355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Гаген-Торн » Memoria » Текст книги (страница 19)
Memoria
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Memoria"


Автор книги: Нина Гаген-Торн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

В сопках

Стоят на Мурмане хвойные, заросшие мхами, леса. Простираются над ручьями ольхи и серебряные тальники. Перед океаном не выдерживают сосны – отступают. Только березовое криволесье, опускаясь на колени, изворачиваясь, распластывается по земле, с высоких серых скал заглядывает в зеленые океанские волны. Но над Кольской губой еще шумят сосны. Белыми свечками стоят по косогорам березы.

Хорошо в июне под ними: маленькие листочки, словно детские воспоминания, высовываются из почек. Солнечные тени бегают по брусничникам, как веселые маленькие зверьки. Рябчики посвистывают…

Крепс им подсвистывал. Поблескивали очки, отражая голубизну неба. Идти да идти так, вдвоем, когда радость третьей идет с нами. Я оглядывала тонкие, переплетающиеся ветви, уходящие вдаль горы, брусничники между камнями. Хотелось петь, а если не петь, так стихи во весь голос читать.

– А вы, Герман, стихи любите?

– Кои люблю, а без других могу обойтись.

– А без каких не можете?

– Без «Песни о Гайавате» не могу, – твердо сказал Крепс. – А вы ее любите?

– В детстве – очень, а с тех пор не перечитывала.

– Напрасно! Я считаю, «Гайавата», как и «Джунгли» Киплинга, – на все возрасты, от шести до шестидесяти лет, для настоящих людей.

– Настоящие – это какие?

– В которых бродяжий дух. По «Джунглям» я человека определяю: помнит «Джунгли», значит, понимает в редьке вкус, не упомнил – дырявая балалайка у него душа.

– А если вовсе не читал?

– Ну, это – не позор, а несчастье, – развел руками Крепс, – не позор, а несчастье… Я о тех, что читал да не упомнил – по кривизне глаза.

– «Мы одной крови, ты и я», – улыбаясь, сказала я Владычные Слова Джунглей[22]22
  Цитата из «Маугли» Киплинга в переводе К. И. Чуковского.


[Закрыть]
, быстро взбираясь по косогору. Крепс неслышно шел рядом и усмехался.

Тонкие, клейкие березовые листки трепетали; ветки начинались почти на уровне лица. Над светлой лавой березовой поросли темнели редкие сосны. Под ногами переплетался багульник. Из него выскочила, улыбаясь и морща нос, черно-белая лайка Крепса.

«Вы тут?» – спросила она взглядом.

– Тут, Муська, тут, – ответил ей Крепс. Муська, вытянув свежий, влажно-розовый язык, снова нырнула в багульник. – Иные не любят черно-белых, – сказал Герман, – говорят: коровья масть. Но я считаю удобным – и по снегу и по чернотропу – далеко видна, со зверем не спутаешь.

Мы поднимались к вершине сопки. Лес кончился, шли моховые ковры. Изредка в каменной ямке, как в огромном блюдце, стояла прозрачная снеговая вода. Мы подошли к такой чаше. Вода была так чиста, что казалось: серый камень накрыли вымытым стеклом. Я зачерпнула в горсть, стала пить. Герман лег к краю и бородой припал прямо к чаше.

– Какой это персидский царь так испытывал воинов? – спросила я. – Тех, кто припадал прямо к воде, брал в поход, как лучших.

– Не знаю. Оказывается, я годен в иранские воины?

– Вполне. А я – нет.

Мы засмеялись. Сели на камень. Муська опять подбежала.

– Тихо, Муся! – шепнул Герман, опустив руку на мохнатую шею. Лайка вздрагивала, боясь пошевелиться. Я проследила их взгляд: шагах в десяти шевелился брусничник – желтела грудка птицы. Шейка ее тянулась вверх, озабоченно блестел глаз. «Кок-ко-ко», – звала птица; тоненькие голоски ей отвечали: «Киви-киви-киви». По брусничнику покатились маленькие, желтовато-серые пуховые комочки с блестящими точечками глаз. Путаясь в былинках, они бежали между камнем и застывшими людьми: «Киви-киви-киви». Один комочек нацелился, подскочил, прямо с воздуха подхватил комара, но не удержался, ткнулся носиком в мох. «Кок», – сказала мать. «Киви-киви-ки-ви», – запищали комочки. Мать, быстро крутя головой, собирала их. Ветер дул от нее, она не могла чуять и слышать людей, но что-то ее потревожило: она уводила детей.

– Ну, – прошептала я, переводя дыхание, – я не представляла себе…

– Край непуганых птиц, – ответил Герман. Глаза у него под очками стали такими, что я поняла, почему заулыбались коляне, когда он вошел в избу.

– Странно, – медленно сказала я, – мы только вчера познакомились, а кажется, целый век знакомы.

– У хороших людей так и должно быть. Пойдем глухарей смотреть.

Но глухари не давались в тот день. Может быть, потому, что тишина прерывалась смехом. Муська смотрела на нас с укором. Солнце стало ближе подходить к сопкам. Небо расцветилось розовым и лиловым. Как трубы зазвенели клики: в розовом небе летела стая больших белых птиц.

– Лебеди. – Крепс поднял голову. – Жировать на губу пошли.

– Хотела бы я посмотреть их поближе.

– Ну, что ж! Можно! Карбас на берегу. Спустим в губу, там покараулим.

Мы спустились к заливу. Перевернутый карбас, как большая рыбина, лежал на гальке.

– Карбас, – сказал Крепс, рассматривая, – малость рассохся.

– Пустяки, – убежденно отвечала я, – давайте спускать, не потонем.

Перевернули, спустили, карбас закачался на воде. Под ним, расходясь кругами, закачалось черное отражение.

– Течет.

– Вы что, трусите, Герман? Черпак есть! – Я взяла черпак и откачала всю воду. Лодка была действительно почти суха.

– Ну, ладно… Муся – прыгай.

Крепс сел на весла. Муська, привычно балансируя, перебежала к носу. Карбас заскользил по воде. В небе была такая же рябь розовых и золотых струй. Светлую тишину разделял темный пояс сопок. Они стояли неподвижно и твердо, а внизу и вверху все двигалось, меняя цвета, будто разворачивали вороха гигантских тканей.

Поплыл карбас. Мы высматривали белых птиц и не заметили, как сплошной стеной нашел туман, будто столкнули с горы ком плотной ваты. И покатился, разворачиваясь, все быстрее и быстрее.

– Откуда он? – удивилась я.

– От перемены давления выпадают осадки. Тут бывают такие внезапные явления…

– Меня интересует – как мы будем двигаться?

– Не как, а куда? Вопрос, достойный внимания. Компаса у меня нет.

– Пожалуй лучше держаться на месте? – спросила я.

– Течение-то все равно несет. – Герман тихо двигал веслами. Муськины уши чернели на носу лодки. Платье, волосы, руки, лицо – все стало влажным.

– Холодный компресс, – засмеялась я, – хоть пошевелиться немного!

Я с силой взмахнула кормовым веслом. Карбас резко вильнул и стукнулся. Нельзя было разобрать в тумане: скала или плывшее мимо бревно?

– Удар крепкий, и течь усилится, – сказал Герман. – Начался отлив. Нас несет к океану. Довольно неприятно, что нельзя понять – в какой стороне берег.

– Смотрите, как проступает вода.

– Шпаклевка выпала от удара. Карбас – половина смерти, – пробормотал Крепе. Он взял черпак и стал быстро выбрасывать воду.

– Черпак один, – виновато сказала я, – чем бы еще качать?

– Если качать интенсивно, все равно надо передыхать, будем качать по очереди, – утешил Герман.

Он качал быстро, всплески падали за борт, но вода почти не убывала.

– Направление течения можно определить при полной неподвижности в лодке, а мы хлюпаем и мешаем. – Крепс поднял черпак, вслушиваясь и присматриваясь. Все сливалось за белой стеной. Почти не верилось, что есть мир видимых, твердых предметов.

– Как странно, – сказала я, – как в армянском анекдоте про жирафа – «не может быть». Или – как во сне… Далеко отсюда до океана, дяденька? – я засмеялась.

– Океан не ближний свет, до него не донесет, но до затопления – недалеко. Вы умеете плавать?

– Брассом или кролем прикажете?

– Любым стилем, только на большое расстояние. Жаль, ружье придется бросить…

– Неужели топить ружье? – я возмутилась. – Пожалуй, и сапоги снять?

Я не верила в серьезность опасности. Казалось – опасность вроде игры, разворачивающей еще не испытанные возможности.

– Лучше приготовиться, – сказал Герман, посмеиваясь в бороду, – поплывем, так и выплывем – «чем мы хуже зверя»? Это поговорка у нас такая. Был я на зверобойном судне на Новой Земле. Затерло нас во льдах, сидим. Безделье. Только и дела – спирт пить. Поморы натопили в кубрике – жарища! Сидим в одних штанах, голые, выпиваем и закусываем. Ну, конечно, рассказы. Стал старик рассказывать, как зверь – они зверем тюленя зовут в полынью ныряет и плавает. А парнишка один обиделся. «Чем я хуже, зверя?» – кричит. Выскочил из каюты как был, в одних штанах, и прямо с борта в полынью! Плавает и кричит: «Че-ем я хуже зверя? Чем я хуже зверя?» Ему орут: «Вылезай!» А он: «Чем я хуже зверя?» – «Лучше, лучше, вылазь». – «Ну, то-то!»

– Во льду голым и плавал? – спросила я.

– В штанах. Вылез – хмель прошел. Выпил еще стакан спирта и лег спать.

– Ну и что с ним?

– Выспался и – ничего. «Жестокие, сударь, нравы»… Давайте я воду-то покачаю!

– Нате черпак! А я сапогом буду качать. У меня в нем все равно дырка, – сказала я. Обоим это показалось смешно.

– Вы молодец, – одобрил Крепс, – с вами можно бродяжничать.

– Хорош молодец! Карбас чуть не угробила!

– И на старуху бывает проруха.

Вода в карбасе прибывала. Лодка двигалась тяжело.

– Довольно устарелый вид романтики: сидеть и ждать, – пошутила я. – Я бы предпочла что-нибудь поактивнее.

– Можно еще наблюдать собаку. И не без пользы, – ответил Герман, указывая на Муську. – Смотрите!

Собака на носу вдруг поднялась и навострила уши. Сырая вата тумана заглушала звуки, но она что-то слышала.

– Чует… – сказал Герман. Муська оглянулась на него, затанцевала передними лапами и, подняв морду, залаяла. – Так! – сказал Крепс. – Голос, Муська, голос!

Муська еще оглянулась. Крепс, подняв весла, слушал. Муська громко залаяла.

– Ну, теперь можно грести, – облегченно вздохнул Крепс, – берег ясен. Слышите?

Сквозь белую вату долетел ответный лай.

– Голос, Мусенька, голос! – Крепс налег на весла. С берега все яснее звучал собачий лай. – Лают с подвывом, значит, у своего дома, это по лаю можно понять. Двое, видимо, кобеля. А ну, Мусенька! – Муська залилась частым лаем. Уже совсем близко ответил ей низкий собачий бас. – Го-го-го! Хозяева! – крикнул Герман Крепс, гребя осторожно, чтобы не наскочить на камень. Карбас зашуршал и ткнулся в песок. Муся мячиком выскочила на берег. – Пошла договаривать, – пробормотал Крепс, – будем и мы вылезать. – Он схватил ружье и шагнул. – Сейчас подтяну. – Лодка шла, шевеля песок. – Я на берегу. Помочь вам?

– Я сама! – ноги нащупали гальку. – Вы где?

– Тут!

Рука Крепса легла на плечо. Приблизил мокрую бороду.

– Пойдем греться. Если не ошибаюсь – лает Хессу, Калины Ивановича кобель. Вежа недалеко.

Муська, оживленно отлаиваясь, подскочила к ногам. За ней виднелись две тени. Бас и молодой собачий баритон перебивали друг друга.

– Хессу, а ну – помолчи! Я сам хозяина позову! Калина-а-а!

– Тут, – отвечал туман, – не с губы ли вы, люди?

– С моря, с моря.

Мутной радугой затрепетал фонарь.

– Избави Бог! Как не пропали! Да не ты ли это, Герман Михайлович?

– Я самый.

– Я было не признал. Да как же ты не пропал?

– Чуть не утопли. Карбас – половина смерти.

– А с тобой кто? – Фонарь приблизился. В круглое пятно света вступили рука Калины Ивановича, уши Муськи, бурая голова крупного пса. – Девушка! Ох грех, ох грех, чуть не утопли! – твердил Калина. – Идем в избу греться!

Шаркала галька под ногами: мы поднимались по склону.

– Ты разве избу поставил? – на ходу спросил Крепс.

– Ну да! Рыбачить стал. Олешек брату отдал.

– Да ну?

– Сам увидишь… – Калина отмахнул дверь. Пахнуло теплом, запахом жилья. – Входите, входите, – звал Калина, – уху варить станем.

Глаза открылись уже в сухом и прозрачном воздухе жилья. Крепс протирал очки. Я, будто снимая туман, провела рукой по глазам. Светила над столом лампа. У белой печки – алый повойник и улыбающееся лицо хозяйки: она разводила огонь в очажке.

– Здравствуйте! Раздевайтесь скорее! Одежу вашу сушить повешу. Девушка, дать тебе платье? У меня есть новое.

– Нет, спасибо, – сказала я, садясь на скамейку и скидывая сапоги, – я не очень промокла, ноги только.

– Самовар сейчас вздую, – горделиво хлопотала хозяйка, медное яйцо самовара блестело у нее в руках.

Желтые, новые бревна стен светлели. Охватило счастье теплоты, света и приветливости. Показалось: нет места лучше этой избы! С полу глядели, приподнявшись из оленьего меха, темноглазые детские головы. Я быстро присела на корточки и перецеловала их всех. Пахнуло кисловатым мехом. Ребята испуганно юркнули в мех и засмеялись.

У стола Герман, без пиджака, в протертых очках и с расчесанной мокрой бородой, беседовал с Калиной Ивановичем.

– Он тебе кто – свой? – тихо спросила хозяйка, опуская рыбу в закипевший котел.

– Нет, чужой, – отвечала я и сама удивилась: разве чужой?

– Хо-о-роший человек, – убежденно сказала лопарка, – такой человек – лучше тебе в целом свете не найти. Коли будет сватать – иди. – И я увидела ту же улыбку, как у Морея Ивановича и у женщин в Коле, когда они говорили о Крепсе. Должно быть, правда – очень хороший, подумала я. Люди, когда о нем говорят, – светлеют. И всем он – свой. – Ну мужички, выпивайте, что вам надо, уха кипит, – сказала хозяйка.

– А девушка? Девушке с холоду тоже надо выпить, – приглашал Калина Иванович, поставив на стол бутылку. Я отказалась, подсела к ухе. Пар, с клейким рыбьим запахом, стоял над большой деревянной чашкой. Мы доставали нежное розовое мясо кумжи.

– В жизни не едала ничего вкуснее! – сказала я.

Хозяйка стелила на полу оленьи спальные мешки – роввы.

– Отдыхайте с дороги!

Олений мех теплом охватил захолодевшие ноги. Я нырнула в мешок, опустила голову на розовую наволочку подушки.

– До чего хо-ро-шо! – Не успела рассмотреть светлый ламповый круг над столом, как сон схватил и унес в глубину веселого розового тумана.

«Мы наш, мы новый мир построим…»

Утром Калина Иванович на своем карбасе отвез нас в Мурманск.

– Ну, – спросил Герман, когда мы простились с Калиной Ивановичем, – вы куда?

– Пойду в облисполком, надо материал подготовить, выяснить возможный маршрут: завтра подъедут мои товарищи.

– А я в Колу, позаботиться о быке. Я его поручил Морею. Хотите – захвачу ваш рюкзак, или еще вернетесь в Колу?

– Лучше захватите, не знаю, успею ли еще в Колу. Кланяйтесь там.

Я пошла по улице. Город только начинал строиться. На улицах торчали пеньки и кустики брусничника. Валялись щепки. Многие дома были наскоро сбиты из двух пластов фанеры, между которыми клали шлак и мох. Кое-где высились двухэтажные бревенчатые здания. «Мурманск двадцатых годов, – подумала я. – А каким он станет через десять лет?»

– Выстроим настоящий порт и настоящий город, вот тогда и смотрите! – словно отвечая мне, сказал чей-то голос. – Здравствуйте!

Вагонный попутчик нагонял меня.

– Все-таки я вас встретил! Устроили свои дела? – он протянул мне руку.

– Здравствуйте. – Я посмотрела в его озорные серые глаза и улыбнулась. – Я в Коле была, песни записывала у Морея Ивановича и собрала неожиданно интересный исторический материал…

– Идем обедать в обкомовскую столовку, там и расскажете.

– А далеко?

– Нет, у будущей пристани, за второй Нахаловкой.

– У будущей? А теперь там что?

– Пока – ничего, пеньки. Но будет – центр города.

Парень гордо посмотрел на меня, хвалясь этим городом.

– Идем, – согласилась я. – Послушайте, а как вас зовут все-таки?

– Егор Спиридонов. А вас, я знаю, – Нина.

– Да, Нина Гаген-Торн.

Мы шли Нахаловкой – так назывался тупик железнодорожных путей, обращенный в поселок: старые товарные вагоны обзавелись окнами и лесенками. Дымили трубы печурок, лежали кучки дров. Между колес были устроены закутки для поросенка или кур. Качалось белье у тендера. Женщина стирала и пела. Поросята деловито, как собаки, бродили между колес.

– Прочно встали, – заметила я.

– Зимовать собираются.

– Но ведь вагоны-то нужны?

– Квартиры еще нужнее. Жить негде, а строить – некогда. Вот и устроили товарищи железнодорожники городок из ломаных вагонов. Ничего. Будет и настоящий, – кивнул головой Егор, – на месте этих халуп – Дворец профсоюзов… Ну, пришли, – он показал рукой на строение из фанеры, в бревенчатых рамах: – Видите? От англичан много фанеры осталось. Кладут двумя слоями, а между – шлак, щебень, всякую дрянь – и тепло! Дом за неделю готов. – Он засмеялся. – Ловко? А вот и столовая.

Егор открыл дверь, пропуская меня. Сели за столик у широкого низкого окна.

– Окна как перевернутые, – сказала я, – в ширину больше, чем в высоту.

– Можно с удобством любоваться видом на море и обратно, – отвечал Егор, наклоняясь к тарелке.

– Вид действительно хорош. – За окном переливалась зеленоватая, блестящая серебром, вода. По ту сторону залива горбились горы в нежных пятнах березок.

– Берег оденут набережной. По воде – суда встанут в очередь разгружаться в порту. Вот тогда – будет вид, – сказал Егор.

– Вы говорите, будто уже видите, как это будет.

– План утвержден. Большевики не бросаются словами. Мы выстроим Мурманск. И еще сотни городов. Я слышу, как стучат молотки, перестраивая нашу землю. – Он поднял вилку, точно прислушиваясь. Я смотрела на него с любопытством. – На месте обдерганных городишек с ломаными деревянными мостками и мещанскими домиками в геранях мы построим новые, социалистические города. Города дворцов и садов. Да, да! Общественных дворцов! Не прежних, с финтифлюшками и выкрутасами, а прямых, гладких, ровных, где много стекла и света. Там будут читальни и спортивные залы, столовые и библиотеки. Для детей – выстроим отдельные дома, детей будут воспитывать квалифицированные специалисты, а не бестолковые матери. Женщина будет освобождена: ни плит, ни примусов, ни домашней кухни. Вы понимаете, что это значит? – Егор бросил вилку и нагнулся через стол. – Представьте: огромные прямые улицы, обсаженные деревьями и цветами. Стоят гладкие, ровные дома, с огромными окнами. Нам не нужны аляпости и выкрутасы: прямые, ровные линии – вот задача современной архитектуры…

– А они не будут выглядеть коробками? – осторожно спросила я.

– Они будут отвечать тому, что разумно, необходимо и полезно. Чернышевский прав: действительность лучше искусства… Искусство нужно, чтобы воспроизводить прекрасное, существующее в действительности. Самое прекрасное – удобство и разумность. Как можно больше стекла, легкого металла, цветов – они тоже полезны, – воздуха и солнца. У нас будет музыка – прямо на улицах – и электрическое освещение, согревающее, двигающее. Ленин поручил товарищу Кржижановскому разработку проекта электрификации страны. Мы построим гидроэлектростанции, северные реки не будут бежать попусту, мелькая по порогам: они понесут электроэнергию. – По сухощавому, острому лицу Егора пробежал сдерживаемый свет восторженности. Он выступил розовыми пятнами на скулах, искрами в светло-серых глазах. Но Егор старался говорить сухо и деловито. – Новые города – сотрут деревню. Я в ней вырос: в дыре старой карельской деревни – и ненавижу ее. Избы с крытыми, как крепость дворами, неподвижность, темнота. Этого не останется через десять лет. Мы сделаем новых людей, и они будут жить в новых условиях, где все коллективно, организованно, разумно…

– Отдельных квартир, для семей, не останется?

– Некоторое время еще останутся коммунальные квартиры, как сейчас, – небрежно кивнул Егор, – все сразу не перестроишь. А потом в каждом доме будет общественная фабрика-кухня, комнаты отдыха, и только отмирающие дураки будут возиться с едой у себя в квартирах. Каждому – своя комната, а обслуживание и стол общие.

– Да, конечно, так люди смогут освободиться от бытовых дрязг, – согласилась я. – Чем меньше быта – тем лучше! Но, знаете, некоторые любят всякую дребедень уютов. Нравится бытовой ритуал, власть традиций…

– Они просто еще не поняли. Мы их научим… Заставим, если понадобится!

– Вот это мне не нравится – заставлять, – протянула я.

– А как же иначе? Если дурак сидит в грязи, его надо за уши вытащить. Для его же пользы. Если человек мешает обществу расти – научить его не мешать; хоть силой.

– А вы твердо знаете, что надо и что не надо людям? – спросила я. – Может быть, то, что кажется хорошо нам с вами, – будет плохо для других? Вот вы не любите деревни, а я города не люблю. Как же быть?

– Города в прежнем смысле – понимаю, – быстро сказал Егор, – он место неравенства и эксплуатации; но это будет новый город.

– А если человек вовсе не хочет нового? Я понимаю лопаря, которому его вежа и костер милее дома. Зачем ему навязывать?

– Это глупая романтика – костер. В тайгу вам хочется приехать поглядеть. Жить всегда в веже вы не захотите.

– Может быть. Но в старых формах много интересного, – я радостно засмеялась. – Ну не прелесть ли, что в Коле рукава, как у Елизаветы Английской. Так и называются «аглицкие». Разве не любопытно?

– Какая нам польза с них? – Егор усмехнулся. – И самим поморам какая польза?

– Та, что по таким мелочам восстанавливают процессы культуры, как палеонтолог по зубу может восстановить животное. Они – объективнее письменных источников. Летопись отражает точку зрения писавшего, то есть господствующих классов, а рукав или печка – как жил народ. Подлинная история – в вещах, в песнях, в обрядах, а не в политических событиях. А потому, – я откинулась на спинку стула, дразня Егора, – а потому этнография – царица всех наук.

– Время царей кончилось не только в жизни, но и в науке, – яростно отвечал Егор. – А этнография ваша и не наука: сборник анекдотов. Науку об обществе создали Маркс и Энгельс.

– На этнографическом материале Моргана! – закричала я и переконфузилась: с соседних столиков стали оглядываться на нас. Грузный, крупный человек, с шевелюрой серебристого бобра, обернулся, надел пенсне на черном шнурке, положил на стол большие руки. Его сосед, обтянутый черной кожей тужурки, покосился на меня и кивнул Егору. – Знакомые? – спросила я.

– В кожанке – секретарь обкома, а толстый – по вашей части: ученый археолог, биолог или еще что-то. Завтра делает в облисполкоме доклад. Судя по тезисам – много вздору. О древней культуре в Лапландии, в несколько тысячелетий. Приходите послушать.

– Приду обязательно!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю