355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Гаген-Торн » Memoria » Текст книги (страница 27)
Memoria
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Memoria"


Автор книги: Нина Гаген-Торн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 27 страниц)

После смерти Сталина

Мы не скоро почуяли оттепель. К нам подошла она голыми черными ветками на снегу. В сыреющем воздухе, не поднимая глаз, продолжали мы заниматься своими делами, не веря в какие-нибудь перемены.

Первые признаки этих перемен у нас в ссылке сказались месяца через два. Ослабел режим: прекратилась ежемесячная регистрация ссыльных, стали ездить в Казачинск, не спрашивая разрешения коменданта, а он делал вид, что не замечает. Потом пронеслась новость: иностранных подданных отпускают на родину. Я встретила Золтана на улице:

– Это правда, что вас отпускают в Венгрию?

– Да, предложили заполнить бумаги, но я не могу уехать, оставив жену. Подал заявление, чтобы ее отпустили со мной.

– А не будет там ей трудно и одиноко? Ведь она не знает ни одного языка, кроме русского. И вряд ли легко выучит.

Он пожал плечами:

– Тогда мне придется остаться здесь – я не имею права бросать жену.

Что можно сказать на это?

– А Хасэгава как? Он у меня давно не был.

– Разве вы не знаете? Вы же написали ему заявление, чтобы разрешили работать на лесопильном заводе. Разрешили, через несколько дней туда переезжает.

Лесопильный завод был в 10 километрах вверх по Енисею. Через несколько дней Хасэгава зашел прощаться, он переезжал туда. Это было большое облегчение: на лесопилке он будет получать зарплату, питаться в столовой, сможет купить хоть какую-нибудь одежду. В июле он явился ко мне в гости в чистой белой рубашке, крепких штанах без заплат, с коробкой конфет и неизменным прекрасно собранным букетом цветов. Но глаза стали более грустными, у него появилось время и силы, чтобы тосковать по настоящей, подлинной своей жизни. Ведь в предельном напряжении – нельзя тосковать, надо выживать.

Надвинулось и покатилось лето. Огороды были засажены, весенние работы окончены. В газетах мы прочли, что пересматривают дела заключенных, дана амнистия лагерникам, получившим срока не выше 5 лет. Первыми освободили уголовников. О ссыльных – молчали. Скоро мы услышали: снизу, из Норильска идут пароходы с освобожденными бытовиками. Впереди их бежали вести: везут на «Марии Ульяновой». Сначала пароход останавливался на пристанях, как обычно, но урки разбрелись по поселкам, хватали что попадало под руку, разбивали магазины, чтобы добыть вино, наводили панику. Перестали останавливать пароходы у пристаней. Но они стали прыгать с парохода в воду, разбегаться по деревне, ловить кур, поросят, гусей, грузить добычу в лодки, а потом догоняли пароход.

Идет свистопляс, пиры и картежная игра. Скоро «Мария Ульянова» поднимется до Залива, сами увидите…

Жители забеспокоились: надо прятать и закрывать. А где взять замки? Сроду ни по Енисею, ни по Ангаре не было замков! И в магазинах их не продавали – никто не покупал. Может, ехать в Казачинск за замками? Не успеем… Близко уже… И вот утром закричали мальчишки: «Мария Ульянова»! «„Мария Ульянова“ идет!» – «Ой, запирайтесь! Сторожите дома!» – «Не пустили бы красного петуха!» – волновались бабы.

Все высыпали на берег Енисея.

Из-за поворота показался величественно-белый пароход. Он медленно шел по середине реки, рассекая быстрые и светлые воды Енисея. Вот на палубе забегали, замахали руками черные человечки. Видно было: несколько фигурок скидывают рубахи и сапоги, прыгают в воду, плывут к берегу. Бабы хлынули к своим домам. Мужики сгрудились на берегу, на береговом яру, смотрели: что будет?

Плывущие увидели их, повернули вниз по течению, к другому концу деревни. Пароход протяжно загудел, замедляя ход у сигнальных столбов.

Я не стала дальше смотреть на все это, поспешила к своему дому – замка-то ведь тоже не было. Бабы с топорами стояли у своих ворот. Урки, полуголые и мокрые, разбежались по проулкам.

Кончилось все сравнительно благополучно: они поймали одну овцу, двух поросят и бросились к берегу. По Енисею всегда много лодок на берегу. Погрузив в лодки добычу – угребли к пароходу. Лодки прибило потом ниже деревни, к нашему берегу.

Из Красноярска пошли с идущих вниз пароходов слухи: «гуляет нынче голытьба», чуть не средь бела дня освобожденные лагерники грабят по улицам. Вечерами люди боятся выходить из дома.

А снизу – все шли пароходы с освобожденными. Впрочем, они не только грабили, они торговали лагерным имуществом, которое захватили, продавали столы, табуретки…

К счастью, путь из Игарки долог и рейсы были редкими. Между рейсами мы жили спокойно: ходили в тайгу по малину и смородину, собирали грибы, готовясь к зиме. В нашей судьбе, видимо, ничего не менялось…

Жизнь продолжается[27]27
  Отрывки из дневников и писем Нины Ивановны с комментарием Г. Ю. Г.-Т.


[Закрыть]

А жизнь шла своим чередом. Напряженно билась мысль, искала себе дорогу. Бездумное, «грибное» состояние и Нина Ивановна несовместимы. Все, что можно было сделать в поисках выхода – возможности интеллектуальной жизни, – было сделано. Освобождение от ссылки или хотя бы возможность если не научной, то преподавательской работы (опыт преподавания у нее был и в Институте народов Севера в тридцатые годы и в школе и техникуме в Зауралье, после первого тура лагерей) – вот о чем просила она в многочисленных заявлениях в высшие инстанции. В письме ко мне от 17 августа 1953 года она пишет:

«[…] Я же извелась совершенно тем, что не могу найти работу и так и должна сидеть „на иждивении“ твоем и Веры[28]28
  Вера Федоровна Газе – астроном, подруга с 1936 г.


[Закрыть]
: сейчас о работе по специальности писала в МВД в Москву, Генеральному прокурору (2 раза), в крайком партии, в Верховный Совет, всюду твердя, что нельзя человека выбрасывать из жизни; если не освобождают ссыльных, то дайте, черт возьми, работать! У нас говорят, что в другом, не Казачинском, районе один ссыльный через Москву добился, что ему разрешили преподавать. Бьюсь во все дырки и во все концы! Но насколько бы проще было, если бы приняли к печати „Ломоносова“! Этого можно добиться […]».

В одной из тетрадей, в черновиках, нашлось даже рифмованное заявление:

 
ОСО постановленьем
Попала в заключенье:
Пять лет дубровских лагерей!
А по отбытии срока
Отправили далеко:
В Сибирь, на Енисей.
Не страшно Енисея,
Прожить везде сумею —
В работе весь вопрос!
Здесь в самом мне начале
Сурово указали:
Ступайте вы в колхоз!
«С моим здоровьем хилым
В колхозе не по силам
Работать мне теперь!
Была я педагогом».
Но оборвали строго:
– Туда закрыта дверь!
Не нужны ваши знанья,
Как бесполезный дым.
Как ни старайтесь много,
Работы педагога
Мы ссыльным не дадим.
 
 
– У граждан в нашем строе
Есть право основное:
Нести любимый труд.
Его навек лишают
Меня. Я к вам взываю:
Где справедливость тут?
Правительства указом
Судимость сняли разом,
Без разгляда статей,
Всем, что пять лет имели.
А мне на труд ужели
Не отворят дверей?!
Пишу теперь стихами,
Зачем – поймете сами,
Что эдаким посланьем,
Быть может, я вниманье
Сумею обратить:
Какой же ради цели
Меня, на самом деле,
Без пользы погубить?!
 

Внизу, чернилами, надпись – отправлено 13/IX-53 г. Послания оставались без ответа. Осенью, после поля (муж был в экспедиции в Туве), мы с мужем приехали к маме в Залив. Уехали. Еще горше стало одиночество. Но, несмотря на все, шла интенсивная внутренняя работа. Сохранились записи – размышления о становлении нации и государства, об украинском национализме, о Гоголе, его последних годах, о роли истории и этнографии и границе между этими областями человеческого знания, отзывы-отклики на прочитанные книги и журнальные статьи. Шла интенсивная переписка с друзьями-астрономами. И – стихи. Стихи-картины, стихи-переживания, стихи-размышления.

 
Целый день надо мной Абсолют[29]29
  Стихотворение более раннее, 1950 года – видимо, вспомнилось.


[Закрыть]

Распростер свои черные крылья.
Мы – как дети. Минуты бегут.
Мы, как дети: кричим от бессилья.
И беспомощным счетом минут,
Измеряя безмерного грани,
Мы не знаем, куда приведут
Нас слепые усилья сознанья.
Ртом касаясь осенней земли,
Я в опавшем листке угадаю,
Как века за веками текли
И как солнца – в крови возникают.
 

А потом февральская запись.

3 февраля 1954 г.

Право, иногда, читая «критические» статьи, кажется, что это лепечут дети: так мало логики и так много принципа народов банту: «Если Кали украл корову – это хорошо, если у Кали украли корову – это дурно». Этому не следует удивляться: если розовое масло влить в чан с водой – запах почти незаметен. Так и с логикой. Возникает сомнение: нужна ли она? Ведь ею никогда не руководствовались миллионы, а жили. Она была привилегией немногих. И, видимо, отменена вместе со всеми прочими.

Будет создаваться новая логика, построенная на иных, не формальных основах. Она вырастет в новом обществе, пока же – не существует никакой. Это довольно мучительно для тех, кто привык к общению с этой старой Аристотелевой дамой: понимать, что красавица отцвела и больше уже не чарует, – люди даже не замечают ее отсутствия.

Хотелось бы сохранить ясной голову до тех пор, пока вырастет следующее поколение, поколение внуков, так как, быть может, с ними можно будет о многом говорить и они начнут кое-что разыскивать, в чем им мог бы даже помочь опыт прошлой культуры. Вот тут бы и оказалась полезной сохранившаяся ясной голова.

5 февраля 1954 г.

…Но все чаще встает вопрос – да сохраним ли голову-то? И стоит ли она того, моя голова, чтобы ее сохранять? Голова неудачника… А ведь я продолжаю считать, что человек сам делает свою судьбу. Я сделать свою – не сумела. И вот подошла старость. И коротать мне ее, никому не нужной и заброшенной, коротать, мучась чужим куском хлеба (по чувству долга Галей данным). Ради чего? А в Енисее – манит и блестит под солнцем незамерзшая черная полынья. Не проще ли и не достойнее ли – нырнуть и покончить все? Самое разумное при этом было бы написать предсмертное письмо Маленкову и в Верховный Совет, что затравили, пусть подумают о тех, кто еще жив. Ведь когда человек подтверждает свои слова смертью – это производит какое-то впечатление. Может быть, это и будет то полезное, что я оставлю в жизни?

Марина Цветаева, Марина Цветаева… Она повесилась не выдержав. Нет, я – предпочту Енисей. Холод охватит всю сразу, мгновение ужаса и – конец…

И еще подобное настроение той же зимы:

 
Нет, я не знаю пока
Нужных звуков и слов…
Перед глазами – река
В белом покрове снегов.
Льдины неслись, шипя, —
Застывало от берегов…
Разве ты понял себя?
Знаешь – к чему готов?
Куда ты пришел и чем стал,
Жизни чертя края?
В белых снегах – провал —
Черная полынья.
 

Но конца не было. Воля и жизнелюбие сделали свое. Добилась. Еще весной 1954 года, до массового возвращения политических, вернулась ко мне в Москву, а затем и в свой родной Ленинград. Восстановилась в своем родном Институте этнографии. Получила полную реабилитацию. Взяла к себе мать. Долго и очень трудно возвращалась к жизни «по эту сторону». Но это – особая тема. Немного об этом в приводимых ниже письмах.

Те же, о ком шла речь в этих записках, Хасэгава Хидео и Золтан Риво – вернулись к себе на родину. Хасэгава канул в неизвестность, а от Золтана Риво было одно или два письма и свадебная фотография: на ковровой дорожке, видимо, мэрии жених во фраке и невеста с длиннейшей, до полу, фатой.

На обороте подписи: Золтан Риво, Гедвиг Риво.

Дома

Н. И. Гаген-Торн по возвращении из лагерей


Из писем Н. И. Гаген-Торн (по возвращении из ссылки) Т. М. Шатерниковой (в темниковские лагеря)

Ленинград, 20 марта 1955 г.

Дорогая моя Танюша, вот уже две недели, как я в Ленинграде. Я тебе писала перед отъездом и просила писать мне на главный почтамт до востребования. Завтра пойду туда и узнаю, нет ли писем от тебя и от Коли. Сегодня же, пользуясь тем, что сегодня воскресенье и утро свободно, сажусь, наконец, за письмо к тебе. Дела мои все еще не совсем устроились: надеюсь, что мне вернут мою жилплощадь, но это будет не очень скоро, не рассчитываю раньше, чем к 56-му году, пока же придется снимать комнату, что достаточно дорого. Снимать буду тогда, когда оперюсь настолько, чтобы иметь возможность перевести к себе маму, она очень мечтает об этом, трудно ей, бедной, на восьмом десятке жить в одной комнатенке в 12 м с Галей, Яшей, малышом и домработницей. Как сложится лето у нас у всех – еще не знаю. Где-то надо старых и малых устраивать, но где – под Москвой, под опекой Гали, или под Ленинградом, – еще не определилось. Нелегко начинать выковывать жизнь сначала. Но силы прибывают в возлюбленнейшем из городов. Как он великолепен! Москва тревожит нервы шумом, грохотом, муравейником и великим несоответствием, доведенным до апофеоза: высятся в небо гиганты, светя красными звездами по ночам, а рядом – притулилась и ушла в землю какая-нибудь старенькая полуразрушенная халупа. Величественно вздымаются мосты, а под ними течет – так себе речечка. И хотя уверяют, что она стала в два раза шире и глубже, на мой, привыкший к величию Енисея взгляд, тут и смотреть-то не на что – лужица. А Нева, оказывается, не посрамит себя даже после Енисея. Влюбленная в Енисей поздней и последней любовью, я, конечно, не могу восхищаться ею, как раньше, но она – полна могучего достоинства и простора в своих, великолепно оформленных берегах. Новые, яркие нити крупных жемчужин – матово круглых и сияющих фонарей – окаймляют ее вечерами. А днем – разворачиваются перламутровые пересветы солнца на дворцах и Исаакии. От каждого здания веет обдуманной простотой завершенности мысли. Никакой суеты, никаких фикфоков, все просто, прочно и строго. Прямые, ровные линии, бесконечные дали перспектив изредка смягчаются силуэтами деревьев и расширяются в гладь Невы и каналов. И от завершенности, от гармонии города мысль начинает работать с привычной, восстанавливающейся сквозь десятилетия четкостью. Рука уверенно берет книгу, как рабочий инструмент. А занимаюсь я сейчас знаешь чем? Этнографической литературой братских республик – Чехословакии, Болгарии, Польши.

Очень помогает мне в этом знание украинского языка и те небольшие знания польского, что удалось накопить. Жалею, что распускалась и мало занималась польским. Но все-таки чувствую, что кое-что поняла и накопила по культуре Чехии, Польши, что это помогает сейчас ориентироваться. Разумеется, надо и можно было сделать гораздо больше. Ну – что было, то было. Сейчас надо спешно, но методично строить заново свою научную работу и начинать нормальную жизнь. Еще очень, очень много трудностей материальных. Как-то ты, Танюша? Послала ли тебе Н. В. посылку, я была у нее перед отъездом, и она обещала. Когда-то я смогу, наконец, посылать тебе регулярно посылочки?! На днях напишу еще.

Целую тебя, дорогая моя. Нина.

17 апреля 1955 г.

Христос Воскресе, Танюша дорогая!

Хотя сегодня такая метель и такой крупный, хлопьями, снег засыпает землю, что кажется, это Рождество, а не Пасха. Все бело-бело и не думает таять. Кучи снегу сметают дворники, вьются и крутятся снежные вихри вокруг зажженных фонарей. К вечеру метель разыгралась еще больше. И не верится, что будет весна. Но ведь она – будет. Этим я утешаю себя, потому что теряю веру и в то, что когда-то определится, наконец, мое положение, когда-то будут, наконец, добрые вести от тебя. Была на почтамте, от тебя ничего нет… Хорошо писать, когда легко на сердце, но при тяжести, неопределенности и тревоге – очень трудно заставить себя писать. Поэтому и тебе пишу так редко… Пока плохо – надо молчать. В особенности при сознании своего бессилия сделать что-нибудь. Я сейчас ничего не могу сделать ни для тебя, ни для себя… В мае буду в Москве и тогда сделаю все, о чем ты просила… Но пока-то и у меня все еще очень неясно. Надо набраться терпения и, стиснув зубы (которых не так много осталось), – ждать. Ведь будет же, будет, Таня, и солнышко, и расцветающие деревья, и трава, и радостный покой на душе.

Как часто я жалею, что уехала с Енисея, что бросила свой милый маленький домик на берегу большой реки. И своего Чапушку. Везти его нельзя было, ему бы это слишком большое мучение – жить в городе. Это мучительно даже и мне. И я не перестаю думать, что когда-то добьюсь того, чтобы домик, о котором мы с тобой мечтали, дорогая…

Нина.

Нина Ивановна в Б. Ижоре с грачом Карлычем. 60-е годы

Ленинград, 8 мая 1955 г.

Ну, наконец, Танюша, дорогая моя, я могу вздохнуть спокойнее за себя (увы – не за тебя!). Я, наконец, имею твердую зарплату и узаконенное служебное положение: работаю в Ленинградском Отдел. Института этнографии Ак. наук. Теперь надо срочно расплачиваться с долгами, которых накопилось немало, а тогда смогу помогать и тебе регулярнее. Пока что не было никакой возможности заняться твоими делами. Напишу, что смогла сделать; очень немногое… На Майские дни смогла вырваться в Москву и просрочить только один день… 3 мая пошла справиться в Ген. Прокуратуру и там узнала, что твоя жалоба к ним поступила и 28 апреля направлена в прокуратуру Мордовии. Делать что-нибудь дальше можно только по получении ответа от этого прокурора…

Оставаться в Москве я не могла, так как надо было вернуться на работу. Ею нельзя манкировать, так как надо слишком много наверстывать. Думаю, что все лето просижу в Ленинграде. Мама до осени останется у Гали на даче.

…С осени же заберу маму к себе в Ленинград. Еще очень много дела, пока налажу жизнь, очень много долгов и много трудностей. Но, слава Богу, появилось основное: любимая и творческая работа, дающая возможность обеспеченного существования…

Обнимаю и целую тебя, родная. Н.

Галина Гаген-Торн. Послесловие

Возвращением в Ленинград, письмами к Татьяне Шатерниковой заканчиваем мы эту книгу. Но на этом отнюдь не кончается жизнь Нины Ивановны. Интенсивнейшая научная и литературная работа еще ждут ее. Дальнейших мемуаров нет. Сохранившиеся отрывочные дневниковые записи скорее напоминают бурный поток, вырвавшийся из горного ущелья на равнину: он разбивается на множество русел и несет все – и золото и обломки деревьев. Разобраться в этом – большая работа, но все-таки я надеюсь, что еще удастся сделать ее.

Коротко же дальнейшая жизнь была такова: в 1956 году была полностью реабилитирована. Вернулась в свой родной Институт этнографии (Ленинградское отделение). Участвовала в экспедиции к русским Сибири. Опубликовала 35 статей, две монографии. Кроме того, написала и то, что впервые видит свет в этой книге. И еще лежат и ждут своего часа исследование о «Слове о полку Игореве», две поэмы, около трех сотен стихотворений, колымские рассказы, рассказы о животных.

А внешне жизнь протекала так: с великими трудностями сумела вернуть себе старое родовое гнездо – деревянный дачный дом в Большой Ижоре, под Ораниенбаумом, битком набитый жильцами. Постепенно все они выехали. В этом доме провела свои последние дни мать Нины Ивановны, умершая зимой 1958 года, в этом доме выросли внуки и правнуки, долго жила и писала она сама, пока не одолели старость и надвигающаяся слепота. Умерла она 4 июня 1986 года, на восемьдесят шестом году жизни. Похоронена на Большеижорском кладбище, рядом с матерью, среди сосен, у родного Финского залива. Она прожила долгую жизнь, прожила ее с честью, но, если бы была возможность писать и, главное, увидеть опубликованными плоды своих раздумий, – жила бы еще долго. Крепкий была человек.

Из поэтического цикла Н. И. Гаген-Торн «Дом»
(1964–1977)

«Каждому дан Дом…»
 
Каждому дан Дом,
И каждому путь дан.
Думай о том,
Чтоб идти по своим следам.
Не спутай свои следы
С отпечатком чужих ног.
К дому вернешься ты
В положенный срок.
В окнах зажжется свет,
Волны омоют снег,
Склонятся сосны в ответ:
Путь завершил человек.
Только б к нему дойти,
Только б не сбиться с пути,
Детям оставить след
В растущем тумане лет.
Неведом нам Отчий Дом,
Не знаем, куда идем…
Гулок сырой туман,
Ноги горят от ран.
 
«Дом мой светлый и веселый…»
 
Дом мой светлый и веселый
Посреди высоких сосен.
В этом доме мыслей пчелы
Мед стихов ко мне приносят.
Там весной цветут сирени,
Летом пахнет земляникой,
Осень всходит на ступени
В журавлиных звонких кликах.
Если ж станет Лаухи злая,
Прогневясь, трясти перины —
Сосны дом мой, защищают,
Дом высокий и старинный.
 
«Дом, мой дом…»
 
Дом, мой дом.
Отзываешься ль на гром?
Откликаешься ль на свет
От прожитых лет?
Лунный свет из окна,
Темных бревен тишина…
Может, чувствуешь беду?
Я по комнатам иду,
Отключаю, заключаю двери
И считаю, исчисляю
Все потери…
На заливе прибой.
Кто-то встретится со мной?
Кто-то стукнет в окно?
Заждалась я давно.
 
«Сплю я глубоким сном…»
 
Сплю я глубоким сном,
Лежу в забытьи, верней.
Вижу – мой дом
Полон родных и друзей.
Слышу веселый смех,
Бокалов веселый звон.
Подняли тост за тех,
Кто давно погребен.
Пожелали мне долгих лет,
Славу увидеть свою.
И я поднимаюсь в ответ,
Опираясь на внуков. Встаю:
«Мы прожили честные дни,
А слава – пусть будет другим».
В море горят огни,
Но стелется серый дым.
 
«Тишина. Рвет сгустившийся мрак…»
 
Тишина. Рвет сгустившийся мрак
Лай далекий собак.
Не поют петухи.
Тихо ходят стихи,
Забираются в дом.
Пошептались с котом
И уселись в углу.
Вон сидят на полу,
Еле слышно звеня, —
Ожидают меня.
 
«Горькой ягоды рябины…»
 
Горькой ягоды рябины
Круто кисти созревают.
Чья-то кровь падет безвинно?
Что судьба уготовляет?
Ходит благостная осень,
В желтых листьях солнца много.
Страхом наши души косит
Непонятная тревога:
Не углом летели гуси —
Лавой серые летели…
Смерть как яблоко раскусит
Мир, что мы недоглядели.
 
«Аксинья – полухлебница…»
 
Аксинья – полухлебница —
Зима на перевал.
Мороз суровый след лица
В деревья надышал.
Стоят они как в сахаре,
Как сахаром хрустят.
А бревна ночью ахали,
С морозом говоря:
Ах, колемся, расколемся —
Тяжка твоя рука!
Святой Аксинье молимся,
Заступе бедняка.
В печи Аксинья солнечный
Раздует огонек,
Осядет иней полночью,
Как белый творожок.
Аксинья-именинница
Всем шанег напечет;
Зима на север сдвинется,
Нам – солнца поворот,
В последний раз, Аксиньюшка,
Метелица метет.
 
«Дом, пес и кот…»
 
Дом, пес и кот;
Да серых волн ворожба —
Вся тут судьба:
Под сосновый шум
Ритмы идущих дум,
На кровавый закат
Осенний долгий взгляд,
А в весенний небес прибой —
Разговор с тобой.
 
«Ни родных, ни друзей…»
 
Ни родных, ни друзей.
Снег. Кругом – никого.
Ветер стих. Блеск ветвей
Над моей головой.
Облаченный в хрусталь
Блеск застывших стволов,
И луна, как печаль,
В ореоле кругов.
 
«Дом молчит. В саду ни звука…»
 
Дом молчит. В саду ни звука,
Лунный луч дрожит.
Положи на лоб мне руку. Положи.
Ты пришел ко мне сегодня,
Мой услышав зов,
Из каких садов Господних?
Из каких миров?
Это значит, это значит,
Путь намечен мне.
Белым цветом обозначен
Лунный круг в окне.
 
«Слепнут мои глаза…»
 
Слепнут мои глаза,
А кажется – мир померк.
Не могу я тебе сказать,
Начинается ли фейерверк
Или в небе идет звездопад
И бездны миров горят.
Слепнут мои глаза…
И не видят больших высот,
Не могу я теперь сказать,
Начинается ли полет,
Разрушается ли земля
И встает Мировой океан?
Черной коркой покрыты поля
Или только в глазах туман?
 
«Значит – ты знаешь теперь?..»
 
Значит – ты знаешь теперь?
Губы твои холодны.
Горькие складки потерь
Стали видны.
Бредом прошли года,
Мы потушили свет,
Может быть, никогда
Не замечали, что света нет?
Привычными были дни,
Привычным казался труд;
И вот – мы одни
И знаем, что годы – лгут.
 
«Кто ты, ко мне приходящий…»
 
Кто ты, ко мне приходящий
Шорохом теней ночных?
Дома сколоченный ящик
   Тих.
Что совершается в небе?
Кто там прошел по земле?
Пятна в истаявшем снеге
   След.
Мы – муравьи. Заметались
В вырытом трактором пне:
Вырубки леса кончались,
Щепы сжигали в огне.
 
«Взялись за руки Девы Обиды…»
 
Взялись за руки Девы Обиды
И обступили мой дом:
«Выйди к нам в заросли, выйди!
Тебе мы расскажем о том,
Как горькое горе бродило
По весям, стуча посошком,
Считало, считало могилы:
Убитых, забитых, зарытых,
Затянутых в водоем».
Обиды, не надо нам счета —
Убитых нельзя сосчитать.
Но кто нам откроет ворота
В грядущее? Путь увидать.
 
«День прошел…»
 
День прошел.
И – слава Богу,
Все окончены дела,
Но неясная тревога
Синий вечер привела.
Спят деревья в полумраке,
Огоньки горят на льду.
Как тревожен взгляд собаки —
Жду:
Вот придут дурные вести
В наше тихое предместье —
Принесут беду.
 
«Снова ты, Несравненный!..»
 
Снова ты, Несравненный!
Нет нигде перламутровей далей,
Несказаннее синих теней.
На гранит преклонить колени
В запах моря и свет
Столько лет мы мечтали!
Под горбатым мостом величаво
Протекают тяжелые воды
И стоят драгоценной оправой
Желтых арок широкие своды.
На поднятой руке Император
Мое сердце высоко вздымает,
И, спустившийся чайкой крылатой,
Черный ангел на площадь взирает.
Вон в широкое облако света
Окунаются мощные своды,
В воздух вздыбились люди и кони.
Мысли – в темную бронзу одеты,
Под копытами – цокают годы,
Их и смерть никогда не нагонит.
 
«Ничего я больше не хочу…»
 
Ничего я больше не хочу,
Кроме безболезненной кончины.
Чтоб подобно лунному лучу
Смерть погладила мне спину.
И сказала, заглянув в глаза:
«Собирайся в дальнюю дорогу.
Опадают листья, и назад
Прирасти они не могут.
Точно листья опадают дни,
В день вчерашний – нет возврата.
Руку мне спокойно протяни —
Ты в чужих скорбях не виновата.
Так пойдем…» Иду!
 






На 3-й стороне обложки: Н. И. Гаген-Торн после колымских лагерей. 1942 г.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю