Текст книги "Туркестанские повести"
Автор книги: Николай Борискин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Глава третья
Галаб Назаров сдержал слово: сегодня мы идем в пустыню на весь день. Старшина разрешил взять с собой сухой паек. Кто-то произнес похвалу в адрес Дулина:
– Расщедрился наш Трофим Иванович.
– Погодите молиться на него, – загадочно произнес Гриша, – он еще преподнесет такой сюрпризец, что и вылазке не возрадуетесь.
Ребята озабоченно переглянулись: Горин, должно быть, что-то знает.
– Давай выкладывай, что ты придумал там со своим шефом, – зашумели солдаты.
– Военная тайна. Ее нельзя доверять даже шляпе. – И Гриша крутнул панаму на своей яйцеобразной голове.
Из казармы вышел старшина. Мы так и впились в него глазами.
– Стало быть, на экскурсию? Так сказать, в природный музей? – усмехнулся он.
– Так точно! – бойко ответил Новиков. – Харч взяли, можно помаленьку топать.
– Ну что ж, – согласился Дулин, – отдых – приятное занятие. Но приятное надо сочетать с полезным…
Вот он, сюрприз!
– Поскольку большинство из вас, – продолжал старшина, – молодые солдаты, для тренировочки, так сказать, совершите-ка марш-бросок до саксаульника…
– До него же пять километров! – вырвалось у Саши Новикова. Он попятился.
– Во-первых, старших не положено перебивать, товарищ рядовой. Во-вторых, решил идти – иди, нечего пятиться назад. – Ребята оглянулись на Сашу и засмеялись. – Старшим назначаю Назарова. Взять противогазы!
Горин юркнул в канцелярию.
– Вы куда? – открыв двери, спросил Дулин.
– Ведомость составлять, товарищ…
– Я сам составлю, а вы сделайте проминочку вместе со всеми. Засиделись небось, а?
Новиков ликовал:
– Что, дипломат, попал в немилость?
– При чем тут немилость? – поморщился Горин.
– Подожди, Гришенька, старшина спустит с тебя жирок. Пулей будешь летать!
Кто шутил, кто ворчал, иные отмалчивались, проверяя противогазы. А Саша разглагольствовал:
– Наш хоть «полезное с приятным» бракосочетает. А раньше были старшины – не приведи бог… Дед мой, царский солдат, рассказывал. Фельдфебелем у них был Файзула Хайрулин. «Век буду жить – не забуду», – говорил дед.
– Насолил? – Муминов настороженно поднял брови.
– Пересолил, Шукур. А пересол-то, он на спине… «Однажды, – рассказывал мой прародитель, – сидим мы вчетвером, покуриваем и перемываем фельдфебельские косточки: деспот, мол, самодур, потомок Чингис-хана… А Хайрулин, видать, подслушал. Только мы притушили окурки каблуками, как вот он, сам Файзула, перед нами.
– Эт-та што такое?! – взвизгнул он, увидав окурок.
Дружки-то мои, рослые хлопцы, вдавили свои окурки в землю, а я сплоховал. Ну и закусил удила Хайрулин.
– Кто курил?
– Все.
– Чей окурок?
Молчим.
– Чей?
– Мой, – отвечаю.
– Мой, – повторили вслед за мной все ребята.
– Ах так? – взвился Файзула. – Взять носилки!
Взяли.
– Положить на них окурок!
Положили.
– Бего-ом марш!
Бежим. Двое спереди, двое сзади. На носилках покоится злосчастный окурок. Рядом трусит фельдфебель с походной лопаткой. Куда? Зачем? Не говорит, сволота. Километров пять рысью мчались. Сколько можно? Все же мы не орловские рысаки… А что, если проглотить этот проклятый обсосок? Только потянулся за ним, как Хайрулин закричал:
– Стой!
Остановились.
– Новиков, рой могилу!
У меня поджилки задрожали: «Кому могилу?..»
Ковырнул раз пять землю – Файзула остановил:
– Хороните окурок.
Схоронили, царство ему небесное, и опять рысью. До самой казармы». Вот какие фельдфебели были… А наш Трофим? Да это чудесный человек! – Саша молитвенно поднял глаза к небу, вздохнул и осмотрел коробку противогаза.
За «колючку» шли шагом. Потом сержант легко побежал, и дружной стайкой все потянулись за ним. Галаб выбирал чистые ровные площадки – такыры, чтобы не вязли ноги. Растянутый строй замыкал Гриша Горин. Как он там?
Я посмотрел на часы. Прошло всего лишь пятнадцать минут, а мне показалось – час. Левой рукой придерживаю брезентовую сумку с ребристой коробкой, чтобы не била по боку. В километре примерно тысяча пятьсот шагов. Начинаю считать: «Раз, два, три… десять, восемьдесят… сто». И снова до ста. Загнул два пальца. Пошел счет третьей сотне. Э, да все равно на пять километров не хватит пальцев. Сбился со счета. Бросил.
Сержант остановил строй и через минуту-другую подал команду:
– Надеть противогазы!
Впереди мелькает щуплая спина Новикова. Она пока сухая. А по моей – пот в семь ручьев. Ну и жара! В Подмосковье я ходил на лыжах на такую же дистанцию, и ничего. А тут слабаком оказался…
Из-под ног выскальзывали юркие ящерки-круглоголовки, слева и справа прятались в норы испуганные суслики, вспархивали стайки пустынных воробьев. Шмыгнул в барханные складки корсак – небольшая пустынная лисица рыжевато-серого цвета с чернобурым кончиком хвоста и большими ушами. А мы все бежали.
Назаров пропустил строй мимо себя, ожидая приотставшего писаря. Сержант заставил Горина привинтить трубку к маске. Значит, Гриша хитрит.
Не доверяя Горину, Галаб взял его под конвой: пропустил вперед, а сам рысит за ним. Сержант, кажется, совсем не устал. Конечно, он же вырос в этих местах, привык к солнцу, пескам. Да и служит уже третий год.
Пытаюсь думать о пустыне – какой я представлял ее и какая она на самом деле. Но это мне не удается: что-то случилось с правой ногой. Портянка, что ли, трет? Креплюсь, не хочется отставать от ребят. Но терпения хватает ненадолго. Выбегаю из строя, сажусь на песок и снимаю сапог. Так и есть – портянка сбилась. Ведь говорил же Дулин, чтобы ни складочки не было. Не проверил…
Надо мной склонился Галаб.
– Натер ногу?
– Пустяки…
Мы бежали вдвоем, догоняя строй. Назаров показал на ребят и широко развел руками: растянулись, мол, так не годится. Он посмотрел на часы и прибавил шагу.
Вдали замаячила темно-серая бровка саксаульника. Еще немного – и можно снять осточертевший противогаз, расстегнуть ворот гимнастерки, облегченно вздохнуть и блаженно растянуться на теплом песке. Если бы не самолюбие, плюхнулся бы сейчас на землю: кажется, уходят последние силы, гимнастерку хоть выжимай, стекла маски как в тумане, не хватает воздуха, жжет ссадина на ноге…
Осталось совсем немного. Я снова начинаю считать шаги: «Раз… десять… пятьдесят… сто…» Противогаз бьет по бедру. Надо было привязать коробку шнурком, но шнур куда-то запропастился. И я второй раз вспоминаю Трофима Ивановича. Оказывается, он ничего не говорит зря – все к делу, все к месту.
Наконец сержант сорвал маску и крикнул:
– Снять противогазы! Перейти на шаг.
Слава богу! Кажется, финиш.
Возле редких зарослей саксаульника, таких редких, что казалось, одно дерево умышленно подальше отбежало от другого, Галаб подровнял строй и сфотографировал нас.
– На память о выходном.
Это его фотоснимки в ленинской комнате. Сегодня он тоже будет снимать.
– На память о выходном-проходном, – беззлобно пародирует Новиков. – Печенкой чувствовал, что так оно и получится… Ведь не хотел идти, так нет же – уговорил Герман: черепашьего рога наберем, портсигарчики классные сделаем… За несчастный портсигар – пять верст рысью.
Быстраков улыбался, просушивая противогазную маску.
Шукур снял пропотевшую гимнастерку и повесил ее на сухую рогулину. Горин протирал очки, сидя в сторонке. Он ожидал разноса от сержанта и Сашкиных насмешек. Но Галаб и Новиков молчали, будто Гриша и не ловчил на марше.
Когда немного отдышались, сержант первым глотнул из фляги чаю и достал из вещмешка немудреный завтрак.
– Подкрепимся? – предложил он солдатам.
Сдвинулись поплотнее и начали есть. Хлеб, сыр, колбаса – все пошло в ход.
– Не поскупился Трофим Иванович.
– Ему начальник штаба приказал выдать повышенную норму.
– Сам бегал с солдатами, знает, почем фунт соли на гимнастерке…
– Ребята, – глядя на молодых, сказал Галаб, – хотите, расскажу о саксауле?
– Разрешите мне, – неожиданно попросил Новиков.
Назаров кивнул головой: давай.
Сашка убрал остатки пайка в вещевой мешок, неторопливо размял папиросу, прикурил и, затянувшись, начал с совершенно серьезным видом:
– После шоферских курсов попал я служить в забытое богом местечко, какие называют «Берса кельмес» – «Пойдешь – не вернешься»…
– Однако ты вернулся, – бросил реплику Горин.
– Не перебивай ветерана. Тебе служить, как медному котелку. Слушай – авось пригодится. Так вот. Назначили к нам нового командира автороты. Старый служака, кандидат в пенсионеры, но хорохористый мужичонка. Выстроили нас, чтобы представить ему. Стоим, чумазые от солнца и пыли. Ну он, видно, и подумал, что все мы – солдаты местной национальности и поздороваться с нами надо на нашем родном языке. Подошел к строю:
– Здорово, саксаулы!
Все дружно расхохотались. Еще бы! Вместо «аксакалы» – «саксаулы»…
– Врешь ты, брат, как сивый мерин. Это же Паустовский писал в «Кара-Бугазе», – разоблачил писарь Новикова.
Было так или не было у Паустовского, а рассказ Новикова развеселил ребят. Даже угрюмый повар Муминов и тот повеселел.
– Пошли побродим, – поднялся Галаб. – Вещи оставим.
Назаров объяснил, что саксаул бывает белый и черный. Белый, или песчаный, дает побеги до двенадцати метров. Его используют для закрепления песков, заготавливают на топливо. Зеленые ветки служат кормом для овец и верблюдов. А черный, или солончаковый, вдвое ниже белого. Он растет на засоленных почвах.
– Весной здесь красиво, – остановился Галаб. – Саксаульные листья как заостренные чешуйки, а цветы – мелкие с пленчатыми прицветниками…
Я посмотрел на сохранившуюся опаль, усеявшую землю. На светло-сиреневом ковре осыпавшихся сухих и мелких цветов золотились небольшие желто-янтарные листья. Должно быть, весной здесь и в самом деле не так тоскливо, как теперь.
– Смотрите, здоровенная кошка! Откуда она здесь? – выкрикнул Гриша Горин. Волнуясь, он всегда заметнее картавил.
Мы услышали мгновенный щелчок затвора назаровского фотоаппарата и предостерегающий голос Галаба:
– Тише! Это каракал – степная рысь…
Перед островком саксаульника, тамариска и акаций настороженно стоял одноцветно-песчаный хищник метровой длины. Морда в небольших черных пятнах, на концах ушей, тоже черных, торчат жесткие кисточки. Красивый зверь. Почуяв близость людей, каракал спружинился для прыжка и исчез в зарослях.
– Эта кошечка горло перегрызет, – сказал Новиков Горину.
– Нет, степная рысь на людей не нападает. – Галаб поправил светофильтр на объективе фотоаппарата. – Она подкрадывается к зазевавшимся птицам, убивает сусликов и тушканчиков, душит зайцев. Иногда ей удается справиться с джейраном.
Мы подошли к тому месту, где стоял каракал, и обнаружили на дереве большое гнездо из веток и травы. Здесь был выводок степного сарыча. Но птенцы давным-давно разлетелись, и рыси не удалось поживиться.
– Вот он, – показал Кузьма Родионов на старого канюка-курганника, грузно сидевшего на макушке соседнего саксаула.
Сарыч напоминал ястреба. Верх его бурый, низ белесый, хвост рыжеватый с темными поперечными полосами. Сержант навинтил приставку на объектив и щелкнул кнопкой.
– Еще один кадрик! – удовлетворенно сказал он. – А вот, друзья, ушастый еж. Такой не по зубам каракалу.
Действительно, пустыня только на первый взгляд кажется мертвой, а на самом деле она – кладовая чудес. Я поделился этими мыслями с Галабом.
– Да, здесь много необыкновенного, – оживился он.
– Родился здесь?
– Родился я, Володя, – Назаров впервые назвал меня так, – в Адилабаде в День Победы. Потому и дали имя Галаб. Победитель, значит. А вырос в кишлаке, среди песков. Мой дед, Хасан-бобо, увез меня от матери совсем мальчишкой. Вместе с ним я пас овец, летом и зимой жил под открытым небом…
– А кто твой отец и где он?
– Был летчиком, – погрустнел Галаб. – Я не помню его, потому что родился на второй день после его гибели. Правда, мне много говорила о нем мама…
Ребята ушли вперед, а я остался с Галабом. Мне хотелось рассказать ему о себе, но я не стал прерывать его.
– Вот мой отец. – Галаб достал переснятую с оригинала фотокопию.
Около «чайки» замер молодой летчик в шлеме, унтах и кожаном реглане с одним квадратом в петлице. Галаб был очень похож на него. Я посмотрел на оборотную сторону, где была надпись, сделанная рукой сержанта: «Октябрь 1941 года. Москва». Постой, постой… Да ведь и мой отец был там в это время! Может, они вместе и воевали? Я хотел спросить, но не успел: к нам подошла группа молодых солдат, и один из них, протянув Назарову двухаршинный, толстый, как пожарный рукав, эфемер с торчащими во все стороны зонтиками, похожими на кисточки для бритья, поинтересовался:
– Что это за диковина?
– Сасык-курай, ребята. Вот этот трубчатый ствол весной заполнен рыхлой ягельной массой. Теперь она, как видите, высохла и стала пористой.
– Крахмал, – сказал кто-то.
– Нет, губка, – послышались голоса.
Галаб обернулся ко мне и улыбнулся:
– Ценная вещь. В войну не хватало спичек, и наши чабаны, в том числе и мой дед, пользовались этим «вечным огнем». Зажгут один стебель сасык-курая и перевозят его от пастбища к пастбищу. Да разве только это! – Назаров обвел глазами тесный круг своих слушателей. – Люди ели, например, черепаший суп, черепашьи яйца, из солончаков выпаривали соль. Песчаная осока-илек шла на корм скоту, приготовление лекарства и выделку сырцовых шкурок. Из селина делали щетки, веревки, золотопромывные маты…
– И все это «в пустыне чахлой и скупой»? – спросил Горин.
– Да, «на почве, зноем раскаленной». Мы еще плохо знаем ее.
Из-за ближнего бархана послышался гул мотора, а вскоре мы увидели дивизионный вездеход. Не случилось ли что в Ракетограде? Может, объявлена тревога? Машина остановилась, и из кабины вышел Трофим Иванович Дулин. Довольный, улыбающийся. Он привез термос воды и лопаты. Зачем? Неужели дивизион меняет позиции? Но старшина успокоил нас:
– Попейте, хлопцы, водички и помогите мне сотенку-другую кустиков, каких покрасивее, выкопать. Новую аллею надо посадить около казармы. Память останется о призывниках нынешнего года. Согласны?
Кто же откажется, если сам Дулин предлагает.
– Пошли копать!
– А какие деревья-то?
– У сержанта надо спросить. Галаб, какие?
– Лучше всего акацию. Это декоративный кустарник.
Мы взяли лопаты и углубились в заросли.
– Вот этот куст, – показывал Назаров, – этот и вон тот…
– Добре. Красавцы! – отозвался Дулин. – А я вырою тамариск. Буйно цветет! – И он крякнул, всаживая лезвие лопаты в хрустящий грунт.
– Осторожнее, корни не подрубите. – Галаб переходил от одного солдата к другому. – Дай-ка я помогу тебе, Володя, – сказал он и поддел сплетенное корневище разлапистого куста. – Вот так! Тащи его к вездеходу.
Рядом с машиной возились Герман Быстраков и Саша Новиков. О, какие громадные черепахи! Для нашего костореза работы на целый месяц. И где они их откопали?
– Устал? – сочувственно спросил меня Новиков и, не дождавшись ответа, продолжал: – А я по всей пустыне на персональном броневике разъезжаю. Гляди! – Он сел на панцирь самой большой черепахи и захохотал от удовольствия. – Центнер, не меньше…
– Есть и побольше штучки, – перебил Сашу Быстраков. – Не здесь, конечно. Например, морская черепаха бывает до двух метров, а весит около четырехсот килограммов.
– Сколько же ей надо расти до такого веса? – полюбопытствовал я.
– Сколько? Есть так называемая слоновая черепаха – обитательница Галапагосских островов. Так вот, одна такая животина, привезенная оттуда, прожила в неволе сто пятьдесят два года.
– Фью! – удивленно свистнул Новиков. – А на Галапагоссе она, должно быть, еще больше проскрипела бы. И наделил же бог всякую тварь живучестью. А мне отвел каких-нибудь жалких семь десятков лет. Где справедливость?
– Черепахи не глотают окурков, Сашенька, – ввернул подошедший Горин.
– И противогаз не надевают для отвода глаз, – припомнил ему Новиков проделки на марше. – Герман, пошли выкопаем по кустику, приобщимся к красоте…
Возвратившись в гарнизон, мы разбили аллею.
Глава четвертая
В Москве, должно быть, идут сентябрьские дожди, облетают пожелтевшие листья. А здесь, в песках, жарища, алюминиевое небо без единого облачка, яркое солнце будто и вовсе не заходит за горизонт. Только ночью прохладно, даже зябко: нагретая земля быстро остывает.
– Приветик, робинзоны! – Я сорвал с головы, стриженной под «нолевку», темно-зеленую панаму и, спрыгнув с безбожно запыленной подножки водовозной машины, расправил занемевшие в дороге плечи. – Налетай на бальзам «Слезы пустыни»!
– А-а, Володя-водовоз!
– Поилица приехала! – Каждый по-своему выражал знаки приветствия.
«Робинзоны», только что зачехлившие ракеты, потянулись к старенькому, видавшему виды ЗИСу. Впереди всех шел Бытнов. Стайку ракетчиков неторопливо замыкал Галаб Назаров. Он приветливо помахал мне рукой и обнажил в улыбке белую эмаль зубов. К этому сержанту я как-то сразу, с первых дней службы, проникся уважением.
Водовозку на позиции всегда ждали как чуда. Ребята шумно обступали камуфлированную в серо-желтый цвет машину, снимали замасленные панамы, закатывали рукава гимнастерок и подходили, как на причастие, к широкой горловине крана. Пили, жадно раскрывая пересохшие рты. Вода била по бронзовым от загара лицам, затейливо пузырилась в сложенных ковшиком ладонях, гулко екала в глотках. На песок не проливалось ни капли: под краном стояла срезанная наполовину железная бочка, и ополоски из нее шли на всякие нужды, где не требовалась особенно чистая вода, – помывку машин, стирку задубелых от пыли и пота комбинезонов.
– Наконец-то, – снисходительно обронил Бытнов. Он шумно вздохнул, сбросил до пояса выгоревший комбинезон и окатил жестко бьющей струей бугристую спину, узловатые предплечья и вихрастую голову. Потом подставил гладко выбритое лицо без единой морщинки, сладко крякнул и только после этого сделал несколько глотков.
Солдаты, расступившись перед офицером, ожидали своей очереди. Субординация…
Сержант мог бы обойти очередь жаждущих и напиться вторым. Но он спокойно стоял в сторонке, и на его живом симпатичном лице не было того нетерпения, с каким толпились солдаты вокруг Бытнова.
Бытнов наконец выпрямился, тряхнул белесыми завитушками спутавшихся волос и, отыскав меня глазами, буркнул:
– Не вода – бурда какая-то… Вкалываешь до помутнения в зенках, а тебе – теплую жижу с песком…
Натянув комбинезон на стальные плечи, он шагнул сквозь цепочку солдат. Даже не заметил моей обиды. Что я виноват, если нет лучше воды? Все такую пьют. «Теплая жижа с песком…»
Под освободившийся кран теперь подходили сразу по два-три человека. Никто из ребят не окатывался, не полоскался – для этого есть большой самолетный бак, установленный на саксауловых столбах, оплетенных ломким хворостом. Приспосабливались по-разному: кто подставлял гофрированный котелок панамы, кто огрубевшие, в пятачках мозолей, ладони, а иные ухитрялись ловить веселую струю ртом. Отходили довольные, улыбающиеся. Вытирали посвежевшие лица, хлопали по нагретым жестяным бокам поилицы, удивленно поглядывая на меня, распевали:
Удивительный вопрос:
Почему я водовоз?..
«В самом деле, почему я водовоз, а не ракетчик?» – уже в который раз подступала к горлу обида.
– О, Володя, салам! – поздоровался Галаб. – Большое тебе спасибо за воду. По-нашему – катта рахмат!
И вся обида пропала: нужен Володька, не зря ест солдатский хлеб.
Галаб вытер обветренные губы тонкой ладонью, открутил фигурный вентиль так, чтобы вода не сильно била, запрокинул лицо под рыжевато-серебристую струйку. Пил медленно, словно пробуя воду на вкус и растягивая удовольствие. Оказывается, и пить можно красиво.
Почти такую же картину мне пришлось наблюдать однажды в одном из московских ресторанов, где подавали узбекские блюда. Я был там с Людой Васильевой, студенткой пединститута. Напротив нас величественно восседал седобородый узбек. Он был в тюбетейке и полосатом халате с широченными рукавами. Старик заказал лагман. Мы думали, что это какое-нибудь необыкновенное блюдо, и соблазнились диковинкой.
– Учись интернационализму, – подмигнул я своей спутнице.
– Непременно: в этом вся его суть, – лукаво рассмеялась Люда.
Вместо ожидаемого чуда на стол поставили фарфоровые чашки, называемые касами, почти доверху наполненные вермишелевым супом и мелко нарезанными кусочками мяса. Я поддел ложкой длиннющие мучные нити и застыл в недоумении: как же расправляться с этими вожжами? Люда украдкой посмотрела на аксакала.
– Перенимаешь опыт поглощения макарон по-итальянски?
Она легонько стукнула меня по руке.
– Тише, Володя. Вовсе не по-итальянски, а по-узбекски. Смотри на соседа.
Тот аккуратно подвернул отороченные зеленым бархатом рукава, охолил обеими руками серебряный клинышек бороды, что-то беззвучно прошептал не по возрасту молодыми губами. На старика смотрел весь зал, забыв о своих блюдах. Аксакал поддевал ложкой небольшую прядку вермишели, ровными рядками свисавшей по ту и другую сторону, осторожно откусывал часть податливого жгута и запивал бульоном. Красиво ел. И не от желания порисоваться – смотри, мол, столица, как надо соблюдать церемониал приема пищи, – нет, так ел он в силу привычки, унаследованной им от своих восточных предков.
– Хан! – восторженно шепнул я Люде. – Чистейшей крови хан.
– Просто культурный человек, – возразила она.
Как ни старались, мы не смогли так свободно, непринужденно есть лагман, как это получалось у аксакала. Я высоко поднимал ложку, подставляя разинутый рот, и втягивал губами разваренные, но нервущиеся вермишелины. За соседним столом хохотнули, и я отодвинул от себя злополучную касу. Люда и вовсе не притронулась к мучным вожжам, съела две-три ложки бульона и вышла из ресторана вслед за мной…
Все это я вспомнил, пока Галаб пил пустынную воду из нагретой, пропыленной цистерны. И оттого, что он так бережно, естественно, без рисовки и капризов пил, на душе у меня становилось спокойнее.
Вырос я в Подмосковье и особенного благоговения к воде не испытывал. Она всегда была рядом со мной – в кухонном кране и душевой комнате, в Химкинском водохранилище и загородных речках. О том, что вода – радость, узнал, пожалуй, впервые, когда увидел на обложке какого-то иллюстрированного журнала фотографию пожилого дехканина. Наклонившись над кустом хлопчатника, человек держал в больших натруженных ладонях несколько капель прозрачной воды. Солнечные зайчики прыгали вокруг живого серебра, купались в нем, нежно лизали смуглую кожу рук, словно просили хозяина отпустить их на теплую весеннюю землю. Но человек не разжимал ладоней. С детской улыбкой смотрел он на бесценный дар природы, и лицо его, изборожденное паутинками морщин, было очень добрым.
А потом узнал, что за воду надо драться. Крепко драться, хотя теперь и не с винтовками в руках, как горстка бойцов из кинофильма «Тринадцать». Узнал, что вода – это адский труд. Может быть, поэтому я и стал шофером, Володькой-водовозом. Впрочем, зачем кривить душой? Водовозом я стал совсем по другой причине: клюнул с легкой руки Горина на «свободу»…
В университет мы поступали с Гришей вместе. О своем прошлом он никогда не рассказывал. Говорил, правда, что жил у тетки, но разругался с ней и ушел; пытался поступить в литинститут, однако строптивый Пегас предпочел своим седоком какого-то юного самобытного барда от станка. Он никогда ни о чем не сожалел, этот малый с картавинкой, да и теперь, будучи писарем, вряд ли сожалеет об уходе со второго курса факультета журналистики.
– Если уж мы бросили учебу, то главное для нас, старик, разумно пользоваться свободой в рамках осознанной необходимости, – рассуждал Горин, поводя хитрыми, чуть навыкате глазами из-под овалов очков. – Уразумел?
Я посмотрел на Григория – на лице ни тени смущения. Ну и ну… Не сам ушел Горин из университета, а отчислили его, потому что почти не посещал лекций: строчил стихи и в поисках заработка мыкался с ними по редакциям газет, радио и телевидения. А я просто запустил учебу, увлекшись автомобильным спортом. «Достукался…» – упрекала мать.
– Вижу, не понял, – продолжал Горин. – Ну так поясню. Ради чего мы покинули светлый храм журналистики? – без малейшего признака угрызения совести спросил он. – Ради жизни, старик, ради познания ее бесконечного многообразия. А если так – изучай кипучие солдатские будни, факты о первозданной и разбуженной пустыне. Теорию журналистики всегда осилим, это чепуха, а жизненных наблюдений у нас будет больше, чем у всех выпускников журфака, вместе взятых… Горин знает, что делает. Слушай! – И он тут же сказал, что ему предложили быть писарем, а для меня тоже есть «приличное местечко» – водителя автоцистерны.
Что ж, в этом, пожалуй, был резон. В канцелярии дивизиона Горин многое узнает по устным докладам и различным документам, а я на своей машине буду вольной птицей: подумаешь, сделать несколько рейсов от колодца и обратно. А остальное время – твое: запечатлевай, набрасывай в блокноты новизну, необыкновенные истории из жизни ракетчиков, чабанов, геологов. В общем, вокруг меня витала сама романтика. Лучшего не придумаешь. Григорий – гений!
Так я стал водителем. Помогли права шофера-любителя. На машине научился ездить еще задолго до армии: у отца была своя «Волга», и он не отказывал мне в автопрогулках по Подмосковью. А зачет по этой бочке – сущие пустяки. Уже через две недели старшина Дулин благословил меня в первый рейс:
– Пулей жми за водой! Без нее, как в той песне, «и ни туды, и ни сюды».
Я пришпорил железного першерона и помчался по ровным, лысым площадкам. Опрокинутой хрустальной пиалой казалось небо над неведомой мне землей. На южном окоеме дымились едва заметные облака, похожие на горы, или дымчатые горы, размытые далью и потому похожие на облака. От них навстречу мне бежали низкорослые деревья и карликовые кустарники с редкими веникообразными кронами. Ничего, что я не знаю, как называются эти ровные плешины, по которым петляет мало накатанная дорога, какое имя у незнакомых мне деревьев и кустарников, как зовут-величают чудом сохранившуюся травинку с крошечной зеленой головкой. Ничего: обживусь, огляжусь – все узнаю.
На спидометре накрутило тридцать с хвостиком, а колодца все еще не было видно. Или, может, его трудно заметить в непривычном для меня однообразии молчаливой равнины? Старшина сказал – на тридцать девятом километре, слева от дороги, под старой саксаулиной. Значит, скоро этот самый Карикудук. Быстренько наберу воды, пять минут на перекур, и в обратный путь.
Я начал было импровизировать, как это делают одинокие путники в степи или пустыне: «Я все равно тебя найду, Карикудук, я все равно налью воды, Карикудук…» – как вдруг заметил поворот, который вел к старому колодцу. Это он, Карикудук! Вон и сгорбившийся саксаул, и какой-то островерхий курганчик, и одиноко стоящий возле него верблюд.
Свернул, остановился у колодца и посигналил. Из курганчика, оказавшегося обыкновенной юртой, какие бывают у чабанов, вышел смотритель – высокий, худощавый старик.
– Салам алейкум! – выложил я весь свой словарный запас местного языка.
Старик пристально посмотрел из-под седых козырьков бровей и на русском языке сказал:
– Новенький? Ну, здравствуй, сынок. – Сделав полупоклон и коснувшись ладонью своей груди, он пожал мою руку. – Как имя?
Я назвался. Старик сказал, что его зовут Хасан-бобо.
– Что ж, Воваджан, давай попросим старого Туя поработать. – Хасан-бобо кивнул в сторону безучастного верблюда, лениво пережевывавшего большой клубок побуревшего янтака – колючей травы. – Пойдем.
Он взял дромадера за ременный повод, подвел его к чигирю, вокруг которого была утрамбована до кирпичного звона узкая тропа, упряг в нехитрое устройство и крикнул:
– Э-эй, Туя, эй!
И старый одногорбый верблюд, уже много лет топающий вокруг чигиря, высоко подняв неуклюжую голову, мерно поплыл. Шлеп-шлеп, шлеп-шлеп – мягко выстукивал Туя своими голенастыми изжелта-бурыми ногами по отполированному кругу. А чтобы верблюду было нескучно делать бесконечные утомительные круги, Хасан-бобо приладил к его нагрудному ремешку маленький колокольчик. Идет Туя, приглушенно шлепая мягкими подушками ног, и, наверное, вспоминает давние караванные пути, переходы полузабытой молодости. Куда они вели – в Хиву, Бухару, Ургенч, Самарканд? А может быть, в Мерв, Термез, Кабул? Не помнит он, жилистый, насквозь пропахший едким потом дромадер, только чудится ему бубенцовое бренчание каравана, не такое одинокое, как сейчас, – динь-дзинь, динь-дзинь, а с густым переливом многих колокольцев, складывающееся в долгую песню от караван-сарая до караван-сарая, от одного колодца до другого.
– В чигирь Туя запрягли, когда началась война, – сказал Хасан-бобо. – А до этого он ходил в экспедиции, носил груз. Много груза. Сильный верблюд, больше полутонны поднимал.
– Сколько же ему лет?
– Сорок. Пожалуй, еще четыре-пять весен протянет.
Плывет по кругу Туя. Шлеп-шлеп, динь-дзинь. Бог ты мой, как это допотопно! Как медленно поднимается вода с двухсотпятидесятиметровой глубины! Докуриваю уже вторую сигарету, а царь пустыни все кружит и кружит в своей упряжке.
– В соседних колодцах этого нет, – пытается отвлечь меня от грустных мыслей Хасан-бобо. – Нынче везде пошли машины – и на Кексакудуке, и на Эскикудуке, и на Эскирканкудуке, – загибая тонкие, сухие пальцы, старик поворачивался в сторону, где был расположен тот или иной источник воды.
Хасан-бобо рассказал мне, что он сам рыл Карикудук. Это было давно, уже не помнит, в каком году. Ему, пожалуй, не было тогда и сорока, а теперь идет уже семьдесят второй.
– Садился в кожаный мешок и спускался вниз. Долго копал. Может, тысячу раз поднимал верблюд мешок с песком и глиной наверх. Внизу жутко, темно и тесно. Сидишь как в преисподней. Однако кому-нибудь надо было там сидеть: вода нужна, дороже воды у нас ничего нет…
Топает вокруг чигиря полусонный Туя, лениво крутится барабан над колодезной пропастью, лязгает на барабане стальная цепь с черпаками-ковшами, льется вода из них на деревянный лоток, а с лотка – в цистерну. Трудная, дорогая, поистине золотая вода.
– Там, на дне, она плавает на соленой воде, как линза. Понимаешь, Воваджан?
Я не понял, почему «как линза», но кивнул головой. После узна́ю.
В облике Хасана-бобо показалось что-то знакомое, но что именно, я так и не мог понять.
– Еще приедешь? – спросил старик, останавливая верблюда.
– Приеду, Хасан-бобо.
– Привези от старшины заварки для чая. Дулин часто мне привозит, каждую неделю. Хоп?
– Ладно.
Такой была моя первая поездка к старому колодцу в пустыне, может, единственному, где воду добывали так же, как, вероятно, во времена Улугбека. Смешно. Но еще смешнее, что ко мне прилипло прозвище Володька-водовоз. Нелегким оказалось это дело. Но я не жалею, когда вижу ракетчиков, плотно обступающих водоцистерну, когда еду в очередной рейс, чтобы поговорить со старым Хасаном-бобо, вызнать у него хоть самую малую толику того, что знает он о пустыне. Без него пустыня молчит, не открывается передо мной, как сказочная шкатулка, для которой нужно волшебное слово.