзотика в том, что, сидя в лесу, спички из Белоруссии возите. И не стыдно? Целлюлозы сколько угодно, а ученические тетрадки в Москве, небось, закупаете. Вот попадут к вам рязанцы да полтавцы, они научат вас, как ценить Дальний Восток!

– Беден ваш край человеком, – говорил он. – Мало человека у вас, и прост он чересчур… Смел, но узок, без самостоятельной широты ума. Мало ли столетий прошло, как забрел он туда и сел на туземных стойбищах? Мало ль он повыжег лесов, поразгонял зверя, – а нет, не стал родителем края, не пустил глубоких корней в землю, не воспел ее, не назвал родиной. Только сейчас берется он за хозяйство, да и то полегоньку.

– Э-э, ерунда! – пробовал отмахнуться от него Луза.

Но отдыхающего трудно было сбить с мысли.

– Жил у вас человек при царе сытно и воровски, как в чужом, не собственном дому, – все не считано, не меряно: ни земля, ни лес, ни рыба, ни зверь. От богатства края был нерадив и в общем небогат народ, и оттого, что все валялось нетронутое, небрежен стал, глух к труду. Не заводил у вас человек радостей надолго, не оставлял детям хозяйство со старыми, своей рукой посаженными корнями. Надо к вам новых людей подбросить, освежить вас.

Луза собрал чемодан и, никому не сказавшись, уехал домой.

Подъезжая к Байкалу, стал успокаиваться. За Благовещенском повеселел, а приехав в Хабаровск, запел с мрачным весельем:

 
На горе, на горе, на шовковой траве,
Там сидела пара голубей…
 

Из окна вагона несло гарью лесов. Разбойничий запах гари веселил Лузу. Старик вылезал по грудь из окна, ругал на чем свет стоит проезжих мужиков, а они удивленно и вместе с тем спокойно отвечали ему жестами, от которых у него захватывало дух.

Он хорошо знал, что значит быть в гостях, и, небрежно махнув рукой, отвечал Валлешу:

– Вы все знаете, злость на этих японцев у меня великолепнейшая, первого сорту, а нервы… э, нервы дают себя знать в любом вопросе.

Он становился все злей и злей. Узкие глаза его сжались, рот открывался медленно, нехотя.

– Антипартийно отношусь к японцам – факт, – говорил он. – Ненавижу. Я их в пень рубил.

– А польза есть? – спросил Шершавин, щуря невыспавшиеся глаза. – Сидишь на самой границе, а японцы у тебя под носом на диверсии ходят.

– А вы воздух закройте на замок, – возражал Луза, смеясь ядовитым смехом. – Чего же вы, право? Закрыли бы на замок воздух – и вам спокойно, и нам веселее… Народу никого у нас нет, – сказал он опять, пожевывая сивые усы. – Строить чего-то собираемся, а двор не огородили. Все, брат, у нас попрут. – Тишина приграничной полосы казалась ему тишиной всего края и раздражала его.

– Для того и огораживаемся, чтобы воры не лазали. Ясно же. А вообще, Луза, ты как-то окопался на позициях гражданской войны, и нехорошо это, неумно.

Ольга танцовала больше всего с тем озорным комдивом, который ей сразу понравился, но старики перехватывали ее от него и, наплевав на музыку, выделывали узоры, добросовестно наступая на ноги.

Седенький старичок, геолог Шотман, с увлечением заводил патефон и благоговейно дирижировал музыкой пластинок.

– Польку, полечку! – закричал вдруг усатый Федорович. – Я, чорт вас возьми, лирик и люблю азарт!

Но завели вальс.

– Я чистый лирик, я и вальс могу танцовать, – мирно сказал Федорович, расчесывая редкую и на удивление всем страшно кудрявую и размашистую бородку.

И, подхватив Олю, он понесся в ужасном галопе, нырял вприсядку и топал ногами об пол с нестерпимым ухарством. Окончательно махнув рукой на музыку, старики пошли в пляс по двое и по трое, обнявшись и приткнувшись друг к другу лбами. Шотман примкнул к одной из таких танцующих троек. Но тройка не пускала его к себе.

– Ты чего все ищешь, Соломон? – шипел на него Полухрустов. – Ты ищешь цемент, я знаю.

Испуганно обнимая его, Шотман прижался к нему щекой и вкрадчиво зашептал отчаянным голосом:

– Тсс… тонн десять, это ж не просьба…

– Не выйдет, – сказал Полухрустов, кружась…

– Да, едва ли, – сказал Янков, бывший в тройке за даму.

– Что значит – не выйдет… Я подкину жиров…

– А, это дело, – сразу заинтересовались все трое, и Гаврила Янков небрежно спросил: – Сколько же подкинешь? Жиры-то фондированные?..

Они закружились, затопали вчетвером, шепчась и ругаясь.

Другие плясали так же, как эти, обсуждая какие-то планы или что-нибудь выпрашивая один у другого и переходя из тройки в тройку.

Они клянчили не из бедности, а скорее из соображений бережливости. Пятилетний план разрастался, ветвился, к нему все время добавлялись какие-то новые, неизвестно как возникающие замыслы и начинания, и казалось, никто не сумеет предусмотреть всех нужд в материалах, и нужно копить и копить не успокаиваясь. Партийные работники, прокуроры, военные деятели, ученые, они сейчас стали строителями, хозяйственниками, прорабами. И это увлекало их. Ольгу вовлекли в один из таких разговоров о рисе, и когда она вырвалась и поискала глазами своего комдива, он уже крепко сидел верхом на стуле и азартно говорил о новой системе обучения призываемых, которая – просто чудо!

Он оборачивался к Нейману, и тот подтверждал, что система действительно чудо и ее надо обязательно применять.

Ольга захлопотала вокруг матери, которая нехорошо себя чувствовала.

– Поедем домой?

– Да, теперь уже не будет ни танцев, ни песен, ничего, – ответила Варвара Ильинична. – Третья степень опьянения, теперь будут говорить о делах до самого рассвета.

Но в это время подошел Луза, вспомнил их встречу в вагоне и заговорил о маленьком китайце. Ольга решила еще остаться.

Вечер только что начинался. Отужинав и отплясав, рассаживались поговорить по душам.

– Вы, Луза, вспоминаете об этом маленьком партизане, как о себе, – сказал Василию комиссар Шершавин. Он получал из Харбина и Шанхая газеты и знал все, что происходило за рубежом. – Несчастье маньчжурских партизан в том, – сказал он, – что у них еще нет единой политической программы. Чу Шань-хао – народник, малообразованный человек. Сяо Дей-вань – храбр, как тигр, но в политике малосведущ. Чэн Лай, сжегший два аэродрома и взявший пароход на Сунгари, может сражаться только у себя на реке. Он побеждает, когда у него сто человек, и бежит – имея тысячу. Кроме того, ему пятьдесят девять лет. Тай Пин способнее всех, кого я знаю, храбр, подвижен, отличный коммунист, но пока еще мало популярен. Ему нужно время. Цинь Линь всех умнее и грамотнее и, очевидно, с большим политическим кругозором, но ему никак не удается сплотить вокруг себя силы широкой демократии. В последнее время много хорошего говорят о Ю Шане. Тот малый, о котором вы рассказываете, должно быть, из его отряда… Японцы же посылают сюда, в Маньчжурию, опытнейших провокаторов. Старик Мурусима, этот Шекспир их шпионажа, способен заменить собой пятьдесят человек. Он был православным священником во Владивостоке, землемером на Сахалине, лектором по культвопросам в Монголии.

– Что генерал Орисака, выздоровел? – спросил Винокуров, как будто речь шла о старом знакомом.

– Почти, – ответил Шершавин. – Японский ревматизм – свирепая штука, а генерал – человек хрупкий.

Они говорили о командире японской гвардейской дивизии, недавно пришедшей на границу.

– Недели две назад был у них инспекторский смотр, – сказал Голиков. – Дивизия Орисаки получила первый балл по стрельбам, и ходят, подлецы, здорово!

Комдивы сели в кружок.

– Я, пожалуй, тоже выйду первым по стрельбам, – сказал Кондратенко, вспоминая, что и у него не за горами инспекция. – Но шаг – хрен ему в пятку! – шаг у меня валкий. Нету шагу, одним словом.

– Нет, отчего же, пятьдесят седьмой полк у тебя ничего ходит, – вежливо заметил Голиков, в дивизии которого шаг был очень хорошим. – Я его походку всегда узнаю.

– Хоть балетмейстера приглашай, – вздохнул Кондратенко, поглядывая на соседей.

Светало. Открывалось небо.

– Выпить, что ли, за русское «ура»? – сказал мечтательно Кондратенко.

– Не поддерживаю, – заметил Винокуров. – За «ура»? – переспросил он. – Гм… Не выйдешь ты первым по стрельбам, Григорий Григорьевич. За «ура»?! – пожал он плечами. – За молчание в бою! Вот мой тост… За молчание в бою!

В это время хозяйственники шушукались о своем. Сговорившись во время танцев о каких-то взаимных любезностях, они теперь ругали на чем свет стоит снабженческие органы и прикидывали на глаз проценты выполнения своих планов. Жесткие законы пятилетнего плана уже овладевали душами.

– Не вылезем, – говорил Янков. – Абсолютно невозможная вещь – уложиться в сроки! – Но, говоря так, отлично знал, что уложится. Ибо все невозможное каким-то чудом давно уже начало становиться возможным.

Михаил Семенович, вежливо выпив все, что было вокруг него, тоже разговорился вслед за другими. Он слушал всех со вниманием, курил трубку и несколько раз повторил: «Да, интересно, прямо-таки…» Длиннее он ничего не мог сказать. Но когда танцоры-хозяйственники сгрудились вокруг него с явной надеждой потолковать о сметах, планах и кадрах, он вздохнул и медленно, будто учась говорить, произнес:

– Привыкли вы, братцы директора, получать крупными. Дать бы ваши сметы да медяками, – ни за что не израсходовали бы. А крупные бумажки берешь – весу не чувствуешь.

– Не глуми мою голову, – сказал Зарецкий. – Людей, по закону, кто должен делать – я или кто? Дали мне стройку, вкатили твердые сроки, ткнули пальцем в карту – вот! А там, брат ты мой, просто ни фига нет, даже природы ни на копейку! Ничего нет.

– Природу я тебе живо сделаю! – кричал Шотман. – Вот найду я у тебя золото – и всем сразу понравится. Дайте мне только цементу тонн десять.

– Да на кой тебе ляд цемент? – развел руками Полухрустов. – Целый вечер только и слышу – цемент, цемент!

– Да я ж вас год никого не видел! – изнемогая от волнения, кричал Шотман. – А я завтра в тайгу опять на год, опять ни души, опять лес да золото. Подарите грубого материала десять тонн, театр я строю на прииске. Мне шестьдесят лет, и я тоже хочу…

– Да, интересно прямо-таки, – промямлил Михаил Семенович, – как этот Шотман появляется из тайги, все у меня исчезает из-под рук. Только накоплю чего-нибудь – глядишь, вывез!

– Вывезешь! У тебя всякого нета припасено с лета…

– Предлагаю тост! – крикнул Винокуров, улыбаясь Михаилу Семеновичу.

– За строительство? – полуспрашивая, поддержал Федорович.

– За молчание в строительстве!

Все как-то смущенно переглянулись и нехотя выпили.

– Жаль, у меня одна замечательная история насчет рыбы осталась, – заметил Зарецкий.

– Ну, не одна, чего там, а три, – зло сказал Полухрустов: – две у меня в прокуратуре да одна у тебя на руках. Давай лучше тоста держаться.

– За молчание, так за молчание!

Выпили еще раз за молчание.

– Вы лучше мечтайте, как я, – сказал Шотман, обнимая Федоровича. – Ухаживаю за тобой, как за девушкой из хорошей семьи. Свинство сидеть на цементе. Мне же трудно приспособляться к такому характеру, как ты, я старик. Дай десять тонн. Что я прошу – вагон?

Дверь раскрылась, вбежал молодой Валлеш.

– Слушайте, ранен Шлегель! – крикнул он, останавливаясь в дверях и несколько раз поклонившись всем от растерянности.

Все сразу заговорили, поднимаясь из-за стола и разводя руками.

– Товарищи командиры дивизий! Прошу ко мне в восемь ноль-ноль. – Винокуров взглянул на часы, покзывающие шесть, пошел в переднюю, к вешалке.

– Бюро в девять с половиной, – поднялся вслед за ним Михаил Семенович. – Быть только членам бюро, а Федоровичу и Зарецкому ехать к себе не откладывая. Ты тоже поезжай, – кивнул он Янкову. – Справимся без тебя.

– Чорт с тобой, дам, – шепнул Федорович, хватая Шотмана за рукав. – Зайди ко мне после обеда.

– Кто ранил-то? – крикнула Ольга и быстро побежала через всю комнату, что-то ища и все время спрашивая: – Ну, кто же ранил, кто это сделал?

Валлеш молчал. Никто не повторил ольгиного вопроса, и все гурьбой спустились на улицу.

– Когда теперь увидимся? – спросил Зарецкий Янкова, прощаясь у подъезда.

– Годика через два. Ты куда?

– Опять на север.

– Ну-ну, там, может быть, и увидимся. На стройку триста сорок семь?

– На стройку, да. Привет Шлегелю!

– Пока, старики!

– Пока, товарищи. Привет Шлегелю!

В пустой квартире остались Ольга и Луза. С улицы в раскрытые окна бойко шла сырость, и чья-то метла уныло скребла на мостовой гнетущую тишину городского утра.

– А у меня на переднем плане такая тишина, аж часы останавливаются, – сказал Луза, разводя руками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю