355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Гаген-Торн » Memoria » Текст книги (страница 2)
Memoria
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Memoria"


Автор книги: Нина Гаген-Торн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

ОСУЗ

Не так-то однороден был ОСУЗ, как описывает его Лев Васильевич Успенский, не однороден по составу и по тому, как воспринимали революцию мы, подростки разных слоев интеллигенции. Однородность была в единстве дыхания – мы вышли из мира XIX века, где созревали наши родители, в век XX. И ясно было: этот век несет «невиданные перемены, неслыханные мятежи». Вступающим в ОСУЗ надо было оглядываться и осознавать себя. Притом не индивидуально, а группово, по гимназиям. Были стоюнинки и оболенки, тенишевцы и лентовцы, маевцы и – Выборжское коммерческое, гордившееся своей особенностью: там совместно учились девочки и мальчики. Иной была и программа коммерческого училища. «Коммерческого» не было в нем ничего. «Коммерческое» – флаг, за которым прятались новаторские тенденции: обеспеченный материально, трезвый демократизм, с первых классов внушаемый детям анализ происходящих в стране процессов и необходимость участвовать в них мальчикам и девочкам.

Дальше шли училища парные по воззрениям и группировкам (для мальчиков и девочек, ибо в семье обычно бывали и мальчики, и девочки). Тенишевцы имели сестер обычно у Таганцевой и Стоюниной. Маевцы – в гимназии Могилянской (это был Василеостров). На Могилянскую ориентировались и лентовцы. Гимназия княгини Оболенской колебалась между Тенишевским училищем и гимназией Гуревича – в основном составе это были гимназии дворянские. Особая когорта, струганый винегрет – казенные гимназии, мужские и женские. Там придерживались строгой казенной формы не только в одежде, но и в методах преподавания. Там не было «идей» у родителей и не чувствовалось старания вырастить рафинированных интеллигентов у преподавателей. И ученики не обладали патриотизмом «своей» гимназии, который был особенно силен у лентовцев и выборжцев: они гордились тем, что у них были открытые для VII и VIII классов курилки, где на перемены сходились ученики и учителя «на товарищеских началах». Обсуждались там, в курилках, не только школьные, но и политические дела; пелись песни, и преподаватели были «старшими товарищами», с которыми вполне допускались шутки. Воспитание строилось на свободе и джентльменстве. Нарушение субординации было культурным и не переходило в хамство. С лукавыми, чуть извиняющимися улыбками позволяли себе лентовцы петь при самом Владимире Кирилловиче Иванове – директоре: «И вот идет Кириллыч, Кириллыч, Кириллыч иль просто красный помидор-дор-дор». И краснощекий Владимир Кириллович посмеивался: вольность необходима молодежи, пусть будет явной.

В Лентовке и Выборжском всегда существовали самоуправляющиеся ученические организации. Эти школы, естественно, дружески отнеслись и к ОСУЗу. В Лентовке В. К. Иванов отвел помещение для Центральной управы ОСУЗа, там собирались делегаты на заседания. В ОСУЗ входили теоретически делегаты от всех петроградских школ, по два человека из шестых, седьмых и восьмых классов. Они составляли общее собрание ОСУЗа. Общее собрание выбирало Центральную управу (10 человек) и редакцию газеты «Свободная школа» (6 человек). Активно участвовали в жизни ОСУЗа главным образом ученики не казенных, а частных либеральных школ, более или менее «красных», более или менее демократических, «с идеями». Родители учеников были там всех толков – от кадетов до социалистов. И всех толков интеллигентского профиля – по узаконенной традиции русской культуры – борьбой поколений в семьях. Мы, едва оперившиеся птенцы в свои шестнадцать лет, сидели еще на краях родительских гнезд и не решались вылетать. К восемнадцати годам – вылетели в разные стороны. Перед вылетом озирали друг друга, с почтением к тем, кто уже решился на вылет. Относились с подчеркнутым уважением друг к другу: на заседаниях называли друг друга лишь по имени-отчеству. Выступали по всем формам английского парламента, проводили постановления в первом и втором чтениях и только закрытым голосованием. Общие собрания ОСУЗа проходили в главном зале Тенишевского училища, а собрания управы – в Лентовке. Мы чувствовали себя народными представителями своего поколения и будущими министрами России парламентарных форм. Пока Россия не была парламентарной: она лузгала семечки по улицам, страстно митинговала, добывала еду, мешочничая, и готовилась к гражданской войне, все убыстряя темп к лету 1917 года. Мы лишь начинали нащупывать собственные убеждения, воспринимая себя еще школьниками. Но из ОСУЗа уже вышли прошлогодние восьмиклассники, его создатели, и, по традиции, передали бразды правления нам, следующему классу.

Все школы города объединялись и радостно стали играть в организованность. Шестиклассники и пятиклассники взяли на себя службу связи: если нужно оповестить о собрании, через 2–3 часа извещены все школы. Мы любезно предлагаем свою помощь Союзу учителей, который часто не успевал ни принять решение, ни известить о нем своих членов. Союз учителей колебался: работать с большевиками или саботировать их? Требовать Учредительного собрания или смириться с тем, что «Вся власть Советам!»? По существу, и среди учащихся были такие же политические колебания, но мы как-то умели держать их вне ОСУЗа, старательно придавая ему «профессиональную линию»: создание свободной самоуправляющейся школы, организованное снабжение школ учебными пособиями… Добивались бумаги и типографии для нашей газеты «Свободная школа». Нас устраивали эти школьные дела и доставлял удовольствие хотя и диктаторский, но парламентски вежливый разговор с учителями. Не с «нашими» учителями, то есть педагогами, стремившимися создать такую свободную самоуправляющуюся школу еще до революции, а с теми «казенными крысами», чиновниками в мундирах народного просвещения, которых было много в казенных гимназиях.

Помню, мне доставило удовольствие прийти в институт благородных девиц с мандатами ОСУЗа, безукоризненно вежливо сказать начальнице:

– Нам необходимо повидать делегатов, избранных в трех старших классах вашего учебного заведения.

– У нас нет никаких делегатов. Я не допускаю каких-либо выборов, – кипя от негодования, сверкая стекляшками пенсне, возмутилась начальница.

– Ну, в таком случае придется провести выборы нам самим и немедленно. У нас есть на это полномочия райсовета рабочих и солдатских депутатов. Не откажите в любезности позвать дежурных по классам.

У начальницы дрожат руки. Но она боится, боится нас. Звонит в звонок и приказывает вошедшей секретарше вызвать дежурных из первых и вторых классов (в институтах счет классов шел от седьмых к первым). В кабинете появляются три девочки в длинных зеленых платьях с белыми пелеринками, делают начальнице глубокий реверанс.

– К вам пришли эти… делегаты из райсовета.

– Нет, товарищи, мы не из райсовета, мы из Организации средних учебных заведений, пришли звать вас вступить в эту организацию.

Какое удовольствие смотреть на радостно-взволнованные лица девочек!

 
И юное, бодрое слово «Товарищ»
Раздастся свободно и звонко теперь, —
 

писал в «Свободной школе» наш почетный председатель Владимир Пруссак.

В зиму 17/18 года средняя школа в Питере держалась в основном усилиями самих школьников: учителя тонули в дебатах на политические темы, в острейших противоречиях политической борьбы средней интеллигенции с большевиками. Мы объясняли это просто – въевшейся в них рутиной. Мы жаждали не спорить, а делать скорее свое школьное дело и организованно вступить в дальнейшую жизнь.

Университет

К весне 1918 года 8-е классы в гимназиях были ликвидированы. Нам выдали удостоверения об окончании, но они, казалось, были не нужны даже: для поступления в вуз требовалась только справка из домового комитета, что тебе уже исполнилось 16 лет и ты живешь на такой-то улице. Мы ввалились в университет, воспринятые как новое студенчество, намеревающееся его переустраивать. Мы отменили отчества и парламентский стиль общения и постепенно стали дифференцироваться по политическим взглядам. Осузец Мишка Цвибак стал левым эсером, а потом большевиком и комиссаром университета. Осузец Женя Айзенштадт совмещал университет с интересами кино. Очень метко характеризовала его популярная у нас в те годы песенка:

 
Парламентский деятель он от природы,
Он ждет у советского моря погоды.
Не став депутатом – он стал помзавкино,
В нем странная помесь пижона с раввином.
 

Женя Айзенштадт вызвал Мишку Цвибака на дуэль, но дуэль не состоялась. Все общежитие университета пело о них:

 
От Севильи до Гренады
В теплом сумраке ночей
Раздаются серенады,
Раздается звон мечей.
 

Судьбы осузовцев сложились весьма различно. Об ОСУЗе по-разному писали и Дмитрий Мейснер (лентовец) и Лев Успенский (маевец). Я пишу об этом бегло, но надеюсь, что и эти наброски, может быть, пригодятся кому-нибудь, кто будет изучать историю средней школы в первые годы перелома ее из старой казенной в очень «новую либерально-общественную» школу второго десятилетия XX века.

Помимо официальных создавались, конечно, и другие, более близкие компании. За зиму 1917/18 года близкими стали: Аля Лунц (маевец), Аля (Грациэлла) Говард – я не помню, из какой гимназии была эта прелестная девочка с итальянскими мягкими глазами и длинной темной косой, полуитальянка, полуангличанка, Сева Черкесов и Юра Шейнманн (лентовцы) и я. Летом мать Али Лунца пригласила нас всех погостить в Боровичи, где они жили на даче.

Осенью мы все поступили в университет, мы с Алей – на юридический, парни – на биологический. Поступили мы на юридический потому, что, в сущности, он уже не был юридическим – перестраивался в «факультет общественных наук». И мне казалось самым насущным начать с изучения развития общественных форм, социологии, с изучения марксизма. Все это не было еще обязательным, никто не заставлял нас изучать Карла Маркса, и Ленин еще не считался Римским папой новой религии. Нам усиленно говорили, что личность не играет роли в истории, ее выдвигают социальные потребности и законы общественного развития. С. И. Солнцев читал нам курс происхождения классового общества, В. В. Светловский вел семинар по родовому обществу. Я посещала этот семинар. Он хранил еще старые традиции семинарских занятий. Мы сидели за длинным столом в уютной комнате. Вдоль стены тянулись длинные шкафы семинарской библиотеки, блестели упругие, тисненные золотом корешки переплетов, отсвечивали стекла. Топилась большая изразцовая печь, и служитель, бритый старик в потертом вицмундире, вносил огромный медный самовар и расставлял стаканы. Профессор Светловский, кругленький, но подтянутый и изящный, пошучивал, сияя розовой лысиной. Ассистент кафедры приготовлял материалы, нужные для занятий. Медленно умирала старая, налаженная университетская жизнь. Она еще боролась, силясь сохранить старые традиции, весь первый семестр. И были еще рождественские каникулы.

Недавно я прочла воспоминания Маргариты Васильевны Сабашниковой о 1918 годе в Москве. Она описывает голод и произвол, разруху, тиф и отчаяние, царившее среди старшего поколения интеллигенции, не партийной, конечно, а философской (антропософской). Мне кажется, что и в Москве, как в Питере, этому не было места среди вступающей в жизнь зеленой молодежи. Все совершающееся в эти первые годы казалось нам естественной разрухой перестройки.

Зимой 1918/19 года Петроград был тих и пуст. Не было дыма и гари. Небо стало прозрачным. Молчали заводские трубы. Рабочие – слава и гордость питерского пролетариата – ушли на фронты гражданской войны и в продотряды, пытаясь наладить снабжение продуктами и отопление города. Топлива не было. На окраинах разбирали на топливо для печей деревянные заборы. В больших каменных домах с паровым отоплением лопнули трубы. В комнатах ставили железные печки-буржуйки, выпуская в форточки их рукава-трубы. Топили мебелью и книгами. На прямых великолепных петербургских улицах роскошные магазины были закрыты, а окна забиты досками. В магазинах поплоше по карточкам выдавали черный хлеб, ржавые селедки и пшено. Перед магазинами вертелись мальчишки в лохмотьях, чем-то торговали. И пели: «Эх, яблочко! Купил его с мамашею. Накормили всю Расею пшенной кашею». Продавали они все больше спички. Кричали: «А вот! А вот! Спички шведские, головки советские, пять минут вонь, иногда огонь!» Коробок стоил миллион рублей. В очередях передавали страшные слухи: по городу стал бродить голодный тиф. Хлеба не было.

Но были концерты в филармонии и публичные лекции в разных залах. Залы не отапливались. О лекциях объявляли наклеенные на стенах афиши.

В университете лопнуло паровое отопление и главный коридор был покрыт льдом. Веселые первокурсники скользили по этому льду, как на лыжах.

Лыжи были самым удобным сообщением в городе: трамваи не могли пробиться через снежные сугробы, а о других способах сообщения просто забыли. Извозчики вывелись, а машины не завелись еще. Изредка с грохотом пролетали грузовики. По строго правительственным нуждам.

Главное здание университета неуклонно обледеневало. Занятия в нем прекратились. Но в книжном киоске топили буржуйку и книги еще продавались: прелестные книжки стихов, выпускаемые издательствами «Алконост» и «Картонный домик», тиражом от 500 до 1000 экземпляров.

Занятия шли в Физическом институте и в больших угловых комнатах старого студенческого общежития, во дворе университета. Большие угловые комнаты обращены в аудитории, в остальных жили студенты. Топливо мы добывали, организуя ночные набеги на баржи, которые еще встречались по берегам Невы, или на уцелевшие заборы Васильевского острова. Когда набег был удачен, топили не только котельную, но и титан-кипятильник внизу, у входа, и огромную, саженной длины, плиту в кухне. Днем на ней варили в котелках что-либо, а вечером вдоль плиты выстраивались ряды чернильниц и маленьких бутылочек. В бутылочки наливали керосин, вставляли фитиль, а сверху прикрепляли лабораторную колбочку. Это называлось «лампион». Усевшись вдоль плиты на скамьях, можно было прекрасно заниматься. Зачеты было удобно сдавать в очередях в столовую: профессора и студенты там вместе получали конину, которую сумел добыть студенческий комитет. Профессора тогда еще называли студентов «коллегами».

Весной сугробы растаяли. Солнышко светило все ярче, и между булыжниками мостовой полезла зеленая травка. Холод ушел, но продовольствия не прибавилось. На севере страны продолжалась интервенция англичан, на юге – гражданская война. Петроград был тих, пуст и светел.

 
Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло.
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?
Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый над городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес, —
 

лебединым голосом читала свои стихи в Вольфиле Анна Андреевна Ахматова. Блок написал «Скифы» и «Двенадцать». Их тоже читали в Вольфиле. Блок был председателем Вольфилы.

Чем глубже голод охватывал жизнь, тем сильнее у подлинной интеллигенции проявлялась потребность в духовном общении, так сказать, в философском обосновании жизни физической.

[1975]

Вольфила

В Петрограде тех лет потребность духовного общения родила Вольно-философскую ассоциацию. (Вначале она называлась академией.)

Первые упоминания о создании Вольно-философской академии встречаются в блоковских записных книжках с 1918 года.

В дневниках Блока записан проект устава Вольфилы.

Первое публичное заседание Вольфилы состоялось 16 ноября 1919 г.

Программа:

1) Сообщение о задачах ассоциации.

2) Доклад Блока «Крушение гуманизма».

3) Прения.

Доклад был напечатан и позднее вошел в собрание сочинений А. А. Блока. Он достаточно хорошо известен.

На втором открытом заседании – 23 ноября 1919 года – Иванов-Разумник прочел доклад «Эллин и скиф».

Р. В. Иванов-Разумник был организатором издательства «Скифы» и редактором двух сборников «Скифы», вышедших в 1917 году. Обложки и заставки этих сборников сделаны по рисункам К. С. Петрова-Водкина. На обложке обнаженный по пояс человек держит в руке натянутый лук и стрелу. К плечу его сзади прислонилась женщина, видна ее голова и обнаженные плечи. А вдали и внизу в языках пламени – горящие здания. На заставке: обнаженный человек со щитом в одной руке, в другой поднятый меч, он поражает ползущего змея-дракона.

Летящая стрела была символом скифского бунта.

Первый сборник «Скифы» был направлен против войны.

Второй сборник (осенью 1917 года) призывал к борьбе с идеологией и тактикой февральского Временного правительства. Третий сборник должен был начаться поэмами Блока «Скифы» и «Двенадцать». Он не вышел: не до печати было в 1918 году. И стала острой потребность живого, звучащего слова, обмена мыслями из уст в уста.

Группа людей, которая сплотилась вокруг «Скифов», создала Вольно-философскую ассоциацию. Она вела огромную культурно-просветительскую работу – воскресные заседания для широкой публики. Открытые заседания привлекали сотни людей: профессиональные ученые – и люди труда, не прошедшие никакой школы; писатели, художники – цвет питерской интеллигенции – и молодежь, от 17 до 25 лет.

Научную и учебную работу вели кружки, а позднее отделы Вольфилы. Были кружки: философия символизма (руководитель Андрей Белый), философия творчества (Константин Эрберг), философия культуры (Иванов-Разумник), творчество слова (О. Форш), философия математики (проф. Васильева)…

Пришедшие на воскресные заседания включались в кружковую работу Вольфилы.

Вольфила состояла из действительных членов – людей, имеющих уже какое-то лицо в искусстве или науке, членов-сотрудников и членов-соревнователей. Членом-соревнователем мог стать каждый желающий принять участие в работе кружков. Вокруг ассоциации собралось около 70 соревнователей. Во главе совета членов-соревнователей Вольфилы стоял Андрей Белый.

По субботам работал клуб Вольфилы, здесь выступали писатели: Е. А. Данько, Ф. Ф. Зелинский, Е. И. Замятин, Н. Н. Никитин, Вл. Пяст, Ал. Ремизов, О. Д. Форш и многие другие.

Я не сразу открыла для себя Вольфилу. Как все студенты нашего университета, я приголадывала на скудном пайке; но мы почти не замечали этого в стремительной жадности – узнать как можно больше интересного. Мы были уверены, что мир стремительно перестраивается и мы должны перестроить его возможно скорее. Мы глотали книги, бегали на все доклады в городе и на все концерты в филармонии.

Стены домов были заклеены газетами и афишами, объявлениями и приказами Петрокоммуны. Пешеходы останавливались и читали их весьма внимательно. Особенно в очередях, выстраивавшихся у немногих не забитых досками магазинов – за продовольственными пайками.

На забитые досками окна наклеивали нарядные плакаты или афиши. По такой афише весной двадцатого года узнала я о существовании Вольфилы: прочла, что в Демидовом переулке, в здании Географического общества, Андрей Белый прочтет лекцию о кризисе культуры.

Меня привлекло имя Андрея Белого. Я уже читала «Симфонии», была потрясена «Петербургом». Побежала на заседание Вольно-философской ассоциации, и все это вошло в мою жизнь на долгие годы.

Как передать впечатление от Андрея Белого? Первое впечатление: движения очень стройного тела в темной одежде. Движения говорят так же выразительно, как и слова. Они полны ритма. Аудитория самозабвенно слушает ворожбу. Мир – огранен как кристалл. Белый вертит его в руках, и кристалл переливается разноцветным пламенем. А вертящий – то покажется толстоносым, с раскосыми глазами, худощавым профессором, то вдруг – разрастутся глаза его так, что ничего, кроме этих глаз, не останется. Все плавится в их синем свете.

Руки – легкие, властные, жестом вздымают все кверху. Он почти танцует, передавая движения мыслей.

Мы видели: из земли перед нами вдруг вырывался гейзер! Взлетал горячим туманом и пеной! Следите: как высок будет взлет! Какой ветер в лицо… Брызги то выше, то ниже… Запутается в них солнечный луч и станет радугой. Они то прозрачны, то белы от силы кипения. Может быть, гейзер разнесет все кругом? Что потом? Неизвестно. Но радостно! Блеск и сила вздымают. Веришь: сама уж лечу! Догоню сейчас, ухвачу сейчас гейзер. Знаю, знаю… В брызгах искрится что-то, что знала всегда, не умея сказать. Вот оно как! А мы и не ведали, что могут раскрыться смыслы и обещаются все новые открывания: исконно знакомого где-то, когда-то, сквозь глуби неизвестного…

Нельзя оторваться от гейзера!

Символизм стал не литературным течением, не системой художественных образов, а особым восприятием мира. Если рассматривать плоскость – нет символов. Но мир не плоскость, он – многогранен. Грани многоцветны, то есть многосмысловы. Кристалл факта заискрился символом.

Андрей Белый не умел видеть мир иначе, как в многогранности смыслов. Передавал это видение не только словом, но и жестом, очень пластическим, взлетающим, звуком голоса, вовлечением аудитории во внутреннее движение. Белый рассказывал много раз – для него стих рождался всегда в движении. Не в сидении за столом, а вне комнаты, в перемещении далей стих закипал. Еще неизвестно бывало, во что перельется – в чистый звук музыки или в слово. Закипало создание в движении. Отсюда необходим был анализ структуры слова и соотношения смысла к основе – звуку. Буквы, как букашки, разбегались по сторонам: слово вставало не в буквенном воплощении, а в звуке и цвете. Мы видели слово цветным… Как в радугу цвета вошла я в Вольфилу.

Борис Николаевич вел семинар по символизму и второй – по культуре духа. Я стала бывать на обоих. Как шли занятия? Для каждого они оборачивались по-своему. Сам Борис Николаевич – тоже постигался различным. Ольга Дмитриевна Форш изобразила его в романе «Сумасшедший корабль» – «сапфировым юношей» – и написала потом многоликий портрет, где он сразу в пяти ипостасях, поставленных рядом. Все они разные, но в каждом проглядывает кусочек безумия. Это – форшевский Белый. Она, слушая его, сомневалась: а не безумие ли эти пророчества? Удивлялась: как он может смотреть острым взглядом, все подмечая, все превращая в каламбур, и вдруг – возносить это вверх, в многосмысловость; приглашать и других вознестись. Увлекательно… Но не бредово ли?

Каждый открывал в нем то, что было ему свойственно. Необозримо многогранен был Андрей Белый!

Он знал и подтвердил это свойство в стихе:

 
Передо мною мир стоит
Мифологической проблемой:
Мне Менделеев говорит
Периодической системой!
Соединяет разум мой
Законы Бойля, Ван-дер-Вальса —
Со снами веющего вальса,
С богами зреющею тьмой…
 

Это написано в «Первом свидании» о времени юности. Тогда он, студентом-естественником, писал дипломную работу у Д. Н. Анучина «О происхождении оврагов в Средней России». Собирался до этого написать «О происхождении орнамента» – Анучин был и этнографом. Но одолели овраги, грозя полевым просторам Средней России… Он, силясь бороться с ними, расколдовывал их власть, запечатлев их в стихах и в «Серебряном голубе».

Власть колдовать и расколдовывать не ушла вместе с юностью: мы видели ее на семинарских занятиях Вольфилы. И, быть может, потому, что там было много молодежи, вернулся он к своей юности поэмой «Первое свидание»; написал ее за два дня, летом 1921 года. Жил он в то время в гостинице «Англетер» (теперь «Россия»). Туда приходили мы к нему заниматься теорией символизма.

Косо смотрел в окна комнаты солнечный луч, прорезал пыльный плюш кресел ярко-малиновым бликом. Лизал желтизну пола. За окнами стоял Исаакий, ширилась площадь. По ней, закованной в булыжник, ходили редкие голуби.

Вскочив с кресел, Борис Николаевич расхаживал, почти бегал по комнате, излагая точные формулы миров. Он простирал руки. Не показалось бы чудом, если б взлетел, по солнечному лучу выбрался из комнаты, поплыл над Исаакиевской площадью, иллюстрируя мировое движение. Девицы сидели завороженные. А я? Сердилась на них: ну уместно ли здесь обожание?! Не о восхищении, не об эмоциях дело идет: о постижении неизвестного, но смутно, издавна угаданного, об открывании глубин…

Он часто не замечал ни обожания, ни глубины производимого его словами впечатления. Писательница Елена Михайловна Тагер с мягким юмором рассказывала мне в 60-е годы о своей встрече с ним: «Мы проговорили весь вечер с необычайной душевной открытостью. Я ходила потом, раздумывая о внезапности и глубине этой дружбы, пораженная этим. Встретились через неделю на каком-то собрании, и он – не узнал меня. Я поняла: тогда он говорил не со мной – с человечеством! Меня не успел заметить. Меня потрясли открытые им горизонты, а он умчался в иные дали, забыв, кому именно открывал».

Нина Гаген-Торн по окончании университета. 1924 г.

Участница вольфильского семинара Елена Юльевна Фехнер рассказала мне, как она приходила к нему в лето 1921 года, в Троицын день, с березовой веткой. Борис Николаевич встретил ее встревоженный и напряженный. Почувствовала: ему не до посетителей. «Я помешала, Борис Николаевич, мне лучше уйти?» – «Пожалуй, да… – И тут же переконфузился: – Спасибо вам за березку… Вы извините меня… Приходите, обязательно приходите… На днях… Я очень рад вам…» – боялся ее обидеть. И не сказал, чем занят.

А через несколько дней прочитал в Вольфиле свою поэму «Первое свидание». В эпилоге были строки:

 
Я слышу зов многолюбимый
Сегодня, Троицыным днем, —
И под березкой кружевною,
Простертой доброю рукой,
Я смыт вздымающей волною
В неутихающий покой.
 

Он писал в этот день. Переконфузился, как бы не обидеть, но не мог оторваться от подхватившего потока, движения мыслей и образов. Из «неутихающего покоя» кивал нам, сигнализируя о пережитом.

Теперь я и сама, пожалуй, не совсем понимаю необычайную остроту переживаний, космическую туманность образов, в которой стремились выразить эти переживания эпохи начала XX века. Мы пережили их. Прекрасно назвала Андрея Белого Марина Цветаева – «пленный дух». Она встретилась с ним в Берлине в 1922 году, когда все рушилось для него и он танцевал в берлинских кафе страшный танец, сам себя ужасая. Прекрасно изобразила Марина Цветаева эти метания, величие и беспомощность «пленного духа». Мне хочется добавить к образу берлинского Белого штрих, рассказанный Клавдией Николаевной Бугаевой. Раз мчался, охваченный вихрем мыслей, Борис Николаевич вниз по лестнице. С тростью под мышкой. Гнутым концом трости он зацепил какую-то даму, не замечая, поволок ее за собой. Дама кричала: «Нахал!» Наконец крики дошли до его сознания. Остановился переконфузившись. Дама посмотрела и рассмеялась. «Schadet nicnt, Herr Professor!»[3]3
  «Ничего страшного, господин профессор!» (нем.)


[Закрыть]
– сказала она, поняв, что тащил ее по рассеянности. В растерянности метался тогда он. И друзья им распоряжались. Он хотел, чтобы распоряжались, наладили быт, который мучил его тысячью непредвиденных мелочей. Не умел с этим бытом бороться. Цветаева пишет, что он писал ей в Прагу, просил найти комнату рядом с ней, жаждал ее заботы, в ней видел помощь, приют от кружившего душевного вихря. Она приготовила комнату. Добилась госстипендии Чехии, где ценили великого писателя русского.

В тот самый день, когда он писал ей, что мечтает о Праге, приехала в Берлин Клавдия Николаевна Васильева, присланная московскими друзьями. Разрешение на выезд за границу за Белым она получила от Менжинского, ценившего Андрея Белого, считавшего необходимым вернуть его в Советский Союз. Клавдия Николаевна мягкой и властной рукой увезла его в Москву. Он поселился под Москвой, в поселке Кучино, а потом в Москве, в подвале Долгого переулка. Но это было уже не в вольфильские времена, много позднее, когда Клавдия Николаевна Васильева стала его женой.

В Вольфиле видели мы Бориса Николаевича до берлинского потрясения, до внутреннего кризиса. Тогда он не казался «пленным духом», он взметал быт, не замечая. Взлетал на вершину культуры и оттуда показывал нам необозримые дали истории человеческого сознания. Он, казалось, на мгновение причалил к этой планете из космоса, где иные соотношения мысли и тела, воли и дела, неведомые нам формы жизни. Их можно увидеть. Смотрите же!

У Г. Уэллса есть небольшой рассказ «Хрустальное яйцо»: в лавке антиквара нашли хрустальное яйцо, если в него посмотреть – увидишь мир необычайностей. Там высятся странные белые здания, летят, казалось, подлетая к самым глазам смотрящего, странные существа с человечьими глазами. Яйцо это было аппаратом в неведомый мир. Наш, ведомый, мир в руках Бориса Николаевича становился таким яйцом. Он играл его гранями, нам показывая.

«Котик Летаев» – рассказ о трудностях вхождения младенца в нашу систему сознания. Системы сознания бывают различны, как геометрии Евклида и Лобачевского. Я у него обучалась пониманию возможности разных систем сознания, то есть символизму.

Как передать атмосферу, что создалась на праздниках годового цикла воскресных заседаний Вольфилы? За год прошло 50 воскресных докладов. В каждом звучало, как музыкальная тема, переживание какого-то события культуры. В теме Платона нота достигла зенита, завершила аккорд. Пятьдесят воскресений, с большей или меньшей удачей, росло умение «соборности» восприятия. «Соборность», то есть общность переживания культуры, была поставлена как задача Вольфилы. Максимализм – программирован в первых докладах как мироощущение, где философия не мозговая абстракция, а осмысление звучания мира.

Первые десять заседаний прошли в тесной, временной квартире на проспекте Володарского, 21.

Народу приходило все больше, становилось слишком тесно. Начиная с XIII воскресного заседания они были перенесены в здание Дома Искусств (Мойка, 59, угол Невского)…

14 марта 1920 года здесь на XVIII открытом заседании выступал Андрей Белый с докладом «Лев Толстой и культура».

Зал Дома Искусств на Мойке тоже оказался мал. В мае 1920 года для Вольфилы отведено помещение на площади Чернышева, 2, подъезд 1.

Здесь 4 июля 1920 года на XXXIII заседании Андрей Белый прочел доклад «Кризис культуры».

С осени 1920 года открытые общие собрания Вольфилы проходили каждое воскресенье, в 2 часа дня, в большом зале Географического общества в Демидовом переулке.

В Управлении Петрокоммуны работал Борис Гитманович Каплун. Большевик-подпольщик, племянник и друг Урицкого, завзятый любитель художественной литературы, почитатель Андрея Белого и Блока, он стал меценатом Вольфилы.

Петрокоммуна выделила Вольфиле дотацию и помещение в служебных зданиях Аничкова дворца, на левом берегу Фонтанки, дом № 50.

В памяти моей встают заседания клуба.

Взойдите на третий этаж высокого старого дома. Открыта дверь на лестницу. Из просторной темноты прихожей уже слышатся голоса. Открываете дверь из прихожей.

Горят закатом высокие окна, выходящие на Фонтанку. Они отражаются в помутневшем зеркале над камином, у противоположной стены. Зал заседаний. Во всю комнату по полу расстелен ковер. Рядами расставлены стулья. Кому не хватило мест – сидят на ковре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю