355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Гаген-Торн » Memoria » Текст книги (страница 13)
Memoria
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Memoria"


Автор книги: Нина Гаген-Торн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

10-е лаготделение

Странная штука память: некоторые сцены она сохраняет ясно, видны словно под светом прожектора. Другие – погружаются в темноту. Иногда вдруг (во сне) выступят из темноты с полной реальностью, а в дневном сознании возникает сомнение: что это – вставшая память или выдумка сна? Можно ли это считать воспоминанием?

Вероятно, прав Виктор Борисович Шкловский в статье о мемуарах («Новый мир». 1964. № 12) – не надо делать в них насильственных обобщений, привносить знание сегодняшнего в прошлые времена.

Надо суметь отдаться памяти, а не вести ее в стремлении сделать рассказ отчетливее и обобщеннее. Нельзя освещать прошлое сегодняшним сознанием, надо постараться воскресить то сознание и, главное, – то переживание.

Но при этом непременно будут провалы, темные места, перескоки.

Приходится так и оставить, чтобы быть максимально правдивой. Полевая работа этнографа учит: память почти всегда искажает факты. К тому, что не было записано немедленно вслед за происходившим, надо относиться критически.

В мемуарах приходится с этим считаться. Но следует понять, что и самые воспоминания обладают определенной закономерностью: они отражают процессы сознания вспоминающего. А значит, тоже могут служить правдивым документом этого сознания. У Андрея Белого есть выражение: «Все субъективное – объективно. Все объективное – субъективно». Именно об этом: субъективное, человеческое подлежит закономерностям общего сознания и его отражает. То, что представляется человеку объективным, вне его сознания существующим, есть просто попытка скинуть со счетов лабораторию своего сознания. И тем самым затруднить изучение происходившего. Процесс социальный, как и процессы жизни Земли, идет вне нашего сознания. Но мы их воспринимаем отраженными в нем. Если мы не забываем, что это отражение, мы можем в нем изучать действительность, если забудем, что отражение, – ничего не поймем. Щенок, подойдя к зеркалу, начинает лаять на собаку, которую он там видит. Потом – пытается забежать за зеркало, которое он принимает за стекло, и поймать собаку. Путем повторных опытов и щенок понимает, что зеркало отражает. Увидя отражение в зеркале – надо повернуть назад, а не прыгать вперед, чтобы там схватить. Так и с памятью.

* * *

Я не помню, как нас переправляли с 6-го отделения на 10-е. Столько разных этапов прожито, что они – слились.

Осталось общее всем – чувство волнения: кто попадет? Будет разлука с друзьями или отправят вместе? Долго ли ехать? Кого вызывают?

Всегда заключенные силятся найти принцип отбора. Это поможет понять хоть приблизительно: что ожидает?

На 6-м явно вызывали слабосилку. И шли домыслы: на непроизводственный, инвалидный лагпункт…

Куда? За тысячи километров или – рядом? Сухого пайка на руки не дали, значит, вероятно, не долго ехать, здесь же, в Темниках, не дальний этап.

Слава Богу! Вызвали близких друзей! Везут вместе…

Погрузили в вагоны, сколько-то времени везли, выгрузили, прямо, не проверяя по личным делам, прогнали в зону. Значит – то же лагуправление. Мы узнали адрес: 10-е лаготделение Темниковского лагеря.

Там прожила я до окончания срока, и оттуда отправили меня этапом в неизвестную ссылку.

Отдельными сценами, циклами переживаний, встает жизнь этих трех лет. Так и буду записывать.

Бригада водокатов

На 10-м лаготделении не было производства. Все работы – самообслуживание лагеря и тех старух, что дошли до состояния почти неподвижности. За зону выходила только одна бригада на подсобное хозяйство – обработать картошку. Все остальные работали в зоне.

Меня поселили во 2-м рабочем бараке.

С самого начала, по приезде, я попала в бригаду водокатов – обслуживать баню и прачечную.

У бани – колодец. Над ним «журавль» – преогромное бревно с грузом на одном конце и двухведерной бадьей, прицепляемой к длинному шесту, – на другом. Такие «журавли» многие столетия существовали во всех русских деревнях. Здесь – только выше столб, на котором прикреплено бревно, да над срубом колодца – деревянная вышка о четырех ногах, метра четыре вышиной. На вышке – площадка с отверстием в середине; окружена перилами. Взобравшись по лесенке на вышку, тянут за шест, спускают бадью через отверстие в колодец. Наполнив водой, поднимают до уровня перил площадки. Там желоб, наклонно идущий сквозь стену бани. По желобу вода стекает в чаны. В бане три деревянных чана, каждый на 300 ведер, сообщаются трубами. Накаляясь в печи, железные трубы, проходя через чаны, греют воду.

Мы, бригада из 6 человек, обязаны накачать каждый день 300 бадей для нужд прачечной. Когда топят баню – добавить еще 300.

Преимущества этой работы: нам не надо идти на развод. Можем сами договариваться с банщицами, когда им нужна вода в течение дня.

Была своя прелесть – ранним летним утром идти на колодец. Лезть на вышку. Оттуда далеко видно за зону. Светит шепчущий листьями лес, белеют березки, перелетают птицы. Утренние тени еще голубые, тонкий парок встает от согревающейся земли. Не лагерной, вольной земли.

Беремся за гладкий шест, нажимая, спускаем в темную глубь бадью.

– Раз, два – взяли! – Ритмичным рывком поднимаем, опрокидываем ее в желоб. Вода, шипя по сухому руслу, течет в отверстие стены. Снова спускаем бадью в темную глубь, и поднятая вода бежит, пузырясь, по желобу.

У Гали Сокол одна рука, у Рузи Зарубы – две, но одна искалечена, так что на троих – четыре руки. Но, собственно, не поэтому даже мы качаем втроем – так удобнее заниматься: под ритм работы идет урок русской истории. Их обеих взяли из четвертого класса гимназии, я хочу, чтобы они учились, прошли больше и глубже то, что можно пройти без учебников. Надо, чтоб не отвыкли думать, не заросли мхом молодые мозги.

Начинаю:

 
Послушайте, ребята,
Что вам расскажет дед:
Земля наша богата,
Порядка в ней лишь нет.
А эту правду, детки,
За тысячу уж лет
Узнали наши предки…
 

Русская история от Гостомысла… Они любят Алексея Толстого, ведь он украинец, а историческая последовательность событий в четверостишиях лучше запоминается: не спутаешь, что после чего. К четверостишиям можно развернуть картины, дающие вкус и запах эпохи.

Мы вместе с Алексеем Толстым увлекаемся Киевской Русью. Какая мощная, прекрасная культура цвела во времена Ярослава Мудрого… Связи со Скандинавией и Востоком, общение со всей Европой… Анна Ярославна – королева французского двора. Какой высоты достигла литература к XII веку! Я рассказываю им «Слово о полку Игореве».

Не люблю самодержавной Москвы! Мы на стороне Господина Великого Новгорода в его борьбе с Москвой, мы преклоняемся перед Марфой Посадницей…

 
Город воли дикой,
Город буйных сил…
Новгород Великой
Тихо опочил…
 

– Такой романс есть на эти слова, девчата! Только я петь не умею… вот кто-нибудь спел бы…

Но некому петь здесь.

Каждое утро, приправленная стихами, развертывается история. Память – ограниченная, я лучше могу передать то, что опирается на поэзию. Учебников – нет, записывать – опасно, могут найти во время шмона и дать карцер. Стихи помогают. Полтавский бой – по Пушкину. Основание Петербурга – по Майкову.

Это – переход к литературе. Рассказываю биографии писателей, освещая эпоху, содержание произведений…

Откачали двести бадей. Перекур. Мы спускаемся с вышки, ложимся на травке. День стал жарким, лучи солнца сверкают на камешках, влажных от пролитой нами воды. Птицы в лесу, скворцы в зоне давно кончили утреннюю кормежку. Ласточки щебечут под стрехой.

– Начинаем опрос пройденного, девчата, потом еще немного покачаем.

– Добре!

Звонят на обед. Идем в столовую, вернемся качать, когда немного спадет зной.

На второе лето – находка: мы подружились с Ниной Аникиевной Мигуевой, что работала в КВЧ. Она приходила, когда мы отдыхали, садилась с нами на травке.

– Нина Аникиевна, спойте, пожалуйста: «То было раннею весной…»

– Хорошо!

Вполголоса она поет романсы Чайковского, отрывки из опер. Смотрят синие, синие глаза, звучит голос, шепчут березовые листочки над синеглазой человеческой тенью – за годы лагеря не осталось у Нины Аникиевны телесности: силуэт, карандашный набросок с синими глазами сидит на травке. Рассказывает, как ставили в Париже русские оперы: «Князя Игоря» и «Хованщину», ездили со спектаклями по всей Европе. Русская культура овладевала людьми, захватывала души.

Девушки слушают.

– Я никогда еще не была в опере, – с тоской говорит Галя. – Неужели так и не буду? Неужели нам не увидеть настоящей жизни?! Ни музеев, ни настоящих театров…

– Никто не знает, что его ждет, – мягко отвечает Нина Аникиевна, – вот я тосковала неужели не увижу России?.. Но не думала, что так придется увидать, – усмехается она.

У нее красивый, четко очерченный рот певца, но губы – почти бесцветны. Петь верно мешает провал – цинга съела верхние зубы. Но она приспособилась: стягивает провал губы, песня идет, не меняя звука.

– Я не верю, что в лагерях кончится ваша жизнь в России, – говорит Рузя, упрямо хмуря лоб.

– И наша тоже не так кончится, – сержусь я. – Учиться надо! Тогда увидим, что начинается и чем кончится. Мозги нельзя зарастить… И смотреть надо во все глаза, а не тыкаться, как кутята. Здесь – тоже есть на что посмотреть! Спойте еще, Нина Аникиевна!

Она всегда соглашается. Может быть, это и трудно ее физическим слабеньким силам – петь, напрягать легкие, но она понимает, как это важно, как надо для всех. Пение уводит нас из лагеря. Остается летний день, шевелящий листочки, березки, белые, как облака, глаза, синие, как небо над облаками…

– Спасибо вам, Нина Аникиевна!

Осень. Ветер обрывает последние медные копеечки березовых листьев. Треплет тонкие прутики. Сорванные, они плавают в лужах.

Серые стены бараков исхлестаны дождями. Серая дорога от колодца к кухне – в водяных колеях: земля уже не принимает воды.

По колеям вертятся колеса телеги. На ней сорокаведерная бочка. Двенадцать укутанных в серые платки и бушлаты женщин тянут бочку с водой.

Это бригада водовозов. Они наполняют бочку водой у колодца и, взявшись за оглобли, тянут телегу до кухни – слить воду в баки. Пустую телегу снова везут метров двести к колодцу и наполняют бочку водой.

Поскрипывая, ползет телега. Наваливаясь на оглобли, тянут женщины. «Почему они не сделают себе лямки?» спрашиваю я себя. И отвечаю: «Не стоит. Надо искать веревки, прибивать их, это лишняя работа, а может, завтра этап. Им лучше поменьше уставать сегодня. Поскорее в барак, снять мокрое, взобраться на нары».

Они молча тянут оглобли, низко сгибаясь, отворачивая лицо от дождя и ветра. Только молодое лицо Саньхо Ким не боится дождя. Она кивает мне и улыбается.

– После поверки?

– Обязательно, Саньхо!

Саньхо вытирает круглое желтое лицо и весело кричит:

– Последнюю везем! Скоро обед!

Улыбаюсь ей и прохожу в конец зоны. Там летом цветоводческая бригада таскала лейки, поливала посаженные в песок цветы. Выросли все-таки и в песке. Теперь сникли, мочалками болтается мокрая ботва ромашек. Все мокро. В просвете между серыми тучами видно – к югу уходит косяк гусей. Ниже – полчища ворон, проходят с криком строевое учение, готовятся к боям с сороками. Сороки вылетели из лесов к человечьему жилью, им все равно: лагерь или деревня. Осенью они подлетают к жилью, вьются черно-белыми боками.

Сквозь изморозь кто-то мечется по длинной дороге вдоль зоны. Вышагивает из конца в конец, как в камере, мерит дорогу. Да это Галя. Я подошла к ней. И молча пошла рядом.

– Что, цапелька, нашагалась?

– Не могу успокоиться: как зверь в клетке… Годы идут, неужто так и не будет жизни? – крикнула она. – Я еще ничего не видела, ничего не сделала, так и не увижу, не сделаю! За что, за что я здесь? Не жалко бы мучиться в борьбе за идею, а так… Кому нужны, кому на пользу страдания? Чему служит наше заключение?

Она сердито отбрасывала ногой ветки и камешки.

Помолчали.

– Неужели ничего больше не будет в жизни? Старухой здесь стану. Я хочу видеть жизнь, учиться! А чему мне здесь учиться? Чтобы мерить зону, качать воду и спать в вонючем бараке? И так каждый день, каждый день!

– Послушайте, Галя…

– Не хочу слушать! Вы жили, у вас есть воспоминания, есть дети, к которым вернетесь, а у меня?.. – Она отвернулась, губы дрожат.

– Я хочу рассказать вам, Галя, одну историю, – медленно проговорила я. – Было это в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, тогда на многие институты Академии наук просто замки повесили, потому что все сотрудники были арестованы. Институт истории – замок, Институт философии – тоже. Добрались и до астрономов. Директор их, Нумеров, ездил в Америку и, оказалось, что-то не так сказал. За него забрали всех сотрудников. Расскажу вам про одного молодого астронома[14]14
  Николай Александрович Козырев. (Примечание Г. Ю. Г.-Т.)


[Закрыть]
. Было ему лет двадцать семь, но о нем уж знали: настоящий ученый будет… Получил десятку тюремного заключения. Попал в одну из самых страшных тюрем – Саратовскую. Одиночку. Без света. Сидит год. Чтобы не потерять себя, вычисляет спектр какой-то звезды. Сначала просто спичкой на стене писал, ведь все привыкли думать записывая. Потом научился в уме держать цифры. Для чего вычислял? Надежды, что выйдет, у него не было, вычислял просто, чтобы мозги не высохли. Чтобы винтики не заржавели. В форме держать себя хотел.

Через год с чем-то тюрзаков направили по лагерям. Дорого оказалось содержать без работы. Отправили в этап. Поездом, в столыпинском вагоне до Красноярской тюрьмы, там – на баржу и вниз по Енисею до Норильска. Тяжелый был этап. Сама понимаешь, плыли долго – теснота, грязь, голод. В Норильске – на общие работы.

Еще год прошел. «Собирайся с вещами!» Опять на пароход, и повезли в низовье, на побережье Ледовитого океана. Там геологи-зеки вели геологические изыскания, его поставили геодезистом – съемку знал, конечно. После темной камеры и общих работ под конвоем – рай. Живут в палатке, даже без конвоя: кругом пустая тундра на тысячу километров – все равно не убежишь. Поверка – по радио. Простор дает иллюзию свободы. Трудная работа, но жизнь – осмысленная жизнь! И бумага есть – пиши.

Настала осень. Улетели птицы, задули ветры, пошли заморозки, но в палатках есть печки, собирают плавник, топят. Записал он все, что вычислил в тюрьме, проверил, привел в порядок.

Пароход за ними не пришел. По радио сообщили: оставляют на зимовку, продукты сбросят самолетом, собирайте плавник на топливо.

Окопали палатки снегом. Зимуют. Полярная ночь уже кончалась, солнце начало вылезать, когда по радио сообщили, что на него пришло требование – вызывают в Москву на пересмотр дела. Самолет посылать не стали, посадки нет. Разрешили идти на лыжах до населенного пункта, там заберет самолет. До населенного пункта пятьсот километров…

– Ну, – нетерпеливо спросила Галя, – что же он, пошел?

Все мы почему-то верим, что пересмотр восстановит справедливость.

– Пошел, конечно. До навигации еще полгода. Взял за спину мешочек сухарей, сала, за пояс – топор, за пазуху спички и свою работу, встал на лыжи и пошел. Идет без дороги, по звездам.

Звезды там огромные. Снег лилово блестит под ними. А луна маленькая, в середине неба, в радужном круге. Представляешь? Спать позволял себе два часа, иначе замерзнешь. Вскочит со сна, идет часов шесть. Все равно ночь, солнце только часа на два показывается. Найдет топливишко, растопит снег, попьет кипятку, размочит сухари. И опять идет. Иногда казалось ему – не дойдет. Но пощупает на груди рукопись – надо донести! Не просто идет – рукопись несет. И – дошел! Явился в поселок. Посадили под замок до прилета самолета. С первым же самолетом увезли в Москву, на Лубянку. Как полагается на Лубянке – полгода ждал, пока разбирали дело. Думал уж: зря и шел.

Вдруг ночью: «С вещами!»

Вызвали из камеры. «Распишитесь, получите документы. На свободу». И рукописи отдали!

Вышел в ночную Москву в валенках и рваной телогрейке, держа рукопись под мышкой. Куда идти? Утром пошел в Президиум Академии наук. Президентом тогда был Сергей Иванович Вавилов. Многим ему обязана русская наука, и когда-нибудь зачтется ему в истории науки великое спасибо, что он спасал научные силы как мог. Помнил погибшего брата. Когда-нибудь в истории науки скажут о нем доброе слово.

Принять этого парня лично он, конечно, не мог, но распорядился: из президентского фонда одеть, обуть и отправить в санаторий. А потом на работу в Симеизскую обсерваторию.

Там в Крыму я с ним и встретилась, перед вторым арестом. А работа, писанная в тюремной камере спичкой на стене, – стала докторской диссертацией. Видите, как иногда поворачивается судьба!

– А где он сейчас? – спросила Галя. – На свободе?

– Не знаю. Может, попал во второй тур, а может – уцелел. Но он успел сделать многое… И как великолепно умел он радоваться жизни! Мы с ним вместе плавали в Черном море. Я перед арестом гостила у своих друзей-астрономов в Симеизе… Вот этот-то месяц – глоток полной и радостной жизни – помогает не потерять перспективу…

– У меня не было такого глотка, – мрачно сказала Галя. – У него было, чем развернуться, а у меня нечем. Не у каждого хватит сил.

– Мы не знаем своих сил, Галя. Сегодня надо делать то, что можно сегодня, а что дальше – увидим потом.

– Но у меня нет даже начала, – вздохнула Галя.

– Начало – это желание помочь себе и другим. Посмотрите на Саньхо, ей много тяжелее нашего. А она – не унывает. Молодец!

– Ей помочь надо, это правда, – сказала Галя.

О верах

Основная масса женщин в лагерях несла свою судьбу и страдание, как стихийное бедствие, не пытаясь разобраться в причинах.

Так нес свою судьбу и Иван Денисович у Солженицына.

Но тем, кто находил для себя какое-то объяснение происходящего и верил в него, было легче.

В современной литературе все больше стремятся показать тип партийца, стойко сохраняющего веру в партию и партийную справедливость. Пожалуй, это не только тактический прием, для печати. Вот и в стихах Елены Владимировой о Колыме, безусловно искренних и не рассчитанных на печать, описано, как умирал коммунист, продолжая верить в партию и ее справедливость. Может, такие чаще были в мужских лагерях – мужчины вообще труднее отказывались от своего прошлого и перестраивались на новую деятельность: она подавляла их.

Женщины перестраивались, ища посильный интерес в работе, забывая о прошлом. Маруся Стебницкая – крупный партийный работник – на Колыме стала свинаркой и с удовольствием рассказывала об уме поросят и о том, как за ними лучше ухаживать. Подруга ее – Люция Джапаридзе, дочь того самого Алеши Джапаридзе, что был расстрелян в числе 26 бакинских комиссаров, работала тепличницей. Она воспитывалась в Кремле. Там была арестована по личному приказу Сталина. Обе не проявляли веры в партию, не осуждали ее: они молчали. Боялись встретить негодование и озлобление, если попытаются сказать, что справедливость восстановится в партии? Или не имели что сказать в защиту тактики, породившей страдания миллионов и раболепство уцелевших на воле? Не знаю: они молчали. Молчала и жена Якира, которую я встретила в темниковских лагерях. Молчала Мария Самойловна, о которой я уже писала.

Была ли у них вера во что-то? Не знаю. Я буду писать в этой главе о тех, у кого была какая-нибудь вера, дававшая силу жить не ломаясь.

Прежде всего о «неотказавшихся ленинцах», как они себя называли, которых я встретила на Колыме. Они признавали свою связь с троцкистской оппозицией. Утверждали основные требования оппозиции:

1) Опубликовать посмертное письмо Ленина, которое скрыл Сталин, тем самым нарушив партийную демократию.

2) Считали, что Сталин диктатуру пролетариата обратил в диктатуру над пролетариатом и ввел недопустимый террор.

3) Считали, что коллективизация, проведенная насильственным путем, с полным порабощением крестьянства, не приближает социализм, а создает гипертрофию государства.

4) Были уверены, что тактика партии, ведомой Сталиным, дискредитирует идею коммунизма.

Спасти эту идею может только жертвенная кровь коммунистов, вступивших в борьбу со сталинской линией. Они шли на это. Из ссылки на Колыму гнали их по Владивостоку, около сотни человек. Они шли и пели: «Вы жертвою пали в борьбе роковой любви беззаветной к народу». Конвойные били их прикладами, но пение не прекращалось. Загнали в трюм, но и оттуда слышалось пение. На Колыме они объявили голодовку, требуя политического режима: переписки, разрешения читать, отделения от уголовников. На пятнадцатый день их стали искусственно кормить. Они не сдавались. На девяностый день администрация обещала выполнить требования. Они сняли голодовку. Их развезли по разным лагпунктам, обещая, что там будут требуемые условия. Потом постепенно снова свезли в Магадан и отправили в страшную тюрьму – «дом Васькова», возбудив новое дело. Они знали, что будет расстрел, и на это шли. Это были мужественные люди. Вероятно, все они погибли, но веру свою в необходимость борьбы за по-своему понятый коммунизм сохранили.

Другие «хранители веры» – националисты недавно присоединенных республик Прибалтики и Западной Украины. Националистов было немало, но я почти не встречалась с настоящими, активными, с их борьбой в лагерях. На 10-м лагпункте при шмоне у группы молодых литовок отобрали листочки с текстом песен на литовском языке, в виньетке дубовой ветки с желудями – эмблемой литовской самостоятельности. По баракам шептались: «Нашли… Они хотели праздновать день Литвы… Все у них забрали, и их увезли… Теперь только строже режим будет… Бумагу совсем отберут… А что будет с девчонками?.. Новое дело, наверное… Бедные, хлебнут следствия».

Один раз встретила украинскую националистку. Худенькая женщина с горящими глазами говорила по-украински и старалась общаться только с украинками. Их было много, и это не бросалось в глаза. Обращала на себя внимание страстная напряженность: видно было, что она не интересуется ни едой, ни бытом и ни на минуту не забывает, что находится во вражеском плену. И вот пришел час, когда она решила показать это.

Выходной день. Все занимались своими делами: починкой, шитьем, уборкой постелей. Барак глухо гудел.

Звонкий голос прорезал гуденье.

– Панове! – крикнула она, стоя среди барака. – Сегодня день рождения Степана Бандеры. Хай живе пан Степан!

Барак замолчал. С нар свесились разнообразные головы.

– Хай живе пан Степан Бандера! Хай живе ненько Украина! – крикнула она еще громче. Никто не ответил. Она махнула рукой и выбежала. Через несколько часов ее взяли в карцер… Куда увезли – не знаю.

Зримее и заметнее были религиозные верования. Они то приобретали трагичность, то переходили в гротеск.

Я уже писала о «монашках» на 6-м лагпункте. На 10-м их соединили в один барак, запретив общаться с другими. Они и не ходили. В положенные часы оттуда раздавалось церковное пение, в остальное время молчание. Степень непоколебимости проявилась, когда одну, очень больную, вызвали и сказали: «Тебя актировали. Получи документы и катись домой в деревню».

Она спокойно посмотрела и сказала: «А я вас не признаю. Власть ваша неправедная, на паспорте вашем печать Антихристова. Мне он не надобен. Выйду на волю, вы опять в тюрьму посадите. Не для чего и выходить». Повернулась и пошла в барак. Она, со своей точки зрения, была вольная, а в плену только тело.

Как смотрели на «монашек» подневольные женщины? Многие ругали их: «Мы работаем, а они нет! А хлеб берут! Наши труды… Нашлись Божьи угодницы». Другие проявляли нейтралитет – нас не касается. Третьи «творили тайную милостыню». Осторожно проскальзывали к ним в барак, пряча кулек под полой, или подзывали одну из «монашек» куда-нибудь в уголок. Кланялись поясно, говорили: «Прими на сестер, Христа ради… Из посылки, из дому, не лагерное…» С поклоном «монашка» отвечала: «Спаси Христос!» – и прятала узелок.

«Монашки» неколебимо держались устоев. Вся традиция поведения уходила за сотни лет, в старообрядчество. Мы словно присутствовали при иллюстрации старообрядчества, еще более глубокого, чем у Мельникова-Печерского.

Многообразие вер было неисчерпаемо. У каждого толка ядро убежденнейших и кругом болельщицы. Летом всех можно было увидеть в углу, именуемом «парк». Там под каждой березой был как бы свой храм.

В 7–8 утра затишье лагерной бдительности: кончился завтрак, развод на работу, дежурные надзиратели обошли и проверили бараки, у них утренняя пересменка на вахте, им не до нас.

В «парк» пробираются на утреннюю молитву.

У одной березки собрались православные. У другой стоят «западнички» – униатки. Дальше баптистки, потом «субботницы». Две католички, собравшись в углу, с презрением на них поглядывают, начинают читать – по-латыни – молитвы. Православные тихо поют обедню. Униатки слушают: «Похоже, как у нас». Встав на колени и по-католически подняв вверх сложенные руки, тоже начинают молиться.

– Похоже на наше, – говорит Катя Голованова, лидер православной церкви. – Очень похоже… Так руки складывать только, кажется, ни к чему. Ну, каждый по-своему молится, все перед Богом равны… А пение у них хорошее…

У самой Кати прекрасный голос, и петь она мастерица. Униатки довольны, что ей понравилось их пение. Происходит единение церквей.

Пение не одобряют баптистки – они считают ненужными канонизированные церковные мотивы. Они поют стихи, часто импровизируя их сами. У них свой лидер – сестрица Аннушка. Она им толкует Евангелие.

Субботницы сидят на скамеечке и ведут религиозную беседу.

Я только в лагерях узнала, что еще существуют субботники, та самая «ересь жидовствующих», с которой боролся царь Иван Грозный. Они пережили всех царей. К царям относятся с пренебрежением. Считают, что царская власть, купно с церковной, подтасовала древние книги, обманув народ различными умышлениями, отступая от единой дарованной Богом книги – Библии. Уличают: «В Библии сказано – „помните день субботний“, а властители выдумали – воскресенье! Обман! И кто Евангелие писал? Люди писали. А Библия от Бога. Надо держаться Библии: в ней и все пророчества… Если их толком понимать…»

Субботники вступали в диспут с баптистами, береза которых было недалеко от них. Иногда в диспут вступали и девушки, воспитанные комсомолом.

– Глупости говорите, бабки! – задорно говорили они. – Бог у одних – один, у других – другой… У Саньхо – «Пута» какая-то. А кто хоть одного видел? Никто не видал! Небо просмотрено в телескоп, летчики все пролетали – ничего не видали.

– Доченьки, – отвечала сестрица Аннушка, – Бог есть сила невидимая… Как любовь… Можешь ты любовь ощупать руками?

– Ну да! – отвечали девушки. – Любовь видна делами. Это всякий увидит. А тут какие несправедливости! Как Бог допускает, если есть?

Неожиданно я дала сестрице Аннушке аргумент большой убедительности. Я рассказывала о дальтонизме: есть люди, которые не различают зеленого и красного цветов… Так устроены у них глаза, что не все цвета видят.

Аннушка просияла:

– Вот что наука показывает! Видим мы, значит, мир не в полном его естестве, а сколько нам открыто. Одним больше, другим меньше. Есть люди, что зеленого от красного не отличают, а есть люди, что могут видеть нам не видимое! А еще я слышала, что волны какие-то есть, волны звука и света, это что?

Я объяснила. И это оказалось на пользу в диспутах – немедленно пошло сообщаться. Прибежали субботницы узнать – так ли? Ушли, покачивая головами.

В бараке подсела ко мне Катя Голованова, поправила беленький платочек, тихо спросила:

– Вы, я слышала, про какие-то лучи рассказывали? Они (они – это баптистки) все к себе повернули.

Несколько дней, отходя от своих березок, представители разных религий обсуждали услышанное. Это могло стать опасным: надзиратели заметят сборище. Выручали те же девчонки.

– Вассер, вассер, бабки! – кричали они. – Надзиратель!

И «парк» молниеносно пустел. Разноверующие рассыпались по березкам, как вспугнутые кошкой воробьи.

Впрочем, я думаю, надзиратели знали о сборищах. Предпочитали делать вид, что не замечают, и не утруждали себя.

Только один, маленький, прыткий, не в меру ретивый, был опасен: он не хотел терять бдительности. Следил и гонял.

Но раз обмишурился – прибежал на вахту, сказал:

– Новая секта открылась! Сам видел – идемте! В ряд сидят и поют, а одна перед ними пляшет.

Повел старшего дежурного.

Издали видно, не в «парке», прямо перед бараком, штук шесть старых старух сидят и поют заунывно. А впереди седая, высокая размахивает руками и приседает. Так приседает, что веером встают стриженые седые волосы.

Подбежал надзиратель:

– Что вы делаете?! Религиозное сборище!

Бабки встали и поклонились:

– Гражданин начальник!.. Гражданин начальник, дозвольте сказать…

А седая-высокая закричала:

– Как вы смеете! Как вы смеете обвинять меня в религиозном дурмане?! Я член партии с тысяча девятьсот пятого года, всю жизнь вела антирелигиозную пропаганду… И всю жизнь по утрам занималась гимнастикой.

– Это точно, – подтвердили бабки, – она на этом месте каждое утро занимается. А мы просто так сели, сами по себе.

Старший дежурный укоризненно посмотрел на ретивого.

Весь лагерь хохотал, передавая о новой секте.

Иногда моление казалось возникшим из далекого прошлого древним обрядом.

У меня стоит в памяти картина, которую трудно передать словами, лучше (если бы умела) изобразить красками.

Осенний вечер. Осыпаются листья с березок. Лимонно-желтый закат горит, охватив полнеба. В желтом свете, тревожно переговариваясь, на вечернем учении летают полчища ворон. Они поднимаются с криком, кружат и снова садятся на крыши. Черные в желтом свете. У глухой стены барака в ряд стоят черные фигуры старух. Они крестятся все вместе, вместе кладут поясные поклоны и поднимают головы к озаренному небу. Над ними кружат и кружат вороны. Сыплют березы последние желтые листья. Тишина.

Встает другая картина. Солнечным утром, еще до подъема (ходить в уборную разрешалось до подъема) пошла я к березам, мечтая побыть одна. Лежала роса, легкая дымка клубилась над лесом. Озабоченно перелетали скворцы – была утренняя жировка птенцов. Я шла, следя зеленые тени берез на земле. Вдруг услышала за березой плачуще-взволнованный шепот:

– Ты видишь, Ты видишь, как все страдают? Пожалей их, Господи! Нету меры страданиям мира, но Ты простри руку, Господи, и утешь его… С плачем молюсь Тебе и прошу, за всех людей прошу, Господи!

Стараясь остаться незамеченной, я прошла посмотреть, кто это.

Аннушка стояла, подняв к солнцу залитое слезами лицо, крепко сцепив на груди руки.

Она не заметила меня, никого бы не заметила, уйдя в страстную и требовательную молитву о спасении мира.

Я тихо ушла. Когда подходила к бараку, ударил подъем.

А Катя Голованова, приодетая, шла по дорожке.

– Катя, вы куда?

– Ко храму березовому, помолиться бы успеть, пока не встали.

– Там Аннушка стоит, молится, плачет…

– Ну, помоги ей Господь! Не буду мешать… Не пойду туда…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю