Текст книги "Жар-птица"
Автор книги: Николай Тиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
– Нет, серьезно?
На семейном совете решили: готовиться мне к экзаменам в учительскую школу. Знания мои не так уж богаты, а катехизис и математику совсем не знаю. Нужно подзубрить. Брат достал мне где-то учебники, и я, как отшельник, удалился от всяких соблазнов за село, в ярмарочные лавки. Залез поближе к голубиным гнездам и повел атаку на «божественную науку».
Тексты нужно было знать наизусть. А они никак не лезли в голову.
Не помню, сколько дней я просидел на перекладинах лавок, только начал замечать, что с глазами моими делается что-то неладное. Сначала стали буквы прыгать, потом вся страница как будто передергивалась, и куда ни взгляну – темное пятно появляется, закрывая как раз то место, где я хочу читать. Занятия пришлось прекратить: я изредка лишь заглядывал в простые и сложные проценты арифметики Малинина и Буренина, с которой никогда не был в ладу.
Учитель, встретившись со мной, спрашивал:
– Ну как, готовишься?
– Уже приготовился.
– Не срежешься? Смотри, там ведь конкурс большой.
– Не срежусь!
2
И вот снова покатилась моя стружка по дороге. Я отправился в губернский город. Брат мне подробно рассказал, где нанять квартиру, как доехать со станции до Молоканских садов, – там находилась школа. Ехать с вокзала нужно было на конке.
– А сколько стоит доехать до Молоканских садов? – спросил я кондуктора, не решаясь войти в конку.
– Пять копеек.
– А нельзя ли за три?
Кондуктор засмеялся и втащил меня за руку:
– Садись, пока не уехали.
Мать строго мне наказывала копеечки зря не тратить, везде рядиться.
Губернский город произвел на меня впечатление подавляющее: шум, пыль, крики:
– Вишоны садовой, вишоны!
– Рыбы воблы, рыбы воблы!
– Артошки! Артошки!
– Углей! Углей!
– Вставлять стекла!
– Ведра починять, точить ножи, ножницы!
– Эй, шурум-бурум!..
– Геп! Геп! – кричали извозчики на прохожих. Лошади бежали, звонко цокая копытами о мостовую.
Квартиру я снял вблизи школы у вдовы. Домик чистый, с садиком. Вообще весь поселок утопал в садах. У вдовы две дочери гимназистки. Старшая – сутулая, ходила, не двигая головой, вытянув шею, как деревянная. А младшая – немного прыщеватая, но очень милая девушка с живыми черными глазами. Она мне нравилась, поэтому и на квартире мне все нравилось – даже то, что я спал на полу и что хозяйка ежеминутно меня пробирала за сор и грязь. Я вежливо извинялся и говорил:
– Не беспокойтесь, я уберу...
Покупал я на базаре печенку и рубцы. Хозяйка ставила самовар, и я пил чай с белым хлебом. В дороге я сильно простудился. У меня был хриплый кашель, и горло побаливало. С утра говорил басом, а к вечеру «приходил в норму» – тенором.
Начались письменные испытания по русскому языку и математике. Задачу я не решил. Но на сочинении взял реванш. Тема была отвлеченная – «Страдания очищают душу человека». Для примера я взял жизнь Наполеона, провел его с войсками по всей Европе. Достиг он невиданной славы и могущества. А потом великой силой русского народа и полководческого гения Кутузова я разгромил его и руками англичан заточил на остров Святой Елены. Вот тут-то и пришлось Наполеону задуматься: «Какая польза человеку, если он весь мир захватит, а душу свою не спасет?»
Конечно, я не знал, как чувствовал себя Наполеон, о чем он думал на пустынном острове в одиночестве. Но по заданной мне теме он должен был каяться, и я заставил его это сделать...
Оценку я получил отличную.
Был экзамен и по пению. Я пришел на него с утра, меня вызвали первым, и я заревел от простуды таким медвежьим ревом, что учитель, недолго думая, тут же зачислил меня в басовую партию. И так с тех пор, будучи от природы вторым тенором, я вынужден был петь басом.
Экзаменовали нас и по игре на скрипке. Но об этом я лучше умолчу. Скрипача из меня не получилось.
Молодежи из деревень наехало на экзамены много. Я встретил и своих «неприятелей», шенталинских старых знакомых – Митрофанова, Вавилова. Их к испытаниям не допустили, хотя это были способные ученики. Вся их «вина» состояла в том, что они чуваши.
3
Учительская школа принадлежала церковному ведомству. Она была создана специально для крестьянских детей, которые, пройдя путь второклассных и двухклассных училищ, шли сюда за дальнейшим образованием.
При школе был большой двор, огород, во дворе баня, погреба, склады и всякие служебные постройки. Тут же стояла неизменная гимнастическая перекладина с шестом, с кольцами, турниками и трапецией. Имелись столярная и переплетная мастерские.
В школу приезжали со всех концов страны великовозрастные парни – лет восемнадцати – двадцати. Были и тамбовские, и нижегородские, и астраханские, и саратовские, были даже из Средней Азии.
Режим здесь тоже жесткий, но по сравнению с второклассной школой дышалось свободнее. Разрешалось, например, курить. Форма была необязательна, но каждый из кожи лез, стараясь ее завести, а так как на это нужны были средства, то в форме ходили немногие. В свободные часы отпускали в город, но к вечерним занятиям надо было обязательно быть на месте.
Я с большим любопытством присматривался к новым товарищам. Но пока ничего особенного среди них не видел. Только еще на экзамене бросилась мне в глаза группа саратовцев, в которой выделялся один парень с бледным худым лицом, сухопарый, нервный, живой. Отвечая на экзаменах, он держал руки по швам, смотрел сурово и прямо на спрашивающего, а маленькими кулачками энергично отбивал такт своим словам. Скоро он возымел ко мне большую симпатию. У нас завязалась дружба. Звали его Евлампий Рогожин. Один раз он сказал:
– Знаешь, я какую историю прочитал?
– Какую?
– Как одного приговорили к смертной казни. Вот он перед утром заснул крепко-крепко, даже слюнка на подушку вытекла. И вдруг загремел замок. И его будят. А ему не хочется вставать. Он еще бы спал. А ему говорят: «Идем! Одевайся!» – «Я спать хочу, оставь меня в покое», – говорит он спросонок. А потом вспомнил... Страшно...
– А ведь есть такие люди не только в книжках, – добавил со вздохом другой мой новый приятель – Кузьма Афанасьев. И рассказал нам про своего учителя, который учил в их селе ребят. В 1906 году его казнили за то, что он помогал крестьянам громить помещичьи усадьбы.
...Рогожин любил рассказывать потешные истории. Правда, они у него не получались, но Евлампий не смущался.
– Жила рядом с нами баба – ни кола ни двора у ней, никакой, можно сказать, скотины, – начинал он, уморительно сузив глаза. – И были у бабы сыночек Леська да собака Сокол. Леська весь день у попа хлевушки чистил, а Сокол по деревне рыщет, пропитания ищет. В деревне тихо-тихо. И вдруг отчаянный визг: «Леська! Ле-еська! Нечистый дух, через забор скорее лезь-ка, кошка из печушки зайчонка утащила». Леська кубарем катится через поповский забор. Отняв зайца у кошки, он садится с матерью обедать. После обеда мать выходит на крылечко и зовет: «Со-кол! Сокол!» Где бы ни был, пес, заслышав хозяйку, летит по улицам, как сивка-бурка: позади пыль столбом, впереди – собачий язык горит огнем. «На, ешь», – говорит хозяйка и бросает запыхавшейся собаке малюсенькую корочку. Сокол зубами щелк и смотрит, как бы спрашивая: «И это все?» – «А ты думал, я тебе каравай вынесу?» – говорит хозяйка. Сокол уныло повертывается, поджав под живот хвост, идет на улицу и думает: «Эх, жизнь собачья!»
– А куда же косточки-то делись? – спрашивает мрачно Кузьма. – Ведь от зайца-то косточки остались...
– А они его прямо с косточками.
– Это очень смешно, – ядовито замечает Кузьма, – прямо животики надорвешь. Ты понимаешь, что рассказываешь, или нет?.. Это же наше горе-горькое!
С Кузьмой я подружился оригинально. Прошло недели две. Я уже ко всему присмотрелся, со всеми успел познакомиться, поговорить. А Кузьма сидит один-одинешенек. Ни он ни к кому, ни к нему никто. Раз на вечерних занятиях я раздавал, как дежурный, какие-то книги, которых на всех не хватало. Дал одну Кузьме. А потом вижу – не так. «Отдай, говорю, книгу тамбовским, а сам переходи ко мне на парту». Молчит. Я подошел и взял у него книгу. Он как вскочит:
– Не трогай!..
– Книгу я отдам тамбовским, а ты переходи ко мне.
– Не отдам, не перейду!
Слово за словом. Он меня тычком, а я его книгой по голове. И пошла потасовка на потеху всему классу.
Победа осталась за мной – книгу взяли тамбовцы! С этого времени с ребятами он стал более разговорчив, а со мной – ни слова. И я написал ему зациску: «Не гоже нам ссориться, давай помиримся, я протягиваю тебе руку, не оправдываясь и не обвиняя тебя». Смотрю, Кузьма обмяк, и с тех пор нас связала самая тесная дружба.
Я долго не мог узнать, зачислили меня на стипендию или нет. Только когда приехал брат, он сказал мне, на каких условиях я принят в учительскую школу. Заведующий, проведав, что я обучался столярному делу, решил использовать меня как инструктора ручного труда. Платы мне не будет никакой. Я буду учиться разным наукам, а во внеурочное время должен обучать учащихся переплетному и столярному делу. Переплетное ремесло я хотя и не изучал, но был с ним немного знаком. Дома и во второклассной школе я без всякого инструмента и оборудования переплел свои книги с большим старанием. Мне нравилось сшивать на самодельном станке книжные тетради, примазывать к распушенным бечевкам картонные корочки и аккуратно наклеивать на корешок и уголки разноцветный коленкор или холстинки. Приятно было любоваться свежей, новенькой мраморной расцветкой только что взятой из-под пресса книжки. От нее пахло, как от малого здорового ребенка, чем-то радостным и терпким.
В мастерской имелось неплохое переплетное оборудование: несколько сшивальных станков, два настоящих винтовых пресса, хороший обрез и полный набор других инструментов. Все это должно было облегчить и ускорить работу. И уж конечно книжечки будут выходить, как игрушки, – аккуратные, красивые. И когда из школьной библиотеки принесли большую груду растрепанных книжек, я тут же принялся за дело. Охотников переплетать явилось много. К сожалению, мне недолго пришлось заниматься этим трудом. Евлампий Рогожин оказался таким ярым ревнителем переплетного искусства, что сразу же забрал всю мастерскую в свои руки. Сначала он вместе с другими принялся за сортировку и разборку книг, но скоро обнаружил страстность и темперамент незаурядного мастера. Он показывал каждому новичку, как надо расшивать книгу, чтобы не повредить листочков, как класть тетради в стопочки, чтобы не перепутать страницы. А когда кто-нибудь делал небрежно, волновался и начинал ворчать:
– Что же ты дерешь, как медведь... Ведь это не корова, а книга, понимаешь, – книга! Штука тонкая, хрупкая, листочки у нее чувствительные: дунь посильнее – изорвутся. Смотри, как надо...
И, что интересно, все его слушались, все ему подчинялись и считали за главного не меня, а его. А я был рад, что нашелся такой помощник, на которого можно положиться, и занялся столярной мастерской.
Оборудование и здесь было не беднее, только все нуждалось в починке: семь разлаженных верстаков, один токарный станок с расшатанной и разбитой станиной, круглое точило с рассохшимся ящиком. Инструмент тупой, зазубренный. Видно, что пользовались им люди, не любившие дело.
Я принялся все налаживать. Первым делом наточил и развел пилы, наточил и направил на оселке рубанки, фуганки, стамески и долота. А ребята приходили каждый день и спрашивали:
– Скоро пустишь завод-то?
– Когда готово будет, объявим через газету, – шутя отвечал им мой помощник по столярному делу Миша Рамодин.
Он пришел ко мне в мастерскую первым и, сузив черные монгольские глаза, громко произнес:
– Ну, говори, чего надо делать? Строгать, пилить, клеить? Я все могу!
Мне Рамодин сразу понравился. С энергичным монгольским лицом, черными, как смоль, волосами, низенький и ловкий, похожий на японца. Оказывается, он мой земляк – из одного уезда, только из другой волости. Стипендию ему выхлопотал учитель второклассной школы Тамплон, не то немец, не то латыш. Этот учитель – человек что надо. Он говорит, что будущее России – демократическая республика. А что это такое – поди разберись!..
– Ну дай же что-нибудь попилить, – просит меня Миша.
Я взял доску, провел по ней карандашом, завернул в верстак и подал ему пилу.
– Пили вот по этой линии.
Он пилил, а я, направляя на бруске железки рубанков, наблюдал за ним. Принялся он горячо, но, пропилив вершка полтора, остановился и смотрел с удивлением: пила ушла в сторону. И как он ни старался – даже кончик языка высунул, – пила все-таки уходила от линии все дальше.
– Вот черт, – ворчал Рамодин. – Я ее сюда, а она туда. Не слушается. А? Почему это?
– Ничего не знаю. Раз сказал: все можешь, пили!
– Ах ты вон к чему. Я сказал «могу» к тому, что хочу, мол, пилить.
– Ну вот, хочешь, так и пили, кто тебе мешает!
– Как же я буду пилить, раз не выходит? Я ее тяну влево, а она, как норовистая лошаденка, – вправо.
– Вот так бы и сказал: не умею, мол, я ни пилить, ни строгать. Покажи, как надо.
Он весело засмеялся:
– Оказывается, и тут наука нужна.
– Видно, нужна,
– Ну, покажи, в чем тут загвоздка?
Я объяснил ему, как надо управлять пилой. Ему понравилось. Он смеялся от удовольствия, что теперь и у него получается.
– И строгать тоже нужно обучаться? – спросил Миша.
– И строгать, и точить, и красить – на все есть своя наука.
– Вот штука какая, а я думал: взял инструмент и двигай – все само собой получится.
Пока я налаживал оборудование, Рамодин научился пилить и строгать так, что, когда пришли ребята, он уже мог им кое-что показать и объяснить, если я был занят.
Охотников работать в столярной набралось также много, особенно из новичков. Им все было интересно. Но, странное дело, каждый считал, что он умеет и пилить и строгать, потому что когда-то сделал дома полку в чулане или починил стол. Но скоро столяры мои признались, что ничего они пока еще не умеют. Не у всех хватало терпения учиться по-настоящему. Позанимавшись дня три-четыре, многие больше не приходили.
Постоянными моими учениками и помощниками стали Рамодин, Кузьма Афанасьев, упрямый рыжий детина, о котором я уже говорил, и Ведунов – широкоплечий коренастый парень с большим носом, донской казак.
Мы устроили в мастерской полати, натаскали из сарая досок, липовых и березовых плашек, распилили их и уложили на полати сушить. Это был запас на зиму.
Кузьма пристрастился к работе на токарном станке, он с удовольствием вытачивал разные штуки, нужные и ненужные. Однажды болванка, которую он только что вставил для обточки, вылетела на ходу из станка и со всего маха стукнула его в лоб. Кузьма зашатался и чуть было не упал. Его увели в школьную больницу. Недели две он ходил с забинтованной головой. Хотя бинт и повязка мало походили на чалму, но его прозвали с тех пор Турком... Рамодин специализировался на склеивании и постиг это искусство в совершенстве. Чтобы показать свое мастерство, он иной раз подносил ко мне склеенную доску, бил ее с размаху об угол верстака и, расколов, с торжеством показывал обе половинки:
– Вот как надо клеить! Смотри, где раскололось, – не там, где склеено, а рядом. Это что-нибудь да значит.
– Это значит, – ехидно замечал кто-нибудь, – клей хороший.
– Это значит, – невозмутимо заключил Рамодин, – руки золотые!
Ведунов любил красить и полировать. А для того чтобы полировка вышла безукоризненной, нужно было терпеливо и тщательно подготовлять материалы. Сначала выстругать, зачистить шлифтиком, затем отшлифовать двумя-тремя сортами шкурок, запорошить поры пемзой, вывести задиринки, зашпаклевать и залить выемки шерлаком, а потом уже приступать к окраске и полировке. Для этого вожделенного момента Ведунов готов был терпеть какие угодно напасти, только бы получилось хорошо, как у настоящего краснодеревщика. Он с благодарностью принимал все мои замечания и беспрекословно выполнял все указания.
К нам в мастерскую нанесли на починку всевозможной мебели – и от заведующего, и от учителей, и от эконома. Мы работали не покладая рук. Больше всего приходилось клеить. Рамодин не успевал, и мы все ему помогали.
– Видали, – говорил он, – какова моя профессия – никогда без работы не буду! А у вас что? На вашей работе с голоду подохнешь – ни тебе заработка, ни тебе уважения.
У преподавателя литературы проживал какой-то странный человек с худым выразительным лицом и очень живыми карими глазами. Зимой и летом он ходил с раскрытой грудью и непокрытой кудлатой головой. Ребята прозвали его Тринадцатым Апостолом. Он каждый день отправлялся на почту и приносил оттуда письма и газеты. Заходил он частенько и к нам в мастерскую – то приклеить ножку к столу, то замок в ящике стола починить. Делал все сам.
– Один человек, – говорил он нам, – так меня учил: каждый должен о себе помнить, тогда и другим много останется.
– А разве вы это для себя стул клеите?
– Человеку всегда кажется, что он для себя делает. Рабочий ли на заводе – он думает, что для себя работает. Как же, ему хозяин шесть гривен платит... Мужик ли пашет землю – тоже считает, что для себя трудится. Как же, ему Тит Лаврентьич три гривны за пуд даст, а сам продаст за рубль. Вот ведь она какая механика.
– Правильно, – кто-то поддакивает в тон Апостолу.
– Вот и ваше дело взять, – продолжал он, – клеите, строгаете и думаете: для себя это, за это вас разным наукам обучают. А ведь на вашей темноте кто-то ручки нагрел.
В это время в дверях мастерской появился эконом. Апостол находился с ним в странных отношениях. При каждой встрече между ними начиналась перепалка. Эконом любил рассказывать про свои подвиги на русско-японской войне при защите Порт-Артура. Апостол же отрицал его подвиги и обзывал его вралем, доводя эконома до бешенства.
– Духу твоего чтобы здесь не было, – кричал тот. – Сейчас же уходи отсюда!
– Сейчас же и уйду, господин горячий фельдфебель, – дразнил Апостол эконома, – ишь раскричался, я не к тебе пришел.
Наконец эконом выпроваживает его за двери. И долго еще на лестнице слышится их перебранка.
Ссора эта не производит на нас никакого впечатления. Все знают, что через день-два Апостол снова придет к нам как ни в чем не бывало. Остановившись перед трюмо, которое принесли нам в починку, он скажет:
– И сколько же глупых, смешных рож это зеркало повидало, страшно подумать.
– Зеркалу этому самому все равно, – говорит Кузьма, – глупое ли, умное ли лицо – одинаково показывает.
– Вот уж и нет, неверно судите: когда человек в горе или печали, лицо у него бывает умное, тогда он не заглянет сюда.
– А вы что – большой поклонник печали?
– Вовсе нет, хотя она всю жизнь навяливается ко мне в сожительницы. Только я несговорчив, и она, как наш эконом, из себя выходит и норовит мне в космы вцепиться. А у меня, видите, кудрей еще драки на две, на три хватит.
Апостол обходил всю мастерскую, останавливался перед каждой вещью и говорил всегда что-нибудь свое, новое, оригинальное, и поэтому было любопытно и интересно его слушать. Вот он задержался около ломберного стола, у которого нужно было переменить продравшееся сукно.
– Сразу видно, – заметил Апостол, – что за этим столом потрудились на славу. А впрочем, сей предмет мне мало знаком. Неповинен я в лохмотьях его. И не знаю, что за удовольствие сидеть за ним! Когда я служил денщиком у генерала, соберутся, бывало, гости, сядут за такой столик и сидят до утра, а я торчу у печки с кочергой и только слышу: «пики», «девять бубен», «остался без двух!». А что это такое, и сейчас не знаю. Игра!
Рамодин посмотрел на меня и криво улыбнулся. Он не верит. Апостол заметил его косой взгляд, но не смутился.
– А шут с ними и с пиками-то, – сказал он, – дело не в них. Вы вот что, вьюноши, не забывайте – вещь может больше рассказать о себе, чем человек. Человеку заткнут рот, он и молчит, а вещь не молчит. Стол ли, стул ли или вот, скажем, долото многое могут рассказать, только надо научиться слушать. Каждый предмет, сделанный руками человеческими, это, братцы мои, такая наука, что ни в какой школе не узнаешь. Подумать только – разве это не чудно: вы сделали стол, а сидеть за ним будет другой, который вас и знать не хочет; сшили сапоги, а носить их будете тоже не вы.
– Да уж это известно, – солидно вставил Рамодин, – сапожник – без сапог, а столяр – без стола.
– Во-во, – подхватил Апостол, – уразумел, значит? По-вашему, это так и надо? Или так, мол, было, так и будет? Шалишь! Так было, но не будет.
– А как же будет? – спросил я.
– А так: кто не работает, тот не ест. Это раз. Землю тем, кто пашет! Это два. А наука чтобы всем была. Вот так.
– Это бы куда лучше, – поддержал Рамодин, – да вот грех какой – не бывает такого на свете.
– Бывает, – не сдавался Апостол. – И совсем недавно было, в тысяча девятьсот пятом году. Погодите, скоро опять будет.
Эти разговоры с Апостолом нас волновали. Мы прислушивались к ним и думали: что это за человек такой? Откуда он явился и чего ему от нас надо? Если верить ему, он из крестьян какого-то приволжского села, был на военной службе, в Маньчжурии с японцами воевал. Когда вернулся домой, пошел жечь помещичьи усадьбы. А потом над мужиками учинили расправу: кого пороли, кого сослали в Сибирь, выпороли и его и загнали чуть не на Сахалин. И он не то отбыл ссылку, не то бежал. Тут он недоговаривал чего-то; твердил, что мужиков еще надо много учить, они темные, как осенняя ночь, на них господа ездят верхом, как ездил кузнец Вакула на черте. Про себя говорил, что у него дома нет никого, кроме каких-то сватьев, что он вольный казак – куда хочет, туда и пойдет. Мне сначала он не понравился, и я предупредил ребят, чтобы они были с ним в разговоре осторожны. Но они горой стояли за Апостола. Им по душе пришлась его веселость, остроумие, и они уверяли меня, что он ходит к нам без всякой корысти, любит нас. Мы рассказывали ему о своей деревне, о семье, а он расспрашивал нас об урядниках и попах, как они к нам относятся.
– Хлеба даром не едят, – отвечал я ему, – потолкуют с тобой о том о сем, о сиротстве слезу пустят, даже стишок подходящий прочитают, а потом начальству опишут о тебе: это, мол, такая сирота, о которой плачут тюремные ворота.
И я рассказал ему, как написали на меня донос урядник и лавочник.
– С ними ухо надо востро держать, – подтвердил Апостол, – соглядатаи первейшие. Ты еще не успел подумать, а они уже твои мысли в исходящую вписали. От них надо подальше.
И прочитал мне стихи:
Перед суетным гостем будем,
братцы, молчать,
Перед суетным гостем наша речь
коротка...
– А мы все тут как на ладошке, – успокоил Рамодин, поглядывая на меня, – с нас взятки гладки, ухватиться негде.
– Ну то-то вот, смотрите, чтобы не получилось так: «одно и то же надо вам твердить сто раз, твердить сто раз», – пропел он улыбаясь.








