Текст книги "Жар-птица"
Автор книги: Николай Тиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
Один раз ребята дразнили Данилу-дурака. Он все мог вытерпеть: и камни, и побои, и щипки, но от одного слова «суматоха» приходил в бешенство. Кто-то крикнул это слово, и все бросились врассыпную. Даниле сказали, будто мы с Игошей крикнули. И вот он решил расправиться с обидчиками. Он загнал нас в конопляники и, как сказочное чудовище, носился в зарослях конопли, отыскивая свою жертву. Мы понимали, что с дурака спросу нет. Он может убить и изувечить и останется безнаказанным. И было действительно страшно, когда «дурак» с перекошенным злобой лицом, с выпученными глазами в трех шагах промчался мимо, не заметив нас в коноплянике.
Помнится, мать приехала с базара, привезла огурцов, посолила их и спустила в погреб, куда нам запрещалось лазить. Дня через два за обедом она угостила нас малосольными огурцами. Они были так хороши, что не было никакой силы ждать до следующего обеда. Я решил немедленно попробовать счастья и посвятил в свой план Игошу. Его долго уговаривать не пришлось. Я открыл погреб и послал брата за огурцами, а сам встал «на часах», но не успел и оглянуться, как увидел мать с горшками. Ясно: она шла в погреб. Я даже не смог предупредить Игошу и сделал вид, что очень занят палками, которые были наложены на шалаш погребицы. Игоша, взяв пару огурцов, протянул из погреба руки навстречу наклонившейся над ним матери:
– На, бери скорей, пока мать не пришла.
Увидев ее, он был смущен и поражен до остолбенения. Матери от его смущения стало весело, и она, еле сдерживая смех, сказала:
– Ах ты, разбойник, что ты делаешь?!
Я не выдержал и, выскочив из-за погребицы, закричал:
– Давай, давай скорее, а то мама увидит!
Мы принялись дружно смеяться и шутить над Игошей.
Я и Игоша любили колокольный звон. Пасхальная неделя в этом смысле для нас действительно являлась праздником: бей в колокола, кто сколько может.
Однажды Василий Егорович, наш учитель, дал нам, старшим, самостоятельную работу, а сам занялся с другой группой. Как я работал и над чем, не помню. Только помню: учитель кричит мне:
– Куплинов, Куплинов, что с тобой?!
А я ничего не слышу, стою за партой у стены, топаю ногой и в воздухе делаю обеими руками непонятные постороннему зрителю движения, устремив глаза в потолок.
– Да он сошел с ума!.. Что ты делаешь?! – закричал учитель мне в лицо.
Пришел я в себя, только когда весь классе вместе с учителем, глядя на меня, покатывался со смеху.
Должно быть, и вправду смешно было им смотреть, как я прыгаю, словно одержимый. Но я знал, что делал. Я находился на колокольне и бил во все колокола, стараясь вызвонить самую веселую песенку. Конечно, я ничего не сказал ни учителю, ни классу. Пусть думают что угодно.
Глава вторая
1
Когда мне исполнилось десять лет, меня отдали в ученики к волостному писарю.
В волостном правлении я поселился со сторожами.
Они отвели мне место за печкой, где я и устроился, как сверчок.
Учили меня писанию всяких казенных бумаг.
В правлении с утра до вечера толпился народ: лавочники, торговцы, ямщики, аптекарские служащие, пахнущие больницей. Иногда заезжал предводитель дворянства Шелашников в медвежьей дохе и курил дорогие папиросы, аромат которых мешался с запахом дубленых полушубков наших посетителей. А если ждали земского начальника, дым поднимался коромыслом.
Писарская работа меня мало интересовала. Самое интересное время было вечером, когда мы оставались вдвоем со сторожем Степаном Ивановичем. Я затапливал голландку и варил себе картошку. Степан Иванович тут же пристраивался плести мочальные сети для ловли линей. Сети он плел мастерски, особым челноком.
– Почему мочальные? – спрашивал я.
– Потому что линь любит мочалу и идет в мочальную сеть лучше.
Степан Иванович любил рассказывать необыкновенные истории: водяного он встречал чуть не каждый день и все в разных видах. Однажды дошло до того, что водяной под видом поганого гриба забрался в сеть и всю рыбу выпустил. Степан Иванович вытряхнул его на землю да перекрестил, а он как запищит...
Степан Иванович был моим добровольным опекуном. Он приводил меня к себе на квартиру, мыл в бане, а после угощал похлебкой из зайчатины. Потом заставлял читать рассказ Толстого «Чем люди живы». И образ сапожника, которому барин заказал сапоги, в моем воображении неизменно сливался с самим Степаном Ивановичем.
Нередко писаря устраивали попойку, а меня выпроваживали в контору. Здесь я сидел долго, перелистывая толстый журнал «Вокруг света», и весь уходил в рассматривание картинок и чтение про электрического слона.
Как-то мы сидели втроем: я, Степан Иванович и другой сторож, Иван Васильевич. Рассматривая портреты царей, Иван Васильевич сказал, что не все у нас цари-то: Александра III нет.
– А где он?
– Сгорел.
– Неправда, – говорю я, – он не сгорел, а почил в бозе. Об этом в численнике писано.
Бозу я представлял в виде красивого города.
– Ну что ты со мной споришь, если я сам видал, как он горел, – снова возразил Иван Васильевич.
И мы долго спорили, пока Степан Иванович не примирил нас, выяснив недоразумение: мы спутали царя с портретом. Оказывается, портрет царя сгорел при пожаре. Взрослые писаря терпеть не могли, когда я вмешивался в их разговоры. А вот сторожа говорили со мной, как с равным, да еще спрашивали о чем-нибудь, как человека грамотного:
– Вот ты, Миколай, все книжку читаешь, а скажи-ка нам, где находится праведное царство?
– Не знаю такого.
– Не знаешь. Да ты и не можешь знать.
– Почему? – говорю.
– Про это запрещено писать в книгах. Потому, узнает народ, туда все убегут.
Однажды ко мне пришел бедный мужик и попросил написать письмо царю, чтобы уделили ему немного землицы пахотной, а сына бы вернули с солдатчины. Бедняк обещал купить мне кренделей, называл меня сынком и ягодкой, рассказал о больной жене и ребятах малых и так меня разжалобил, что я сел за стол и написал прошение царю. Потом по-писарскому расписался за неграмотного мужика и для пущей важности волостную печать к бумаге приложил, а от кренделей отказался.
Писарь прочитал эту бумагу, разинул рот и сделал такие страшные глаза, что я бросился к Степану Ивановичу, а Степан Иванович, услыхав за стеной отчаянный крик и ругань писаря, недолго думая сунул меня в архивный шкаф, закрыл дверцу и сел на табуретку у шкафа.
– Где он, щенок?! – кричал взбешенный писарь.
– Кто? Миколка-то? Да на улицу убежал! – невозмутимо сказал Степан Иванович.
Так и спас он меня от расправы. А вечером увел к себе. У него я и ночевал.
С этого дня у меня с писарями пошли нелады, а в конце зимы мать увезла меня домой.
Мать пыталась устроить меня в Ермолове у земского начальника, который жил в имении помещика Умова. Долго мы с ней ждали начальника в его приемной. Не дождавшись, мать уехала, оставив меня одного. Мне стало скучно, и я пошел смотреть усадьбу...
Во дворе кто-то показал мне оранжерею и барские хоромы, которые поджигали зимой крестьяне.
«Так вот откуда занималось по ночам в небе красное зарево», – подумал я и с особым интересом начал осматривать помещичью усадьбу.
Я видел разбитые стекла, обгорелый угол барского дома без крыши и маленькую деревеньку Ермолово, расположенную на пригорке между усадьбой и речкой, за которой красиво пестрел перелесок с золотым осинником и красной рябиной. Вдоль речки зеленела молодая озимь, где-то у моста гудела барская молотилка.
Неожиданно рядом со мной послышались голоса, и я увидел барчат. Они столпились около сарая и с большим вниманием, радостно восклицая, разглядывали что-то. Оказалось, они нашли гнездо шершней.
Все они были очень озабочены тем, что одного барчонка ужалил шершень. И барчонок показывал каждому розовенький мизинчик с чистым ноготком. Девочка в коротком платьице и соломенной шляпке, с мячом в сетке попросила меня разорить гнездо насекомых. Я не посмел даже что-либо ответить ей – такая она была нарядная и красивая.
– Ну что он может! – проговорил подросток-барчонок, одетый в клетчатый костюм – курточку и короткие брюки. – Дайте мне шест, и я сейчас же сшибу гнездо.
Кто-то принес ему длинную палку.
Около меня, в тени навеса, сидела молодая женщина в зеленом чепчике. Она смотрела на детей. На коленях у нее лежали кисточки спелой рябины и книга.
– Это твоя мама? – осмелившись, спросил я у девочки, которая предлагала мне разорить гнездо шершней.
Девочка посмотрела на мои стоптанные сапоги, на руки, покрытые цыпками, на измятый старый картуз и, оттопырив розовые губки, презрительно фыркнула.
Женщина сказала ей что-то не по-русски. Девочка со смехом затараторила в ответ, кивая головой в мою сторону. Женщина недовольным тоном выговаривала ей, называя ее Люси. А Люси присела перед ней, повернулась и убежала к мальчикам, которые палкой тыкали в гнездо шершней.
– Ты чей есть мальшик? – с ласковой улыбкой обратилась ко мне женщина. – Я такой мальшик здесь не видаль.
Я не успел ответить, как вдруг вся компания барчат с криком бросилась бежать.
– Люси, Люси! – в испуге закричала женщина. – Юрий! Ах, какой шалунка!
Потревоженные шершни разогнали барчат.
Долго еще я бесцельно слонялся по двору и только к вечеру узнал, что в мальчиках земский начальник не нуждается, и я могу ехать домой.
Попутчики довезли меня до деревни Тимашево, где я остановился у сторожа волостного правления, приятеля Степана Ивановича. Он принял меня как родного: напоил, накормил и спать уложил, а сын его, Алеша, парень лет шестнадцати, перед сном сыграл мне на гуслях свои любимые песни. Эта музыка меня очаровала, и я решил, что, когда приеду домой, обязательно сделаю себе такие же гусли.
Ночью мне приснилось большое-большое гнездо шершней; из него вылетали маленькие красивые мальчики и девочки с туловищами отвратительных насекомых. Они кружились вокруг меня и собирались ужалить.
2
Пришло бабье лето. Мать еще раз решила попытать счастья, и пешком, за тридцать верст, мы отправились с ней к варваринскому помещику – тоже земскому начальнику. В Варваринку мы пришли вечером. Варваринка – родина матери. Здесь, в крепостной дворовой семье, провела она свое детство. Остановились мы у старого ее знакомого. Утром пошли в усадьбу. С пригорка я увидел барский дом с вышками, балконами, со стеклянными дверями. Первое, что я услышал, войдя в помещичьи хоромы, это громкий собачий лай. Два пса, обежав с лестницы, бросились нас обнюхивать.
– Фингал, Фингал! Валетка, цыц! – услыхал я. По лестнице спускался заспанный и чем-то недовольный барин в чесучовом костюме – земский начальник.
– Почему вы ко мне наверх не принесли бумаги? – обратился он к худому молодому человеку в измятом нанковом пиджаке. – А это что за люди?
– Мы, ваше высокоблагородие, – заволновалась мать, – до вашей милости... Мальчика вот пристроить...
– Какой милости?! Какого мальчика?! Мне самому делать нечего! Не надо мне никаких мальчиков, – сказал он и, посвистывая, пошел с собаками наверх по лестнице.
Этим наше путешествие в Варваринку и кончилось.
Недели через две мать решила свезти меня в город. Там мы пошли с ней в уездную управу. Вот где народу! Столы, бумаги, писаря, и всё пишут, и всё пишут... Писаря в серых пиджаках и черных рубахах. Начальство поважнее – в белых пиджаках и белых штанах, и каждый с толстой сучковатой палкой. Что они палкой делают? Дерутся, что ли?
Мать хлопотала, стараясь пристроить меня. Писаря ей посоветовали к главному обратиться – самому толстому и с самой большой палкой. Тот выслушал и велел ехать домой, сказав, что, когда надо будет, меня вызовут.
Тогда мать повела меня к купцу Орлову. Здесь меня наконец приняли. Мать, поплакав и пожаловавшись на судьбу, простилась со мной, а я остался работать мальчиком.
Тут я только и делал, что бегал из конца в конец, поощряемый подзатыльниками приказчиков. Когда же пробовал жаловаться на них хозяину, он полушутя-полусерьезно выговаривал:
– Вы у меня не смейте драться. Это будущий ученый по мебельной части. Он вот подрастет, такие вам шпунты вгонит, только ну!..
– Да мы же, Тит Лаврентьич, его не трогаем. Это же разве драка, если малого подтолкнуть для скорости вот так...
И приказчик на глазах хозяина давал мне затрещину. Из управы меня не вызывали, а приказчики становились все злее и придирчивее, потому что я огрызался на них, и я убежал от науки купца Орлова в Кармалку.
Глава третья
1
Наше село Старый Кувак расположилось по Оренбургскому тракту, в стороне от большой дороги. Здесь у нас был корень – земля на три души.
У кувакан земли было достаточно. По преданию, переселились они сюда из западного края, о чем свидетельствовали и оставшиеся фамилии: Мальковский, Ледомский, Войцеховский, Лапицкий, Любецкий... Старики говорили, что вначале сюда было выселено семнадцать дворов, в число которых попали и наши прадеды. Кувакане ходили в белых холщовых рубахах, завязывающихся на шее шнуром, с неизменным кисетом за поясом. Говорили они на «а» и на «и» (наречие, похожее на московское, но еще мягче). Я, проведший школьные годы в Кармалке, на родине бабушки, говорил на «о» и был предметом постоянных насмешек, но и сам не оставался в долгу – смеялся над говором кувакан: «Сидит кашка на акашке» – вместо «кошка на окошке».
Вокруг села в жалких деревеньках ютилось много чувашей, мордвы и татар.
Земля делилась здесь через каждые двенадцать лет. Много было шуму, драки на сходе при дележе.
Богатеи, нахватавшие земли, не хотели передела. Многодетные бедняки были за новый дележ.
Каждый год делили луговые земли под лен и коноплю.
В день дележа лугов из соседней татарской деревни приезжал в урему торговец красным товаром Юсуп Мингалеев с маленьким юрким приказчиком, которого все звали Томашой. За ними на вороном жеребце, запряженном в тарантас, появлялся Семен Иванович со своими постоянными спутниками Миколаем Рыжим и Петрухой Хромым. Раскидывали стан под развесистой черемухой. Сперва приятели здоровались, потом сговаривались, кто где будет снимать луга. Если из-за какой-либо завидной поймы возникал спор, то один из спорящих давал в конце концов отступного и другой, получив из засаленного бумажника мзду, при дележе уже не приценивался к этой пойме.
Кувакане сначала отказывали торговцам в продаже лугов, но те, зная нравы кувакан, не унывали и ждали момента, когда мужики, находившись по зарослям уремы, уставали до ломоты в костях и начинали сетовать на свою судьбу.
– Вот и лазь тут по этим трущобам, – подавал голос кто-нибудь из «землемеров».
– Всю рожу обдерешь, – говорил другой.
– А что, братцы, – подхватывал Миколай Рыжий, – не продать ли нам эту чертову речку или ключи? Ну их к лешему в болото. Ходить тут еще мучиться.
А в это время торговцы извлекали из мешков водку и поили крикунов и горлохватов, как Петруха Хромой и Миколай Рыжий. И кончалось тем, что пропивали и Елдашкину речку, и Шафейкин мост, и Черную речку с самыми лучшими поймами из всех старокувакских лугов. С утра никому и в голову не приходило, что эти луга продадут.
В день раздела лугов на селе происходило повальное пьянство. К вечеру Петруха Хромой, вернувшись в село пьяный, подходил на площади к глубокому колодцу, садился на бадью верхом и, к восхищению ребят, стремглав летел вниз и сидел в колодце до тех пор, пока среди любопытных, собравшихся вокруг, не появлялась его жена. Нагнув простоволосую голову в колодец, она кричала мужу:
– Петр Захарыч, вылезай, родимый, ведь застудишься, а я тебя в баньке попарю, только истопила.
– Не надо мне бани, шкалик купи, – гудел из колодца Петруха.
Жена относила в лавочку десяток яиц и приносила шкалик. К этому времени Петруху всем миром-собором вытаскивали из колодца, и он, посиневший от холода и выпитой за день водки, сидел на колоде, из которой поили лошадей, и выбивал зубами дробь.
От колодезного купанья хмель его заметно проходил.
Выпив шкалик водки, он спрашивал жену:
– Матрена! Я тебе кто?
– Муж, Петр Захарыч, кормилец-поилец наш.
– То-то. Веди в баню.
Село делилось на десятки. Мы были причислены к Пугачеву десятку. Пугач – прозвище нашего соседа, которое он получил за участие его деда в пугачевских делах.
Кувакские поля, леса и луга тянулись верст на двадцать. Само село стояло при слиянии рек Кувака и Шешмы.
В Шешму на близком расстоянии друг от друга впадали небольшие речушки. Назывались они просто: Первая, Вторая, Третья и Четвертая. Вытекали они из большого леса верстах в трех от села. Около Кувака, по берегам Шешмы, возвышались горы. Горы эти в память о Пугачеве и его товарищах, побывавших здесь, носили названия: Пугачиха, Щепачиха, Бияниха.
Когда-то село считалось зажиточным, но после частых пожаров почти все выгорело и обеднело. Сгорел и наш дом.
События 1905 года многому научили кувакан, и у них пропало недружелюбное отношение к памяти дяди Миши и к нашей семье. Они начали звать бабушку и мать поселиться в Куваке. Мы долго отказывались, но потом все-таки вернулись в Кувак и поселились в доме мордвина Абросима.
С Абросимом и его сыном Яковом я познакомился еще в Кармалке, куда они зимой привозили сено.
Весной мы ездили с Яковом в поле. Он пахал, а я бороновал, причем садиться на лошадь он мне запрещал: жалел лошадь. Но я не чувствовал усталости. Мне нравилось в поле.
Вечера я ждал с нетерпением: верхом домой поеду. И хоть после такой поездки не мог ни сидеть, ни лежать, тем не менее на следующий день опять нетерпеливо ждал вечера. Теперь я уже садился боком, свесив ноги на одну сторону. Сидеть так я не умел, все время соскальзывал. Однажды, не рассчитав движения, перелетел через лошадь. И досадно мне было и смешно.
Как-то, сидя за чаем в праздничный день, мы услыхали веселый грохот несущейся по улице тройки. Все кинулись к окошкам.
За столбом пыли по следам тройки по улице летели в разные стороны листочки.
– Ах, будь ты неладный. Опять сицилисты приехали, – сказал Абросим.
Я выбежал на улицу и принес несколько листочков. Начал читать вслух.
– Брось, брось, сожги поганые бумажки, – испугался Абросим. – Это смутьяны. Это враги царя и бога. Они мутят народ. Вон пожаров сколько зимой в прошлом году наделали. Сколько добра пожгли.
– У нас жечь нечего.
– Много ты знаешь! Они рабочих мутят и к нам вот заезжают. Поймать бы их, окаянных.
...Когда заканчивался сев, мы отправлялись с бабушкой на пчельник к ее брату.
Хорошо у дедушки на пчельнике. Пахнет медом, гнилушками, цветами и дымом. Солнце заливает поляну, на которой стоят толстые колоды ульев. От деревьев падают на траву прозрачные синие тени. Рядом с полянкой ручей журчит по белым камням и желтым галькам. Вода в ручье холодная, свежая и такая чистая – смотреть в нее весело; и оттого, что в воде крутится несколько соринок, она кажется еще чище, еще прозрачнее. Ветхая избушка стоит на больших замшелых камнях. Я уже не раз заглядывал под избушку: а не стоит ли она все-таки на курьих ножках? Около избушки такой же ветхий навес с гнилыми колодами и глубокая яма, в которой всегда поддерживается огонь. В избушке роевни, сетки. По стеклам окон бьются пчелы, осы, мухи и другая лесная братия.
У бабушки были свои четыре улья, у дедушки – свои.
Сперва мы с дедушкой осматривали пасеку, открывали колоды, и я с курилкой в руках дымил и помогал чистить их, вырезать маточники, где были лишние, и вставлять новые, где не хватало. Готовясь к роям, слабые ульи мы подкармливали сытой и медом. Когда все необходимые работы заканчивались, бабушка и дедушка уходили домой, а меня оставляли караульщиком.
Как-то в отсутствие дедушки мне пришлось самому высаживать рой из роевни. Я это делать не умел и посадил пчел неудачно. Но при этом нашел в роевне прекрасный белоснежный комочек сота. Пчелы, запертые в душной роевне, успели уже приняться за работу. И когда дедушка потом перегнал их из неудачно выбранного мною улья, то и здесь они успели слепить замечательный по форме и по величине сот. Мне это очень понравилось.
Одному в лесу было жутко. Днем я находил себе занятие – приносил из ключа свежей воды, кипятил чай, варил обед, делал надрезы на березе и собирал сладкий сок. Устроил под дубом станок и ткал для роевен решетку из тонких лычков. Из досок смастерил себе заветные гусли-самогуды. Сделал из дерева саблю и ружье со штыком и ходил на «охоту» и на «войну».
Много я в лесу около пчельника одерживал «славных побед» над японцами и турками, много великанов поверг на землю, освободил всяких красавиц из Кощеева плена. Только, кроме пчел да птиц, никто про это не знал. Я прогонял один целые стада буйволов, охотился на тигров, львов и слонов. Весь день у меня проходил в наступлениях и победах, а вечером, наигравшись на гуслях, я задумывался, как буду проводить ночь один. Я боялся, что ночью мне отомстят мои «побежденные враги». Днем на пчельнике было тихо, спокойно, а ночью лес наполнялся жуткими звуками: то филин заухает, то лисица в овраге залает, то птица запищит. А то так заревет, затянет кто-то, как будто душу у него вынимают.
Я засветло заходил в омшаник, обшаривал все углы, заваливал дверь бревном и ложился спать. Но сон долго не приходил, и я слушал, как шумел лес и кричали ночные птицы.
Однажды я услыхал шаги на поляне. Кто-то подошел к омшанику, потерся об угол, засопел, приблизился к двери, вздохнул.
«Неужели медведь? – подумал я. – А вдруг леший? Медведь – так ничего, а леший... он везде пролезет...»
Вдруг что-то хлопнуло, упало, от двери поскакал кто-то, как лошадь. Я долго прислушивался, пока не забылся в избавительном сне.
Когда я проснулся, в щели светило солнце, птицы пели и пчелы жужжали по-прежнему. Я вышел из омшаника и у дверей увидел отпечатки раздвоенных копыт. Днем заходил лесник; я рассказал ему о ночных страхах и показал следы у дверей.
– Это лось. Лось появился. Уже более недели здесь ходит, – пояснил он.








