Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
Было без четверти двенадцать, 8 марта.
Сразу все замерло на переднем плане. Смолкли точки. Остановились пулеметы в лощинах. В быстро нахлынувшей тишине задумчиво и рассеянно зазвучали выстрелы снайперов.
Накамура глубоко вздохнул и, садясь в закрытый блиндированный ройс и приказывая ехать к Георгиевке, сказал:
– Наконец-то! Это было бессмысленное упорство с их стороны.
Дивизии, кравшиеся ползком между сопок, вскочили на ноги.
«Банзай, банзай!» – закричали десятки тысяч людей. Все бросились вперед, мимо точек, к двум шоссе на Георгиевку.
На холмах западнее Георгиевки, на берегу Суйфуна, взвились рыжеватые клубы пыли. Вздымая легкий настил над логовищами, вылезали из замаскированных ям танки красных. Круто нагнув свои плоские корпуса, они ринулись вниз, навстречу войскам Накамуры. То тут, то там подпрыгивал куст терновника или набок валилось дерево, и из-под них вылезала дымящаяся машина и неслась вниз, лая из орудий.
– Танки, – теперь их было уже штук двести, – гремя, катились в долину, давя японские цепи и прочесывая все пространство до реки огнем орудий и пулеметов.
Машины и люди перетасовались. Кое-где вспыхнула сухая трава. Неслышный ветер разметал дым. Все смешалось и сообща ринулось к реке.
Соединение Богданова стояло в лесу, восточнее этих позиций. Издали отряд напоминал молодой подлесок, взошедший на увалах, во множестве рассыпанных по ущельям. Ровно в полдень начальник укрепленного района, комдив Губер, подозвал к телефону полковника Богданова.
– Ходу, Богданов! – крикнул он осипшим, натруженным голосом.
– Есть ходу! – и, еще держа возле уха трубку, Богданов взмахнул рукой.
Тонкие деревца на спинах танков задрожали и зашевелились, как от легкого ветра. Сбросив шинель, Богданов вскочил в крайнюю с левого фланга машину, она рванулась вперед.
– Пора и тебе собираться, Василий Пименович! – крикнул он Лузе, лежавшему впереди со своими охотниками, на рассвете отошедшими с перевала. – И так задерживаемся, Василий Пименович.
Вокруг, готовясь к выходу пехоты, суетились пулеметчики с собаками и санитары в брезентовых комбинезонах, из карманов которых торчали гаечные ключи и еще какие-то большие и сложные инструменты.
Тут же приготовляли к работе баллоны с искусственной кровью для переливания.
Луза поднялся с земли, отряхнул куртку и поднял бинокль к глазам.
Поток танков широкой и крутой дугой несся с холмов в долину.
За танками торопились полки. Справа от Ольгинского – 57-й полк, краса голиковской дивизии, от берегов Суйфуна – сводные отряды колхозов переднего плана, партизаны и добровольцы, ближе к шоссе – третья и четвертая стрелковые дивизии.
Луза подтянул голенища сапог и легоньким охотничьим шажком побежал, ничего не говоря, из лесу.
Охотники бросились за ним врассыпную.
– Счастливой победы! – крикнул им вслед доктор и припал к неглубокой ямке в земле, где стоял телефон.
Четырнадцатая японская дивизия, потрепанная в ночном бою, из последних сил карабкалась на присуйфунские холмы. Богданов, вылетя с гребня на семидесяти танках, навалился через четверть часа на ее цепи. Он пропорол насквозь их тройную волну, разметал гнезда полевой артиллерии и, не задерживаясь, повалил навстречу седьмой, резервной, переходившей реку.
В машине Богданова стоял жаркий и душный грохот. Зловонный дым мотора, мешаясь с дымом орудия, заставлял сжиматься сердце. В ушах звенело от гула брони и страшной качки, которую претерпевала машина. Никакая сила не могла теперь задержать ее страшного бега. Казалось, что она сейчас разлетится на куски и полетит вниз бесформенными обломками.
Вдруг стало легче и свободнее уху, и быстрая волна свежего воздуха ворвалась в танк. Это была пробоина. Пулеметчик упал к ногам Богданова, в куполе башни мелькнула рваная щель, танк загудел, заскрежетал и, качнувшись в ужасном прыжке, еще быстрее понесся вниз. Становилось все светлее и прохладнее. Солнечные зайчики заиграли на металле. Казалось, за стенами танка светает.
Богданов приоткрыл передний щиток. Стало почти зябко. Водитель машины смеялся, вцепившись окровавленными руками в рулевое колесо. Богданов отстранил его. Единственным оружием танка являлась сейчас быстрота, и он сам хотел действовать ею. Танк несся вперед. Местность не запоминалась.
«Ходу, ходу!» – твердил Богданов, нажимая на газ, и вдруг, как во сне, увидел реку и город Санчагоу за ней.
Легкий понтонный мост, забитый японскими ранеными, и мортирная батарея слева, у развалин фанзы, окруженных грудою мертвых тел. «Тарасюкова работа», – подумал Богданов.
Куда? На батарею или на мост?
Глаза подсказали – на мост! К мосту ближе.
И, разлетевшись, он с трехметрового берега рухнул всей тяжестью машины вниз. Охнув, она поднялась на дыбы и, ломая жерди и настил моста, стала опускаться в воду. Осколки раздробленных понтонов поплыли вниз.
Закипел раскаленный металл.
– Не потонем, тут мелко, – сказал Богданов, и окровавленный водитель, обернувшись, кивнул ему головой и показал рукой назад.
Через пробоину виден был кусок долины, откуда они примчались.
Танки шли лавой, могучим потоком огня и грохота, японцы в беспорядке отступали.
– Что же это мы дурака валяем? – Подтянув к себе ручной пулемет, Богданов просунул его в пробоину и стал стрелять в упор по обозам, автомобилям и людям.
– Бей, бей, товарищ полковник! – тонко вскричал очнувшийся пулеметчик, шевеля простреленными руками.
Он обернулся к водителю.
– Жив? Я тоже живой, – слабыми глазами он оглядел перекореженное и забрызганное кровью нутро танка.
– Мы еще на нем пахать будем, – сказал он, думая, что будет жить и работать, и подбадривая этим себя.
Богданов отодвинулся от дыры.
– Довольно, – сказал он, протирая глаза. – Пехота вышла. Смотрите.
На холмах, впереди леса, показались отдельные группы охотников Лузы, за ними – полки Винокурова.
Они бежали, скрываясь за грудами мертвых, за брошенными машинами. Они ползли отовсюду – из замаскированных люков, из точек, из ям, поднимались и снова ползли, не издавая ни звука. Прикрывая их с воздуха, выходила красная авиация.
Богданов прислонил раненого пулеметчика к пробоине, сказал ему: «Смотри, брат, какое дело!» – и стал вылезать наружу, в холодную воду.
Полки Винокурова сближались с японскими гвардейцами на дистанцию последнего броска в атаку.
Поддерживающая артиллерия переносила огонь в глубину.
Рождалась стихия ближнего боя. Тут японский взвод при содействии танка атакует огневую точку красных, защищаемую стрелковым отделением с помощью противотанковой пушки. Там сшиблись в штыковом ударе. Дальше – партизаны штурмуют японский танк. Огонь ручных пулеметов, залп ручных гранат, штыки.
Еще дальше окапываются, ползут, отходят и вновь бросаются в бой. Очаги крохотных боев возникают и развертываются по всей долине, превращенной огнем самолетов и артиллерии в пашню с гигантскими бороздами и лунками. Откуда-то, по еще сухим тропам, бегут ручьи, дождь пыли и земли не перестает лить.
Но люди из-за сопок все прибывают.
Вон сбегает к реке старик Василий Луза, обгоняя Ушакова и крича что-то ему через плечо.
Вот из снайперской норы показалась окровавленная голова младшего командира Цоя. Прополз, стреляя, Чаенко. Раненый Тарасюк поднимал голову и слабо махал рукой: «Вперед, вперед!» Секретарь райкома Валлеш, в пиджаке, опоясанном патронташем, перебегал с первой группой бойцов 57-го полка. Лиц дальше было не видно, но люди чувствовались везде. Они ползли по трупам пограничников и японцев, прыгали в ямы, вырытые снарядами, или, открывая люки подземных стрелковых нор, выскальзывали в огонь все расширяющегося сражения с криками, перекрывающими грохот металла. Старик Луза сползал к самой воде. По виду он был спокоен. Он бил на выбор, не торопясь.
– От старик, от золото! – закричал Богданов.
А за стариком так же спокойно полз Ушаков, снайпер первого класса, и так же рассудительно выбирал цель. Смерть бесновалась вокруг, они не видели ее. В их глазах запечатлелись лишь фигуры японцев, тонкие глаза бойниц в танках. Они видели только то, во что метили. Все остальное шло поверх них.
– Заест Ушаков Лузу, – сказал Богданов. – Молодой парень, заест обязательно, – и стал суетливо выбираться из танка через пробоину, чтобы ползти и работать огнем рядом с Лузой.
Шла великая пехота большевиков.
– Пограничный бой кончился, – сказал Богданов. – Теперь начинается война.
Грудью приняв удар японцев на своей пограничной черте, разбив их натиск, Красная Армия входила в чужую, напавшую на нас землю, чтобы именно здесь до конца разметать, рассеять противника.
Но кавалерия генерала Када еще держала Георгиевку.
Када стоял, покачиваясь, на высоком стогу сена. Изредка он видел фланг стрелковых цепей Одзу, ползущих слева. Справа от него раскинулись молчаливые поля. Дело шло. Сзади подходили отставшие части.
– Село наше, – тихо сказал ему командир гусарского полка, только что пронесшегося по горящей долине меж сопок. – Смотрите, огонь села стихает. (Луза в это время отходил с перевала, оставляя дивизию Када перед полем батарей.)
– Поддержите этот последний удар, – распорядился Када. – Ваш полк, очевидно, и решит исход дела.
Он стоял, переминаясь с ноги на ногу на зыбком стогу. Группы спешившихся кавалеристов окружали село, и тишина завершающегося боя всходила вместе с солнцем.
Гусарский полк на-рысях прошел мимо. Када молча приветствовал его. Он видел, как колонна спустилась в овраг, перешла на широкое вспаханное поле, спешилась и поползла, потом замерла и осталась лежать, прекратив огонь. Он покачал головой, поняв, как измотаны его люди, как опустошены командиры.
– Нашел время для сна, – сказал он адъютанту, – немедленно передайте командиру гусарского полка – поднять людей. Осталось последнее усилие.
Адъютант приник к неотвечающему телефону.
– Коня! – крикнул Када, теряя терпение.
Человек шесть адъютантов бросились к лошадям.
Было, конечно, глупо лично вести в атаку выдохшийся полк, но выбора у него не было. Стоило полку скиснуть, как рушились все успехи сражения.
Он рванул коня и пошел вскачь, злясь и будоража себя для смерти.
Командующий второй армией Накамура медленно пробирался на машине к дубовому лесу, откуда был хорошо виден участок прорыва.
Он несколько раз просил остановить машину, – осматривал дымящиеся развалины снайперских логовищ и делал снимки.
– Ничего оригинального, – говорил он каждый раз, склоняя голову к плечу. – Апофеоз окопной тактики… Абсолютная ерунда… Старая русская боязнь двигаться, возведенная в систему.
Ослабевший бой вдруг послышался слева, с участка гвардейской дивизии.
– Не Орисака ли? – прислушиваясь и соображая, заметил вслух Накамура.
Но шум и грохот металла, воедино слитый, как рокотание грома, пронесся вправо и стал быстро приближаться из-за опушки дубового леска, захватывая весь горизонт. Так звучит землетрясение – зловеще и отдаленно, несмотря на близость.
Накамура велел остановиться возле уцелевшего дерева и просил адъютанта подняться на нижние ветви и сообщить, что ему видно.
– Это, должно быть, мотомехгруппа Ниоио, – сказал Накамура себе в успокоение.
Адъютант поднялся на ветви и крикнул, сейчас же слезая на землю:
– Сюда бежит масса людей.
Да, теперь уже можно было различить в грохоте отдельные выкрики и распределить, назвать отдаленные шумы – треск колес, гуденье танковых моторов, лязганье гусениц и непрекращающийся человеческий крик.
– Что это может быть? – спросил Накамура.
Адъютант вскочил в коляску конвойного мотоцикла и помчался влево и вниз, к дороге, на которой уже замелькали первые группы бегущих, но грузовая машина с обгоревшим кузовом вынырнула навстречу ему из оврага, и он повернул к ней, останавливая шофера рукой.
Молодой офицер выскочил из шоферской кабины и откинул брезент кузова.
– Что такое? – спросил адъютант.
– Это генерал Када, – ответил офицер.
Адъютант заглянул в кузов и увидел огромную фигуру кавалерийского генерала. Лицо его было неестественно большим, рыхлым, с какими-то дырами и вздутиями.
– Неизвестная смерть. Мы наткнулись на неизвестную смерть, – сказал офицер – Она исходила из подземных сооружений.
В это время, поперек пересекая поле сражения, показалась машина генерала Одзу. Ее баллоны были в крови. Командующий группой выскочил из машины и старческим, суетливым шагом побежал, спотыкаясь и держа руку на сердце, к Накамуре.
– Генерал, моя группа отходит, – крикнул он. – Прошу прикрыть меня силами Маньчжурской образцовой бригады.
– Толпа заметно приближается, – сказал адъютант командующему армией, медлящему отдать приказ шоферу о возвращении в штаб.
Накамура кивнул головой. Машина рванулась.
Адъютант, привстав на сиденье, обернулся назад. Машина легко удалялась от толпы, хотя та мчалась со скоростью рикш.
– Это китайцы-носильщики.
– Где вы увидели китайцев? – спросил Накамура.
– Вот вам и неизвестная смерть. Это китайцы.
По дороге от Георгиевки к границе действительно неслись китайцы-грузчики. Некоторые были на конях, и с машины можно было разглядеть их лица.
Машина резко свернула к реке по грунтовой дороге. В ту же минуту толпа китайцев, пересекая шоссе, ударила с фланга на отступающие по целине части Одзу, смяла их, повалила коней, перевернула вверх колесами автомобили, расстреливая прислугу. Некоторые из этих ребят проявляли отвагу, доходящую до дерзости. Они ложились за только что отобранные ими пулеметы и с двадцати шагов расстреливали полчища солдат, прыгающие через трупы, падающие и все же двигающиеся подобно саранче, которая никогда не сворачивает с дороги.
Другие из китайцев, в японских шинелях нараспашку, шагом ехали на японских конях между толпами беглецов и на выбор, бесстрашно расталкивая солдат, стреляли в офицеров. Третьи ходили по полю сражения, на глазах у всех хозяйственно рассматривали брошенные при атаке орудия и спокойно поглядывали из-под рук на суетню вдоль шоссе. Маленький офицер, везший тело генерала Када, был окружен китайцами.
Со всех сторон неслись крики бегущего корпуса:
– Тасуке! Тасуке! Тасуке! Кудай!
Пораженный тем, что случилось, Накамура молчал, оскалив зубы.
Никогда еще поле битвы не представляло такой ужасной картины. Исковерканная, глубоко вскопанная, будто приготовленная для великой стройки, земля. Котлованы, насыпи, окопы, воронки, опять котлованы, со следами дороги на крутом склоне, развалины капониров и точек, дороги, след которых можно было определить по вереницам трупов, раздавленных танками.
Накамура промчался сквозь Санчагоу на сопку командования. Здесь ждали его генерал Орисака, дважды раненный в руку, Нисио-младший, в грязном промасленном кожане, и адъютант главкома. Командующий армией сел за маленький грубый стол, поддерживая руками голову. Никто не решался нарушить молчание. Вскоре подъехал командир ударной группы Одзу.
– Остановиться нет никакой возможности. Я прошу указать группе дорогу, – сказал он.
– У моих людей нет мужества даже для отступления, – заметил Нисио-младший, оглядывая всех с отчаянным видом.
– Отступления… Вы двигались медленнее вьючных лошадей, – сказал Накамура.
– Генерал, мне была поставлена задача прорыва с расчетом движения не больше трех-четырех часов… Заправка горючим в боевых условиях… никто из нас не представлял себе, что это значит и во что может обойтись.
– Заправка горючим… Мы не в гараже, а на поле сражения, – тихо произнес командующий армией.
– Наконец у Георгиевки мы нарвались на эту неизвестную смерть.
Стали моторы?
– Да, генерал. Это ужасное бедствие лишило нас…
– Вы расскажете историю о моторах суду чести… Почему одни моторы остановились, а другие нет?
– Генерал, не я руководил этим огнем, я подвергался ему. Когда каждая рана смертельна, как в этой проклятой истории, никто не хочет быть победителем. Раненый победитель все равно сдохнет на руках побежденного.
Накамура поднял голову и сказал адъютанту главнокомандующего:
– Сообщите Главной квартире о неудаче прорыва.
Японская авиация металась в страшном возбуждении, стремясь прикрыть отход частей к Санчагоу, где уже, не ожидая приказа, окапывались два или три полка.
Части ударной группы генерала Одзу все еще были в движении. Сбитые атакой красных танков, отрезанные от своих транспортных баз, они отходили без всякого плана или лежали, зарывшись в землю, на утренних позициях, красная авиация бомбила безостановочно. Гвардейцы Орисака отошли в большем порядке, танковые части Нисио-младшего, сработав горючее, зарылись в землю, превратив свой участок в линию бронированных гнезд, а по телам бойцов кавалерийской дивизии Када, распростертым от границы до окраин Георгиевки, непрерывным потоком шли красные танки, поддерживаемые авиацией.
В пять часов дня 8 марта пришло сообщение, что авиация красных громит тыл и коммуникации армии.
Маньчжурская образцовая бригада, захватив санитарные поезда, самовольно отходит по направлению к Харбину.
Фронт армии Накамуры перемещался в тыл. Армия его должна была поворачиваться во все стороны. Фронт обтекал ее, окружал. Армия Накамуры зарывалась в землю.
Красные части теснили японцев к югу. Красные десанты жали их с флангов. Маньчжурские партизаны громили их с тыла.
Советский рубеж, грудью приняв японский удар и расплющив его о себя, теперь оставался далеко позади.
Глава третьяОльга жила в Москве, каждый день собираясь домой и откладывая отъезд на месяцы.
Когда она после Владивостока приехала с Шершавиным к матери, та приняла их очень спокойно.
– Вы не сердитесь, что я вам ничего не сказала, – это все произошло так быстро…
– И хорошо сделала. Тут разговорами не поможешь, – ответила мать.
Но, провожая на границу, сказала:
– Спасибо, дочка, что хоть военного человека взяла. У нас вся семья боевая, такой курс и дальше будем с тобой держать.
Из Посьета Ольга поехала к Шершавину на границу и, пробыв у него дня два или три, покатила в Москву.
На границе, как, впрочем, и на Посьете, жили они друг с другом неуверенно, хотя и в одной комнате. Вещи держали в разных чемоданах, белье в стирку отдавали отдельно, каждый – свое. О внезапном браке своем почти не говорили, а если и вспоминали о нем, то как о веселой проделке, хотя и относились к своему браку вполне серьезно.
Комиссар надавал Ольге множество поручений. Ей надо было съездить в Тимирязевку, во «Всекохудожник», в Книгоцентр, Союз писателей, в Консерваторию, сделать там тысячи предложений и начать переговоры о посылке бригад на Дальний Восток.
Вместе с поручениями мужа и Михаила Семеновича у Ольги накопилось работы месяца на четыре. Приехав в Москву и найдя комнатушку у шершавинского приятеля, Ольга забегала по всем адресам и вначале исправно отвечала на длинные расспросы Шершавина и беспокойные письма матери. В самый разгар суеты почувствовала она, что забеременела, и как-то внезапно обмякла, даже слегка растерялась. Так скоро родить она не предполагала, боясь, что ребенок прикрепит ее к дому и заставит бросить науку. На первых порах так и случилось. Заботы о еще не родившемся поглотили ее целиком. Когда же родился сын – весь мир был принесен ему в добровольную жертву. Однако забыть Дальний Восток и не касаться его насущных дел было труднее, чем она ожидала. Дела, начатые ею, вдруг приходили в движение. «Всекохудожник» посылал бригаду, Академия – семена, Союз писателей – книги. С границы приезжали отпускники и, конечно, привозили вместе с приветами объемистый пакет комиссара: опять начиналось хождение по главкам и институтам.
В письмах, которые Шершавин посылал раз или два в декаду, было много такого, что глубоко волновало Ольгу, – все эти пейзажи, охоты, ветры, глухие таежные тропы, пустынное море и тяжелая, отважная жизнь. Но подробнее и лучше всего писал Шершавин о людях.
«Жаль, что вы не знаете Ушакова, – писал он ей. – На моих глазах растет удивительная натура. Я с каждым днем чувствую себя все меньше и все глупее по сравнению с ним, еще три года назад не видавшим книги. Книги, книги! Посылайте нам книг. Ушакову необходимо работать над собой, как волу, но – вы знаете – тут под руками ничего нет».
Он писал о бойцах, о книгах и, как будто между ним и Ольгой не было десяти тысяч километров, подробно критиковал прочитанные книги или дискутировал вопросы искусства. Ольга отвечала ему редко. Два раза она возвращалась из Москвы на границу.
Дав отдохнуть ей дня три-четыре, Шершавин уговаривал ее съездить к матери на Посьет или к Лузе, а затем легко убеждал в необходимости еще раз побывать в Москве и снова отправлял, волнуясь, и просил писать ему письма о новых книгах.
Ольга была почти рада такому исходу ее побывок у мужа, хотя и не понимала его намерений. Обижало, что он так быстро отправляет ее от себя, хотя быть дольше с ним ей самой было бы тяжело и скучно, оскорбляло, что он умел отлично жить без нее и никогда не жаловался на одиночество, раздражала его навязчивость со всеми этими поручениями в столицу, превращавшая ее в обыкновенного секретаря. Но он был с нею прост, искренен и откровенен, очень любил сына и трогательно заботился о том, чтобы ей было хорошо в Москве. Все-таки получалось, что он всегда обижал ее требовательностью. Выспрашивал о прочитанных книгах, о просмотренных пьесах, и вдруг оказывалось, что он знает их, и знает лучше, чем Ольга. «Мало видела», – кратко говорил он тогда, меняя тему беседы, и вскоре заговаривал о новой поездке в Москву. Уехав в третий раз, Ольга решила не возвращаться. И когда однажды раз и навсегда попробовала выяснить свои отношения к человеку, который так нежданно-негаданно стал ее мужем, поняла вдруг, что неистребимо глубоко вросла в его жизнь и что если им пришлось бы расходиться, так надо делить и Ушакова, и Посьетский завод, и семена Тимирязевской академии, все богатое и сложное хозяйство, накопленное изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год.
Несколько раз в течение последней зимы она писала Шершавину, что уже собирается выезжать, и он немедленно посылал длинный перечень неотложных просьб и потом добавлял к ним телеграфом новые и новые поручения, которые вновь задерживали ее отъезд. В конце концов это ее рассердило.
Она послала ему телеграмму:
«Возвращаться ли мне вам любите ли вы меня».
Он ответил: «Возвращайтесь».
Тон телеграммы был обиден. Что это? Покровительствует он ей или зовет. Ах, бросить бы все и уехать куда-нибудь в Среднюю Азию.
Но он связал ее со своей границей тысячью дел, бросить которые было нечестно, – тысячью дел, начинаний, проектов, которые она уже полюбила и защищала здесь с жаром и вдохновением. Не знать о них ничего, оказаться чужой им было невозможно.
Значит, ехать.
И она собралась на Восток ранней весною.
Февраль в Москве был зимним, ветреным. Март начался вьюгами.
В день женщин хватил мороз в двадцать градусов, но Ольга все же решила выйти из дому. В Большом театре назначен был слет знатных женщин Москвы, на который ждали членов Политбюро.
Часов в одиннадцать концерт был в самом разгаре. Все поглядывали на правительственную ложу, с минуты на минуту ожидая появления Сталина. Но Ольга, за день устав до одурения от сутолоки и беготни, вынуждена была уйти, тем более что ребенок оставался дома один.
Выйдя, она внизу, у колонн, столкнулась с Браницким, бежавшим с непокрытой головой со стороны сквера. Он был товарищ ее отца, с которым когда-то вместе учился.
– Что случилось? Откуда вы? – крикнула она, загораживая ему дорогу.
– Только что получено правительственное сообщение о нападении японцев на нашу границу.
– Вы с ума сошли? – крикнула Ольга, и они бегом вернулись в театр, поднялись в верхнее фойе и стали у окна на площадь.
– Там сейчас утро, – сказал Браницкий. – Они дерутся уже шесть часов. Вы знаете эти места?
– Какие, где это? Я ничего не знаю.
– Вот и опять молодость, опять. Ах, да, вы не переживали гражданской войны. Это было счастье, Ольга Ованесовна. Все чувства, все поступки сверялись на слух с тем, что происходило на фронте. Человек делал шаг и думал: а что там, а как там?
– Да расскажите мне толком, – трясла Ольга руку Браницкого.
Но он не слышал ее.
– Только в минуту величайшей опасности начинаешь как следует осознавать, что такое советский строй. Мы родились и выросли в войне. Наш быт был все время войной, неутихающей, жестокой. У нас умеют садиться в поезда и уезжать за тысячу верст, не заглянув домой. Мы способны воевать двадцать лет, мы бойцы по исторической судьбе и опыту жизни.
– Умоляю вас, расскажите толком…
Но Браницкому казалось, что он рассказывает толком.
– Да ведь для нас победить, – говорил он, убеждая Ольгу в чем-то, ему совершенно ясном, – значит смести с лица земли режим, выступивший против нас.
– Скажете вы, что произошло, или нет?
– Как «что произошло»? Японцы прорывают нашу границу у озера Ханка.
У Ольги потемнело в глазах.
– Почти моя родина.
– Ерунда! Ерунда! – не слушая ее, бормотал Браницкий. – Китай вырастет в могущественную советскую страну. Япония станет счастливой. Индия получит свободу… Пойдемте! – крикнул он. – Мы уже час или два ничего не знаем о дальнейших событиях. Сегодня надо быть на миру, – говорил он. – Вы ведь недавно с Востока. Муж там? Наверно, поедете медицинской сестрой?
– Ах, Браницкий, я сделала такую глупость, что приехала, – ответила она краснея. – Там так мало людей, вы знаете.
– Ничего, ничего… Чтобы нас победить, нужно вырезать все человечество, – произнес он торжественно, и она замолчала.
Петровка была набита народом, как всегда в канун больших революционных праздников. Все уже знали, что произошло. Театральная площадь напоминала ярмарку. Текст правительственного сообщения разносился над головами из репродукторов.
Они двинулись вверх по Пушкинской, к театру Немировича-Данченко. Народ выходил из зрительного зала, но потом вновь повалил обратно, потому что нашлось трое китайцев-ораторов. Их передавали в подъезд на руках, над головами, как знамена. Разговаривать было невозможно, все пели.
Переулками выбрались Браницкий и Ольга на улицу Горького и заглянули в редакцию. Какие-то болгарские эмигранты, польские беженцы, индусские студенты спорили у карты.
Обезумевшая секретарша кричала в телефон:
– В десять?.. Не слышу. В девять? Не слышу. На «Шарикоподшипнике»? В десять на «Шарикоподшипнике»! Колонный зал в час? Ничего не слышно. Говорите по-русски: Нох ейн маль! А-а, же не парль па франсэ, малерезман, же секретарь де редаксион, да. Же не па иностранный отдел, отдел дезентранже, но, отр телефон, да-да. Звоннэ Наркоминдел, пардон! – мужественно орала она, перепутывая слова.
В редакции ничего не имели из ТАССа, кроме текста правительственного сообщения, и Браницкий потащил Ольгу к Охотному ряду. Кое-где, в гуще толп, уже показывались древки заводских знамен. Всюду галдели группы стратегов. Старик в седой кожанке воодушевленно разбирал возможный стратегический рисунок войны на Востоке и ногтем большого пальца чертил линии на стене дома. Военных встречали овациями. Далеко откатываясь, гремело «ура», играла музыка.
Вдруг чей-то могучий голос крикнул: «Тихо!» – враз замерло на версту. Замедленный голос радио вновь и вновь передавал стране и миру уже наизусть знакомые слова извещения партии и правительства.
Публика, вышедшая со спектакля Малого театра, стояла на улице не расходясь.
Такие дни не повторяются. Такие дни стоят целой жизни. В какой-нибудь час или два человек переживает больше, чем иной раз за целые годы.
Между колонн Большого театра пела актриса, ее не слышали, но ей аплодировали, кричали: «Бис! Повторить!» – и она снова и снова повторяла свою немую песню, всех трогающую до слез.
Вдруг как бы случилось какое-то несчастье в стороне от Центрального детского театра, и человеческая стена колыхнулась влево.
– Переводчика! С немецкого переводчика! – закричали от театра, и немолодая скромно одетая женщина побледнела и всплеснула руками:
– Я! Я! Пустите скорее, – и, раздвигая толпу, стала пробираться на зов с настойчивостью врача скорой помощи.
– Сюда! Сюда! – звали ее и проталкивали ко входу в театр, к пепельно-рыжему баварцу, говорившему речь.
– Я больше выдержать не в силах, – сказала Ольга. – Скажите что-нибудь, Браницкий. Скажите за всех…
Но самый сильный человеческий голос не мог быть теперь услышан толпой, которая говорила, пела и спорила десятками тысяч криков.
Толстый бородатый человек рассказывал, как он в двадцатом году собирал книги для Красной Армии, и работница в синем комбинезоне восторженно похлопала его по плечу, крича: «Верно, честное слово верно!» – и, перебивая его, рассказывала об изъятии излишков у буржуазии в дни, когда она была подростком.
– Вы заметили, никто не говорит об Японии, – сказал Браницкий. – Что там Япония! Все знают, что дело не в ней. Мы встречаем сегодня не первый день навязанной нам войны, а что-то провозглашаем на всю вселенную. Дело идет о схватке повсюду. Я помню, как в двадцать третьем году ждали вестей из Берлина. Как хотелось умереть за них, как о них думали. Когда у них там все сорвалось – эх!.. Эго было личным несчастьем.
– А Вена?
– А Испания? – сказал молодой моряк, услыхав их беседу. – Наше судно было в море, между Францией и Испанией. Парторг приказывал спать в партийном порядке, – спать никто не хотел. Прямо с вахты бросались в красный уголок, ждали новостей от радиста. Машинная вахта через каждые полчаса присылала наверх ходоков. Капитан орет – под суд! Парторг орет – под суд! А мы – качать их. Качаем и поем. Трое суток никто не спал, не ел. И вдруг узнаем – заело. Будь на берегу – запили бы. Ведь такое горе бывает, когда проворонят момент.
– Они уже дерутся восемь часов, – сказал Браницкий и неожиданно быстро, будто споткнувшись, толкнул человека впереди себя и побежал сквозь толпу к ограде, повыше Центрального детского театра.
– Чтобы нас победить, надо уничтожить все человечество! – закричал он, и толпа оглянулась. – Мы всегда знали и никогда не забывали ни на минуту, что война будет и ничто не устранит ее навсегда. Мы старались отодвинуть, отдалить неотразимый час ее прихода, чтобы вырастить бойцов среди угнетенных народов, воспитать классы, выковать партии. Сколько раз билось от счастья наше сердце, когда над миром проносился революционный пожар! Мы знали, что этот час придет! Вставай, земля! Время наше настало! Вставайте, народы! Прочь руки от Красной страны.
Ольга плакала во весь голос. Бессвязная речь Браницкого била ее по нервам.
Осипший Браницкий что-то еще кричал о морали, но слов нельзя было разобрать. Не слыша его, а скорее доверяя тому, что может дальше произнести этот худой, с твердыми, злыми глазами человек, окружающие его пять или шесть тысяч человек заранее выражали полное одобрение всему, что, как им казалось, он говорил.