Текст книги "Memoria"
Автор книги: Нина Гаген-Торн
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Боком к окнам – стол и кресла президиума. За ними – дверь в библиотеку. В креслах – покуривая трубочку – Иванов-Разумник, рядом, склоняя хохлатую, темную голову, Дмитрий Михайлович Пинес и очередной докладчик.
Разные были докладчики, как разнообразны и слушатели. Собственно, вряд ли правильно говорить «слушатели», они «совыступатели» по намеченной теме. Предполагалась всегда беседа.
Разумник Васильевич Иванов-Разумник бесстрастно предоставлял всем слово: говори – что угодно. С диаметрально противоположными точками зрения выступали ораторы вольной ассоциации философствующих. Кто там бывал?
Со страстью пришепетывал и жестикулировал математик Чебышев-Дмитриев, рассуждая о математической логике и о значении принципа относительности Эйнштейна. Кантианец Штейнберг отвечал ему, что Кант столетие назад выдвинул принципы относительности времени и пространства как гносеологических координат. Штейнберг был корректен, суховат и учен. Он вел в Вольфиле семинар по Канту.
Вспоминаю доклад Кузьмы Сергеевича Петрова-Водкина о восприятии пространства художником.
В рубашке с распахнутым воротом, вертя круглой, коротко стриженной головой, он взрывал представление о статичном пространстве. Говорил о художественном восприятии пространства и времени, намечая то, что было позднее изложено им в книжке «Время, пространство, движение».
Ольга Дмитриевна Форш басовито гудела: «Позвольте, Кузьма Сергеевич! Я не могу согласиться с вашим определением зрения художника! Хотя все, как всегда у вас, необычайно интересно!»
Ольга Дмитриевна была членом вольфильского клуба и многих кружков. Делала в кружке по литературе доклад: «Данте, Достоевский, Блок». Читала свои рассказы, которые печатала под псевдонимом «А. Терек».
Она была одним из активнейших членов Вольфилы. Ей шел пятый десяток, в черных волосах поблескивало серебро, она была стареюще полнотела, но живые черные глаза смотрели остро и насмешливо. Она усмехалась, шевеля усиками над губой, и явно была уверена – все еще впереди. Так и было: ведь в 20-е годы еще не был ею написан ни один исторический роман. Не было романа «Одетые камнем» – его она закончила к 25-му году, работая вместе с историком П. Е. Щеголевым. Не было «Сумасшедшего корабля», не говоря уж о позднейшем творчестве.
В те времена Ольгу Дмитриевну считали скорее художницей, чем писателем. Она приводила в Вольфилу Елену Данько, выпустившую маленькую книжку стихов, а в основном занимавшуюся рисованием и росписью по фарфору, спорила с Петровым-Водкиным, требовала от Андрея Белого уплотнения его формулировок. Ольга Дмитриевна конкретно и уплотненно видела жизнь. Была великолепной рассказчицей: невозмутимо приподняв бровь, умела отметить смешное. И с интересом, немного скептическим, следила за взлетом символизма. Задавала Андрею Белому вопрос, от которого он взвивался, рассыпаясь каскадом неожиданных и блистающих образов. Он взлетал над землей в необъятность миров. А Ольга Дмитриевна плотнее усаживалась на стуле и слушала удовлетворенно – эксперимент удался: реакция Белого была такой, какой она ожидала. Ольга Дмитриевна признавалась сама в «Сумасшедшем корабле», что любила психологические эксперименты.
Споры кончались поздно, когда уже догорал вечер, из окон вступала в комнаты белая ночь.
Тяжкий удар по Вольфиле – смерть Александра Блока. Я не была в то лето в Петрограде. 28 августа было заседание Вольфилы, посвященное памяти А. А. Блока… Андрей Белый открыл заседание словами: «Россия потеряла своего любимого поэта, который был сплетен с нею. Современность – потеряла своего наиболее чуткого сына. Вольно-философская ассоциация – своего основателя, члена Совета, жизненно духом присутствовавшего среди нас. Многие потеряли друга. Почтим память покойного вставанием».
Я хочу записать последнее цельное впечатление от Блока в Вольфиле. Было назначено на очередном заседании чтение поэмы «Двенадцать», кажется, еще до напечатания. Знали об этом без афиш и пришли очень многие. Полон был молодежью вольфильский зал заседаний. Сидели на стульях, на подоконниках, на ковре. Александр Александрович вошел вместе с Любовью Дмитриевной. Очень прямой, строгий, он сделал общий поклон и прошел к столу президиума. Пожал руки Иванову-Разумнику, Пинесу, Гизетти. Сказал четким и глуховатым голосом, повернув к сидевшим затененное, почти в силуэт, лицо: «Я не умею читать „Двенадцать“. По-моему, единственный человек, хорошо читающий эту вещь, – Любовь Дмитриевна. Вот она нам и прочтет сегодня». Он сел к столу, положив на руку кудрявую голову.
Я первый раз видела тогда Любовь Дмитриевну и жадно всматривалась в ту, за которой стояла тень Прекрасной Дамы. Она была высока, статна, мясиста. Гладкое темное платье облегало тяжелое, плотного мяса, тело. Не толщина, а плотность мяса ощущалась в обнаженных руках, в движении бедер, в ярких и крупных губах. Росчерк бровей, тяжелые рыжеватые волосы усугубляли обилие плоти. Она обвела всех спокойно-светлыми глазами и, как-то вскинув руки, стала говорить стихи. Что видел Блок в ее чтении? Не знаю. Я увидела – лихость. Вот Катька, которая
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила —
С солдатьем теперь пошла.
Да, это она передала: силу и грубость любви к «толстоморденькой» Катьке почувствовать можно. Но ни вьюги, ни черной ночи, ни пафоса борьбы с гибнувшим миром – не вышло. Не шагали люди во имя Встающего, не завыл все сметающий ветер, хотя она и гремела голосом, передавая его.
Она кончила. Помолчала. Потом аплодировали. По-моему, из любви к Блоку, не из-за чтения поэмы – она не открылась при чтении. Кто-то спросил неуверенно: «Александр Александрович, а что значит этот образ:
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз
Впереди – Исус Христос?»
«Не знаю, – сказал Блок, высоко поднимая голову. – Так мне привиделось. Я разъяснить не умею… Вижу так…»
Чтение Любови Дмитриевны акцентировало внимание на образе Катьки. И значит, это казалось Блоку очень важным? Почему? Что он видел в Катьке? Не подтверждается ли этим мысль Андрея Белого о том, что здесь в современную повседневность трансформируется тот же образ, как в «Незнакомке» «звезда Мария» трансформируется в «Мэри»? Не казалось ли Блоку наиболее реальным это воплощение, если читала его та, что когда-то была для него прообразом Вечной Женственности?
«Двенадцать» и «Скифы» – разные грани воплощения максимализма. «Скифы» Блока воплотили «скифство», о котором до него писал Иванов-Разумник: то максималистское восприятие мира, которое исповедовала группа творческой интеллигенции, объединившаяся в сборниках «Скифы», в журнале «Наш путь», в изобразительном творчестве К. С. Петрова-Водкина… Эта идея максимализма как свойства, необходимого русской культуре, породила существование Вольфилы.
А ты, огневая стихия,
Безумствуй, сжигая меня,
Россия, Россия, Россия, —
Мессия грядущего дня… —
писал Андрей Белый.
Это оставалось внутренним кредо Вольфилы. Вениамин Александрович Каверин в своих воспоминаниях о 20-х годах пишет об отношении группы «Серапионовы братья» к Вольфиле: «Нам были чужды мудрствовавшие философы из Вольфилы, в которой решались весьма сложные, на первый взгляд, вопросы человеческого существования, но сводившиеся, в сущности, лишь к наивному противопоставлению: Революция и Я».(«Здравствуй, брат, писать очень трудно». М., 1965. С. 205). Правильнее было бы сказать – не противопоставление «Я» – Революции, а сопоставление: место Человека и Революция. Этот вопрос действительно обсуждался в Вольфиле и был основным. Обсуждался со всей страстью в то время, когда «Серапионовы братья», хихикая, определяли свое место в литературе и забавлялись преодолением стилистических трудностей писательского ремесла.
Вольфильцы хотели понять, что именно совершается; как участвует в совершающемся строении Нового мира воля всего общества и воля отдельного человека? Это можно назвать потребностью человеческого сознания, занятого не тем, как ему научиться писать, а тем, как научиться видеть жизнь и творить ее. За этим шли в Вольфилу самые разные люди. В том числе и учителя «Серапионов»: Ю. Н. Тынянов и В. Б. Шкловский, которые там бывали и делали доклады. В марте 1922 года в Вольфиле даже было особое заседание – «Беседа о формальном методе», на котором выступали Борис Викторович Томашевский, Юрий Николаевич Тынянов, Борис Михайлович Эйхенбаум.
Каверин пишет о шутливости и пародировании – они были свойственны стилю 20-х годов:
Вольфила дама очень милая,
Охотно принимает всех.
Под речью Эрберга унылою
Вздремнуть часок-другой не грех…
Так начинались шуточные стихи о Вольфиле.
«Принимает всех» – не от беспринципности, а от твердого убеждения в необходимости выслушивать и знать различные точки зрения, от стремления понимать противника. Критерием границ терпимости служила уверенность в том, что взгляды человека, высказываемые искренно, – серьезны и лишены шкурной заинтересованности. Сходились люди разных взглядов. Подразумевалось, что все они имеют какие-то этические нормы, говорят и действуют во имя того, что считают правильным. Не ради того, чтобы найти себе удобное место под Луной, а ради того, чтобы найти истину. В ее исканиях и формулировках нужны самые различные взгляды. Вход никому не закрыт. Всякий желающий входил в зал заседаний.
Мне запомнилось заседание, посвященное чтению романа Замятина «Мы». Роман тогда не был напечатан. Изображу заседание, как помню. Пришло много народу. Рядом с председателем Ивановым-Разумником сел Евгений Иванович Замятин. Нас, молодежь 20-х годов, ходившую в рваных сандалиях, неведомо в чем одетую, удивили его гладко выбритое лицо, пробор в светлых волосах, безукоризненный костюм и манеры джентльмена. А в небольших и светлых глазах – неожиданное озорство. Быстро оглядев всех, он начал читать. Тема романа – государство будущего. Мир благоустроен: заключен под стеклянный колпак. Здания из стекла. Прозрачные стены, как соты в улье. Каждому дается своя прозрачная ячейка, чтобы все могли видеть, как идет его жизнь, ибо она принадлежит Государству и им регламентируется. Требуется виза специальной медицинской комиссии на право рождения ребенка. У граждан нет имен, они называются буквой и номером. Роман написан как дневник одного из видных инженеров этого государства, непоколебимо верящего в правильность его основ. Но вдруг в жизнь героя входит женщина. Она втягивает его в какие-то сомнения, намекает на устраненное из жизни и недозволенное. А в воздухе нарастает опасность восстания, бунт против существующего порядка. Герой примыкает к восставшим. Рушатся здания. Звенит разбиваемое стекло колпака…
На этом Евгений Иванович кончил читать. Осмотрел всех серыми пристальными глазами. Вздох и шепот прошли по рядам. Сидевшие на ковре передвинулись, меняя позу.
– Кто желает высказаться? – поблескивая в свете заката стеклами пенсне, спросил Разумник Васильевич.
Тогда вышел милиционер Миша – чернявый юноша с красной повязкой народной милиции на рукаве.
– Позвольте, Евгений Иванович! – сказал он. – Ведь это насмешка над будущим государством! Вы отрицаете государство? А Карл Маркс учил: без государства нельзя построить социализм. Мы строим правильно организованное социалистическое общество. Зачем же вы смеетесь над этим? – он негодующе огляделся, но не встретил активной поддержки.
Ольга Дмитриевна Форш смотрела живыми глазами и улыбалась. Низким глуховатым голосом она сказала:
– Нельзя же, товарищ Миша, быть так непосредственно прямолинейным! Ведь сатира направлена не на современность, а на идею гипертрофированной государственности, уничтожающей личное творчество. Это не критика, это предупреждение об опасности государственного абсолютизма.
Но Миша продолжал утверждать:
– С точки зрения марксизма, государство, безусловно, должно в будущем отмереть, оно уничтожится при коммунизме. Но вначале необходим период строжайшей диктатуры пролетариата.
Он говорил восторженно и убежденно. Я не уверена, знал ли кто-нибудь фамилию этого юноши – его называли просто Миша. Он приходил на заседания со своего милицейского поста, иногда еще не сдав винтовки – ставил ее в угол у камина и начинал говорить. Доказывал и требовал, чтобы все занялись углубленным изучением основ политической экономии, чтобы обязательно прочли все три тома «Капитала». Его юношеский задор встречали с той же уважительностью, как и плоды долголетних исследований профессора Чебышева-Дмитриева или раздумий утонченного поэта Константина Эрберга.
Разумник Васильевич бесстрастно попыхивал трубочкой, никому не мешая высказываться. Лишь мягко направлял порядок выступлений. Требование изучать марксизм рассматривалось беспристрастно, как и требование абсолютной свободы, которое выдвигал Константин Эрберг, называвший себя анархистом. У него была седеюще-львиная голова, подстриженные седеющие усы, миндалевидные зеленые глаза, хорошо завязанный галстук и палка с серебряным набалдашником. Он только что выпустил книжку стихов под названием «Плен». На ее обложке обнаженные руки натягивали лук, пуская в звездное небо стрелу. Он умел говорить элегантно и вежливо. Этого не умел споривший с ним поэт Владимир Пяст. Большой и тяжелый, слегка заикаясь, он требовал непреложных истин, без компромиссов. Говорил про себя, для себя, не замечая окружающих.
Разумник Васильевич с бесстрастной справедливостью регулировал прения. И Дмитрий Михайлович Пинес, приветливо поблескивая пенсне, взглядом подтверждал – каждый может говорить все, что думает, во что верует… Каждый… Когда Дмитрий Михайлович улыбался, все понимали: любой спор надо вести, уважая противника. Дмитрий Михайлович Пинес был сердцем Вольфилы. Мягкое сердце, но непреклонная справедливость. Его длинная фигура поднималась из-за стола для возражения. Все знали: возражая, он не ущемляет противника, вдумывается в его точку зрения.
Как камень в глубокую воду, канул Пинес в лагеря и без вести пропал там. Мало кто знает теперь об этом человеке, и я должна рассказать все, что помню, потому что это был настоящий человек. Ему было в то время лет тридцать. Высокий, угловатый, очень худой. Поблескивало пенсне на подвижном лице. Вдруг освещала лицо улыбка и опять пропадала. Он становился сосредоточен. Жена его, Роза Яковлевна Мительман, приветливая светловолосая женщина, ласково подтрунивала над его рассеянностью, над вечным желанием кому-то помочь, доставить радость. Они жили на 6-й Советской, в первом этаже. Вход со двора был низок, а выходившие на улицу окна поднимались почти до второго этажа. Стоя на мостовой, можно было увидеть густоволосую голову, склоненную над столом.
Белыми ночами, набродившись по городу, в юношеской тревоге от обступающих, охватывающих как половодье мыслей, подходила я к этому окну. Горела настольная лампа под зеленым абажуром, склонялась над столом темноволосая хохлатая голова.
– Дмитрий Михайлович! Дмитрий Михайлович! – звала я. – Я должна вам нечто сказать.
Он открывал окно, приветливо улыбаясь.
– Нина Ивановна, я с удовольствием бы послушал вас, но сейчас половина первого. Ворота у нас закрывают в 12, и я не знаю, как вас впустить.
– Я влезу по трубе, вот она!
Молодой обезьяной я лезла по трубе, и не успевал он сдвинуть стол, заваленный книгами, как я садилась на подоконник и начинала:
– Мне кажется, Дмитрий Михайлович, что Владимир Соловьев в «Критике отвлеченных начал» великолепно разделал западную философию! Несостоятельность абстрактного мышления. Никакой Арон Захарович не найдет возражений на его аргументы о негодности попыток Канта доказать бытие Бога как вещи в себе гносеологическими постулатами! Несчастный старик Кант жестоко и трагически ошибался, опираясь на гносеологию! Я хотела бы написать его биографию и понять – что с ним случилось?
Вы подумайте: был веселый доцент, занимался естественными науками, жадно изучал географию этой планеты. Открыл закон Канта – Лапласа. Мечтал о путешествиях. И вдруг – отрезал себя от мира явлений, ушел в мир абстракций, надеясь найти там Бога. И ходил по Кенигсбергу с точностью часов. Что с ним произошло? Я когда-нибудь, наверное, напишу об этом.
– Конечно! Это очень интересная биография, – отвечал Дмитрий Михайлович. – Пишите! Еще не останавливались на этом душевном кризисе! Я думаю, это будет очень интересная работа.
Со всей серьезностью и уважением он выслушивал завиральные идеи двадцатилетней девчонки или ее самоуверенные стихи. В другой раз, влезая по трубе, я вдруг сообщала:
Земля – только круглая груда,
Как ком испеченного хлеба…
А небо, веселое небо.
Над нами, под нами и – всюду!
– Понимаю, – говорил он, – продолжайте!
– Это все! Жить – очень интересно. Покойной ночи, Дмитрий Михайлович!
И, соскользнув вниз по трубе, уходила бродить по светлому пустому городу, над которым мерцало светлое небо, а шаги гулко отдавала тишина подворотен.
Деятельность Вольфилы с октября 1918 года, когда она открылась, по 1923 год была очень интенсивной и разнообразной. Как видно из последней сохранившейся афиши об открытом заседании 10 декабря 1922 года, это было CXLIX (149) заседание. (Афиш в фонде № 70 Пушкинского дома сохранилось всего 49.)
Секретарем Вольфилы был назначен Владимир Васильевич Бакрылов. До Вольфилы он был правительственным комиссаром театров. До революции, с 15 лет – политическим ссыльным в Сибири. Сохранились его подписи на документах 1920–21 гг. и данное ему за подписью Иванова-Разумника удостоверение от 21/I 1921 года.
Создавались целые циклы, объединенные одной темой. Так, в 1921 г. все воскресные заседания октября были посвящены Ф. М. Достоевскому, ноября – Данте (афиша № 49). В 1922 году февраль был посвящен докладам о Пушкине (афиша № 43), август – воспоминаниям об А. А. Блоке, сентябрь – о Хлебникове. Но обычно циклы и целые курсы лекций шли в кружках.
Красной нитью через все заседания проходила тема связи философии с жизнью, свобода мысли.
Первая годовщина открытия воскресников проходила в большом зале Географического общества. Сохранился протокол этого заседания (Пушкинский дом, ф. № 79, опись 5, № 11). Тема заседания – Платон. Вместо доклада – собеседование, каждый высказывает свою точку зрения. Чем важен и близок Платон Вольфиле? А. З. Штейнберг указывает: «Платон – философ, для которого не было противопоставления философии и жизни. Такое восприятие Платона в эпоху Возрождения создало вольную Флорентийскую академию, объединившую свободно мысливших ученых, поэтов, художников. Их объединяла задача соединить философию и жизнь. Для Вольфилы также философия – дело жизни, а дело жизни освещается философией…»
Профессор Чебышев-Дмитриев сказал: «Недавно я пришел в Вольфилу и уже не могу оторваться от этого приюта свободной мысли, от этого оазиса… Всем присутствующим я должен сказать: в Вольфиле нам дана возможность героизма, творческого духа».
Приветствуя Вольфилу от Наркомпроса, зам. наркома просвещения М. П. Кристи сказал: «Советская власть часто слышит от Вольфилы прямые или косвенные упреки, но советская власть не боится свободной мысли. Нельзя смешивать суровые меры, применяемые властью в гражданской войне, с посягательством на свободу мысли. Самый факт существования ВФА показывает, насколько терпима существующая власть и как широки ее задания».
В заключительном слове председатель К. А. Эрберг сказал: «Сегодня объединились две темы: о Платоне и о Вольфиле. Вольфила ценит в Платоне творческое начало. Это начало мы будем ценить во всех других философах – и в мудрости мужика и в мудрости поэта. Вольфила будет находить революционное творческое начало всегда и везде, иначе она не будет Вольной ассоциацией…»
Перелистываю папочку с надписью: «Анкеты-заявления членов-соревнователей». Вопросы: имя, фамилия, возраст, чем интересуетесь? Среди анкет много молодежи от 17 до 25 лет. Нахожу: Зощенко Михаил Михайлович, 23 года, студент-филолог. Невольно приходит мысль, а милиционер Миша – уж не Зощенко ли? Ведь как раз в эти годы Зощенко служил в милиции. Из его биографии известно, что в эти годы он начал заниматься изучением Маркса. Не он ли ярый спорщик, выступавший на чтении «Мы» с требованием изучать Маркса? Не он ли чернявый юноша, что ставил винтовку у камина и потом уходил с ней на милицейские посты? Конечно, это требует дополнительных изысканий. Но интерес М. М. Зощенко к работам Вольфилы виден из того, что очень рано, в начале ее создания, он вступил в члены-соревнователи. Есть и еще одна анкета серапионовца: «Лев Натанович Лунц, 19 лет, студент-филолог».
Значит, не только учителя «Серапионов», но и сами литературные братья принимали участие в Вольфиле. В. А. Каверин не прав, утверждая, что она была совсем чужда «Серапионам».
Анкеты сохранились не полностью: их всего 144. Многие буквы совсем отсутствуют, в других остались случайно уцелевшие имена. Но даже эти неполные сведения создают впечатление о составе членов-соревнователей.
Больше половины анкет – это студенческая молодежь от 17 до 25 лет (62 анкеты). Есть двое 16-летних школьников, 3 матроса. 42 анкеты людей среднего возраста: учителя, врачи, инженеры, художники. 35 анкет пожилых людей (от 40 до 65 лет) тоже разных специальностей. Среди них: Эрнест Львович Радлов, профессор философии, 8/XI-19 г. Анкета указывает, что он, как и ряд других профессоров, был связан с Вольфилой с самого начала. Вступил как член-соревнователь. В действительные члены он был избран 22/I-20 г.
Связи Вольфилы были очень широки; в архиве сохранился протокол собрания Организационного бюро по созыву первого всероссийского философского съезда (17 февраля 1921 г.). Была составлена программа съезда, намечены секции гуманитарных, биологических и физико-математических наук. Я не помню, состоялся ли съезд, по-видимому, нет, но международные связи создавались. В Москве организовался филиал Вольфилы. Близкое Вольфиле издательство «Алконост» выпускало в эти годы книги, на титульном листе которых стояло: «Петроград – Берлин». Вероятно, с этим связан документ, сохранившийся в архивах Вольфилы:
«Командировочное удостоверение № 112
30/IX 1921 г.
Настоящее удостоверение выдано Советом Вольно-философской ассоциации члену-сотруднику поэту Сергею Александровичу Есенину в том, что он, согласно пункту г, параграф 4 Устава Ассоциации, утвержденного Наркомпросом 10 октября 1919 г., командируется на трехмесячный срок за границу с целью организации при учрежденном в Берлине Отделе Ассоциации Русско-Германского Союза поэтов, родственного по направлению деятельности Вольфилы».
В Пушкинском доме находится архив Р. В. Иванова-Разумника, где сохранились материалы Вольфилы. Архив был подобран во время войны, при отступлении немцев из города Пушкина: на бульваре близ Египетских ворот, где жил Иванов-Разумник, профессор Д. Е. Максимов нашел на снегу бумаги. Они были порваны и смяты. Текст стерт и расплылся. Но Максимов увидел там ценные литературные документы и сообщил в Пушкинский дом. Откопали из снега и спасли уцелевшие еще материалы Иванова-Разумника. Как видно по бумагам, архив был брошен потому, что хозяин его был уведен как пленник. (Сохранились частично афиши и протоколы Вольфилы.)
Эрнест Львович Радлов
Многим профессорам философии в 1922 году предложили покинуть Советский Союз и выехать за границу. Но Эрнест Львович Радлов остался. Он был директором Публичной библиотеки. Туда приходили к нему на семинар по Вл. Соловьеву студенты. Занимались в фаустовском кабинете.
Я помню высокие строгие окна с цветными стеклами. Разноцветные блики их на резных стеллажах с книгами.
Расписной потолок опирал свои своды на лепные колонны. На тяжело темнеющих «аналоях» лежали прикованные цепями фолианты. Кожаные фолианты лежали на круглом столе, уходили в глубокую темноту коридоров из резных стеллажей. У окна – грузный письменный стол, огромный, покрытый рукописями. В окне раскрывалась рама с цветными стеклами. За ней, в глубоком проеме, шевелились ветки сквера и белели колонны Александрийского театра.
В старинном кресле с высокой спинкой, опираясь на подлокотники, сидел Эрнест Львович Радлов. Он чуть приподнимался нам навстречу, наклоняя голову в черной шапочке. Жестом сухой узловатой руки приглашал нас садиться. Какое строгое, прорезанное морщинами мысли лицо! Может, это действительно Фауст в своем кабинете? Взлетали узловатые брови. Старик поглаживал удлиненную бороду, осматривал нас пристальными глазами. Все десять на местах?
– На чем мы остановились в прошлый раз, молодые друзья? Если не ошибаюсь, сегодня продолжаются прения по докладу Якова Семеновича Друскина о книге Владимира Сергеевича «Оправдание добра»?
– Совершенно правильно, Эрнест Львович, прения не были прошлый раз закончены, – чуть бычась, говорит Яша Друскин, деловито оглядывая всех зелено-серыми выпуклыми глазами.
– Прекрасно! Кто желает выступить?
Минута молчания. И, разбивая улыбкой ее напряженность, Эрнест Львович, откинувшись в кресле, говорит:
– Я помню разговор об «Оправдании добра» с Владимиром Сергеевичем. Мы ехали с ним на извозчике. Владимир Сергеевич сказал мне тогда свои стихи:
Милый друг, иль ты не знаешь,
Что все видимое нами
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Это незримое несет «Оправдание добра».
Заблестели воспоминания, как разноцветные стекла окна, то строгостью философских формулировок, то искрами соловьевского юмора… Почему-то самые живые воспоминания у Радлова начинались всегда с совместных поездок: «Когда мы ехали с Владимиром Сергеевичем на извозчике…» Это была как бы присказка к сказке о Прекрасной Даме Философии. Как «в некотором царстве, в некотором государстве».
И каждый торопился вступить в это царство. Я, захлебываясь азартом, тоже ныряла туда.
– Конечно, Эрнест Львович, «Оправдание добра» зиждется на «Критике отвлеченных начал»! В этой своей книге Владимир Сергеевич блестяще разбил абстрактную германскую философию! Он уводит там от постулатов формальной гносеологии. И перечеркивает Канта…
– Знаю, знаю вашу жажду низвергать кантианство, – усмехался моей горячности Эрнест Львович.
Действительно, я в то время болела Кантом, вгрызалась в его «Критику чистого разума». Снова и снова обдумывала концепцию Владимира Соловьева. Писала доклад о его «Критике отвлеченных начал». Прочитала доклад после Друскина, по окончании прений.
Прения обычно затягивались на два-три часа. Наконец, слегка утомленный, старик говорил:
– Ну, молодые друзья мои, на сегодня довольно. Мне пора уходить домой. Кто проводит меня?
Он останавливал глаза на каком-нибудь студенте и клал руку ему на плечо. Провожать его на Садовую, до его квартиры, – была большая честь. Он шел, опираясь на палку, положив другую руку на плечо провожатого, и беседовал. Эта честь часто доставалась мне – единственной девушке. Молодые люди расшаркивались и оставляли нас. Мы медленно двигались по библиотеке, как корабли в море книг. Встречавшиеся сотрудники кланялись нам. И старик приподнимал свою черную шапочку.
Это была уж не Вольно-философская ассоциация, а почти средневековое ученичество, но оно сплеталось для меня с Вольфилой напряженностью мысли и жадностью поиска.