Текст книги "Жар-птица"
Автор книги: Николай Тиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
...Весна. Открыты окна. Первый пароход загудел на Волге. Ярко светит солнце. В окно влетает теплый ласковый ветерок. Ребята ходят как чумные: кто неистово поет, кто лазит по лестницам, по чердакам, по крышам...
Мы с Рамодиным сидим перед открытым окном и лепим из глины что-то неясное и смутное. Поэтому у нас ничего не получается. Но нам приятно мять податливую шелковистую глину.
Я смотрю на Рамодина и по его лицу вижу, что его мучает какая-то мысль, и я жду, что сейчас из-под его пальцев появится что-то сильное, прекрасное. Но глина не слушается. Рамодин приходит в раздражение и неистовство. Он с остервенением тискает глину. Потом бьет ее об пол и выбегает из класса. На Волгу, на простор, к бесконечной голубой дали...
Ребята пошли с Городецким на экскурсию. Мы нагнали их уже за городом. Это, собственно, была не экскурсия: мы ходили между садами, лазили через плетни, останавливались на лужайках, валялись на траве, а Городецкий нас фотографировал. Хорошо было за городом, и мы очень дивились, как это до сих пор не догадались прийти сюда, в сады.
От утреннего солнца золотилась дорога. Воздух мешался с землей, и на горизонте как будто плескалось море, и все фигуры – люди, животные – принимали самые фантастические очертания, вытягивались, подпрыгивали или совсем исчезали из виду в волнах прозрачных и теплых испарений. По какой-то просеке мы вышли к Волге. Если к ней подойти вплотную, а не глядеть только издали, она здесь, под высокими зелеными осокорями, совсем другая. Несмотря на то, что на берегу были и камни, и грязные щепки с мусором, намытые волной, и местами столько тины и грязи, что к воде-то подойти трудно, Волга все-таки была хороша. Когда глянешь на ее середину, то кажется: неудержимо льется живой поток сверкающей жизни. Этот поток блещет радужными красками, когда вблизи тебя, взмахнув высоко веслами, рыбак потревожит вдруг зеркальную гладь или пробежит пароходик вдали, распустив позади себя веером игривые волны.
Хлопотливые чайки неутомимо носятся над Волгой, то взмывая в голубую высь, то опускаясь к реке так низко, что вот-вот, кажется, которая-нибудь из них нырнет в отраженную голубую пучину и совсем пропадет. Но нет, блеснув серебристым крылом, чайка вновь с криком взмывает кверху и летит все дальше и дальше среди своих подруг, таких же ловких и таких же увертливых.
Волга еще не в берегах. И вода плескалась среди прибрежных осокорей. Какой-то рыбак расставлял между деревьями вентеря. Стоя в лодке с засученными выше колен штанами, без шапки, он передвигался от дерева к дереву. При этом не пользовался ни веслом, ни шестом. Он просто очень ловко хватался за сучья, за ветви и тянул лодку, куда ему было надо. В иные вентеря ничего не попадало, а в другие изрядно набивалось и лещей и подлещиков. Женщина в синей вязаной кофте, должно быть жена рыбака, разведя у небольшого родничка костер, чистила рыбу.
– Ну как рыбка-то? – спрашивали мы.
Ни хозяин, ни хозяйка на наши вопросы не отвечали. Женщина искоса пытливо поглядывала на невесть откуда взявшихся здоровенных парней и молчала. А потом, увидев, как мирно и спокойно мы сидим на берегу – и рыбу не пугаем и нехороших слов не говорим, она стала смотреть на нас поласковей и даже разговорилась с нами.
– Чем так-то сидеть, – сказала она, – дров бы мне натаскали. Вот хорошо бы было.
– Дров? – крикнул я, вскакивая. – Пожалуйста! Мы вам столько натаскаем – девать будет некуда.
– А ухой вы нас угостите? – спросил Рогожин.
– Евлампий! – произнес с укоризной Рамодин.
– Угостить не жалко, – отвечала женщина, – только ложек-то у меня всего две.
– А вы нам в кружки налейте. Мы ее, как чай, будем пить, – не унимался Рогожин.
Вскоре уха поспела. Причалив лодку к берегу, хозяин подошел к нам, и мы принялись за уху. Кто прихлебывал из кружки, кто черпал ложкой. У хозяина нашелся каравай ржаного хлеба. Хозяйка дала нам всем по большому ломтю, и мы ели с хлебом вареную рыбу. Хозяйка клала рыбу нам на лопухи, которые нарвала около садовой изгороди.
Эх, что это было за угощение! В жизни никогда никто из нас такого вкусного обеда не едал. И хозяин за все это удовольствие попросил у нас только закурить.
А когда мы подарили ему целую пачку папирос «Тарыбары» (были тогда такие папиросы), он стал угощать нас и чаем. И чай был необыкновенный. Все мы пили, похваливая чудесный напиток!
А я в это время вспоминал свою родную Шешму. По берегам ее растут те же лопухи и та же смородина, листья которой испускают такой приятный аромат... В нашей Шешме водятся такие же лещи и подлещики. Да и вода-то в Волге точь-в-точь такая, как в Шешме, – не очень прозрачная и все-таки не мутная, какая-то зеленовато-желтая с серебряным отливом. И это не только внешнее сходство. Нет, это самая настоящая шешминская вода и есть. Родная, близкая, своя до боли в сердце. Я сейчас только понял, что это значит, если наша родная речушка впадает в Каму, а Кама в Волгу. Никакой учитель не догадался нам это объяснить. Это значит, что капельки шешминской воды я пью сейчас вот здесь, на берегу Волги-матушки, за сотни верст от своей деревни. Это значит, что этой водой я каждый день умываюсь, что я купаюсь в ней и каждый день любуюсь ею, когда смотрю по утрам из окна на Волгу, любуюсь и налюбоваться не могу.
Только подумать – из Волги родные капельки попадают в море, а оттуда в тучи и облака. Вот почему так приятно мне смотреть на небо, по которому плывут такие чистые, такие светлые облака, и так радуюсь я дождичку, когда брызжет он на нас сверху.
И где бы я ни был, я знаю, что земля, по которой хожу, обмывается нашей родной шешминской водой, а тучки и облачка, которые бегут надо мной, не чужие, они мне родные, потому что в них есть капельки Шешмы. И у каждого найдется своя речка или ручеек, свой берег, где он родился, где в первый раз услышал родную речь, увидел красоту родного края, родной земли.
Глава пятая
1
Антон Завалишин, путешествуя по губернии, встретил немало нужных ему людей. В уездном городе он нашел старого моего покровителя Павла Анисимовича и Артемия Яковлевича Быкова – Дурака-барина. В уезде он разыскал также Мирона и Степаныча. С Дураком-барином и Степанычем он встречался еще раньше, но с Мироном познакомился недавно. На мятущегося Мирона эта встреча произвела самое благоприятное действие. Он раскрыл перед Антоном всю свою душу, поведал обо всем, что у него годами накипело на сердце. Сначала Мирон крестьянствовал, обрабатывая клочок земли. После смерти жены он ушел на сахарный завод. Там не поладил с хозяевами и задумал податься на юг, в кубанские степи. Антон отговаривал его. «Порядки везде одинаковые, – сказал он, – не бегать нужно от насильников и беззаконников, а вести с ними непрестанную борьбу». Это Мирону пришлось по душе, и он просил дать ему подходящую работу. Антон направил его к Артемию Яковлевичу Быкову. Быков был закадычным приятелем лесничего, подбирал ему нужных людей, устраивал их и с их помощью налаживал, под видом почтовых станций, явочные пункты. Мирон стал разудалым ямщиком. Больше всего ему нравилось ездить к Завалишину за нелегальной литературой, газетами и листовками и потом развозить их по селам. Дурак-барин был неистощим на выдумки, на всевозможные способы, которыми он распространял листовки. Развозили их и продавцы яблок, и пряничники, и плотники, и даже... сборщики на построение храмов.
После того как у нас в школе кончились экзамены, я забежал к Завалишину. Он мне сказал, что приехал Мирон, который может меня довезти от железной дороги до Кувака, а я должен помочь ему доставить партию сушеной воблы. Мирон почему-то решил не сдавать ящики с воблой в багажное отделение, а договорился на станции с главным, и мы погрузили их на товарный поезд, в теплушку. Я старательно помогал Мирону в этом деле.
– Ничего, есть силенка у ребенка, – шутливо говорил он, когда я довольно легко поднимал ящики на плечо.
– Странно, – отвечал я, – ящики будто одинаковые, а тяжесть разная.
– Товар неодинаковый, – солидно и деловито пояснял Мирон, – то попадет вобла с икрой, то без икры.
Слова «с икрой» он произносил значительно и веско, давая понять, что товар у него не простой.
На последней станции около Сергиевска нас ждала подвода. Мы погрузили ящики на нее и выехали на большой тракт. После полудня, покормив лошадей в поле, свернули на проселок, а к вечеру подъехали к большому лесу. Преодолев два-три оврага, мы забрались в такую трущобу, что и неба не стало видно. Наконец остановились. Темно как в трубе. По сладкому запаху гнилушек и старой вощины я догадался, что тут пчельник. Ящики мы перенесли в омшаник и в нем же улеглись спать.
Проснулся я поздно. Солнце уже давно поднялось, и лес наполнился птичьим гамом. Поляна, на которой стоял пчельник, звенела тысячами голосов. Пернатые певцы, казалось, соревновались в своем искусстве друг перед другом: кто свистел, словно на свирели, кто тренькал, будто на мандолине, а иной бухал, словно в барабан; кто-то настойчиво и упрямо выводил однообразную бесконечную руладу: «Миколку видел?» – «Видел!» – «Где?» – «Верхом на козле!» И вдруг в этот великолепный концерт врывалось кошачье мяуканье – это иволга выводила удивительно выразительный и мелодичный припев: «Миу-виу! Миу-виу!» Пчелы жужжали деловито, спокойно и, пронизывая голубые тени золотистыми нитями, летели то к улью, то от улья. Из ямы поднимался сизый пахучий дымок. Под навесом за деревянным столом, врытым в землю, сидел Мирон и еще какой-то человек, повернувшись сутулой спиной ко мне.
– Садись чай пить, – пригласил меня Мирон.
Сидевший с ним человек оглянулся. И что-то удивительно знакомое мелькнуло в его лице. Присмотревшись, я узнал в нем своего старого приятеля – бугульминского учителя Павла Анисимовича.
– Здравствуйте! – сказал я, кланяясь. – Миколку-то инженера не забыли?
Павел Анисимович заволновался, встал и, обнимая меня своими култышками, проговорил:
– Ах, муха тебя забодай, так неужели это ты, Микола? А? Смотри, как вырос! А я-то думаю, куда пропал мой Миколка? Ну, рассказывай где был, что видел? Какие чудеса открыл?
– Знакомы, значит? – спросил его Мирон.
– Да как же не знакомы-то! И его я знаю, и дядю его знаю очень даже хорошо, мы с ним целый год жили на одной квартире... Так, значит, Микола, – обратился он ко мне, – за работу принялся? Одобряю, так и надо: не забывай своего дядю, никогда не забывай...
Павел Анисимович вдруг заторопился, засуетился, то собирался куда-то, то присаживался на скамейку и все хлопал себя культяпками по коленям:
– Ведь это надо, смотри, где встретились!
– Гора с горой не сойдутся, – заметил Мирон, – а человек с человеком завсегда могут.
– Ну и что же теперь ты делаешь? – Уже в третий раз спрашивал меня Павел Анисимович об одном и том же. – Учишься, говоришь? Это хорошо. А как же ремесло твое?
Я сказал, что и ремесло не бросил – обучаю ребят в своей школе. И это Павел Анисимович одобрил.
– Ремесло никогда человеку не вредно, – говорил он.
А Мирон ему поддакивал:
– Это первое дело для нашего брата, потому мужик да мастеровой – всему делу начало.
– Да, мужик – дело великое, – подтвердил Павел Анисимович. – Мужик теперь уже не тот.
– Дураков теперь нет, – подхватил Мирон. – Правда, попы стараются вовсю, чтобы приручить мужика, и теперь вот баптисты какие-то объявились – все адом пугают, каяться приглашают, да нет уж, опоздали, не верит мужик ни в какого черта.
– А вот в домового все же верит! – вставил я слово, припоминая свою деревню.
– Чудак! Разве домовой – черт? Это домашнее существо, мирное, вроде петуха. Он никому не навязывается.
– Значит, мужик его все-таки признает?
– Как тебе сказать, – усмехнулся Мирон. – Мужика не так-то просто надуть. Как он с чертом распорядился, так и с домовым поступит.
– А как же он с чертом распорядился? – заинтересовался я.
– А очень просто, ай ты не слыхал? Ну, тогда слушай. Это история поучительная. Жил один мужик, человек хороший, правильный человек, и все исполнял он по совести, без лукавства. И прошел про него слух, будто он святой. Святой мужик – и все тут. Вот черта и заело: как это так – святой? Не может этого быть. Дай, думает черт, я этого святого в грех введу. Прикинулся красавицей и давай около него увиваться. И что ты думаешь, ведь добился своего: ввел-таки святого во грех. Да мало, того, что в грех втянул, так еще смеяться стал над ним: святой тоже называется. «Я, говорит, совсем не красавица, а черт; вот как вас, святых, обманывают». А тот ему и отвечает: «А я вовсе и не святой, а просто мужик! Вот вас, чертей, как обхаживают».
– Здорово! – засмеялся Павел Анисимович. – Ай да Мирон... Это, Микола, только с ним, с самим Мироном, могло такое приключиться. Ей-богу! Вот тут весь мужик и сказался, а ты говоришь – домовой...
Мирон ухмылялся и, предовольный, разглаживал бороду. А Павел Анисимович снова захохотал:
– Ой, уморил! Да ведь это же черт знает как премудро. Ты, наверно, и сам не догадываешься, как это здорово, как глубоко!
– Да где же мне, сиволапому, догадаться...
– Нет, тебя за эту сказочку прямо расцеловать мало, ей-богу! Алпатыч, Алпатыч! – крикнул он старику, проходившему через поляну в сетке и с дымарем. – Ты их медком угости.
Подбежав к старику, Павел Анисимович начал было что-то ему горячо рассказывать, но, видимо, на него напала пчела – он неистово замахал руками и убежал в кусты.
Старик принес на деревянном блюде сотового меду и, поставив на стол, сказал:
– Хороший мужик Анисимыч, а с пчелами не ладит, не выносят они его духу.
Я вспомнил про слабость Павла Анисимовича и заступился за него:
– А вы бы рассказали пчелкам, какой славный человек Павел-то Анисимович.
Старик усмехнулся:
– Разве их уговоришь. Чуют! Хотя он здесь у меня с самой весны, уже месяца два, в рот ничего хмельного не брал, а они никак не привыкнут – жалят и жалят. Запах, что ли, не выветрился.
– Пропитался, значит, – философски определил Мирон, – у них, у этих пчелок, нюх собачий.
– Сравнял тоже, – обиделся старик. – Собака и есть собака. Она только носом чует, а пчела всем нутром. У пчелы, брат ты мой, все чувства до тонкости совершенств и светлостей солнечных...
Павел Анисимович снова появился около нас только часа через полтора. Он пришел вместе с Артемием Яковлевичем – Дураком-барином. Ему, видно, Павел Анисимович рассказал о нашей встрече. Они прямо направились ко мне. Я сидел на пороге омшаника. Когда они подошли, я встал и, нелепо улыбаясь, не знал, куда девать свои длинные руки. Запустил их на всякий случай за пояс.
– А ну-ка, ну-ка, – заговорил весело Артемий Яковлевич, – ну-ка я взгляну на молодую поросль славного древа рода Куплиновых...
Оглядев меня с ног до головы, он резюмировал:
– Михаил Игнатьевич в ранней юности, в начале своего славного жизненного пути. Очень похож.
Взяв под локоть, он повел меня по дороге в глубь леса.
– Как это хорошо, друг мой, – говорил он, – что вы не уклонились от того трудного пути, который избрал себе Михаил Игнатьевич. Я когда-то спорил с ним, не соглашался. Но он оказался прав...
Мы долго беседовали с ним. Я рассказал ему, что делал после того, как уехал из уездного города, и что теперь намерен делать.
Выслушав меня, он заметил:
– Письмо Белинского – это хорошо. Я тоже с этого начинал. Наверно, и многие другие тоже. А время-то ведь идет. Все меняется, все усложняется. Теперь и враг-то уж не тот, каким был. И письма теперь нужны иные. Да и не только письма...
Артемий Яковлевич рассуждал хорошо, вразумительно. Почему же его Дураком-барином зовут, подумал я. Это, наверно, его так богатеи-кулаки да лавочники прозвали.
Из слов Артемия Яковлевича я узнал, что он собирается вскоре побывать в том селе, где я учился, кончал приходскую школу. И мне страстно захотелось хоть одним глазком глянуть на близкие моему сердцу места.
– Что ж! – ответил мне Артемий Яковлевич, когда я попросил его взять меня с собой. – Это можно. Вы в Старом Куваке будете? Вот и выходите в петров день после обедни на большую дорогу у горы Пугачихи. Договорились?
2
Такое счастье, проснувшись рано утром, выйти во двор и смотреть, жмурясь, на всходящее из-за леса розовое солнце. Как приятно вдыхать утреннюю свежесть полной грудью, дышать чистым воздухом, напоенным запахами лесов и полей, когда наколешь матери дров, принесешь из колодца чистой студеной воды и сядешь на крылечко отдохнуть... Воздух так чист, так прозрачен, что расстояние между предметами как бы сокращается, и предметы сближаются. Вон лес стоит! Почти что рядом. А до него ведь далеко. Нужно пройти больше половины села, перебежать реку, урему, поле. А я вижу девушку, стоящую на опушке под деревьями, как будто у нас на дворе...
А вот за мостом гора Пугачиха; она, как огромное животное, греется на солнце. А вон коршун кружит высоко-высоко, распластав свои крылья, и видно на них каждое перышко. Как ловко он управляет своим хвостом-рулем, кружит, кружит, выглядывая добычу.
– Кшу-у! Кшу‑у! – кричу я ему.
Петух, задрав голову, неодобрительно ворчит:
– Уррррр!..
Цыплята прячутся под наседку; куры, распустив крылья до земли, бегут торопливо к амбару, и одна за другой ныряют под него.
Видно испугавшись моего крика, коршун подался к лесу.
Цыплята и куры выбежали из своих убежищ. Снова ожило куриное царство и захлопотало кто во что горазд. Наседка деловито расшвыривала желтыми ногами черный перегной, отыскивая для малышей жучков и червячков. Петух выступал важно и горделиво, как царь Додон.
Сегодня петров день. Пора идти к Пугачихе.
3
– Здравствуйте! С праздником вас, с Петры и Павлой! – Это говорит бабушка, она пришла от обедни. – Что же вы, молодые люди, в церковь-то не пошли? А какая служба-то была, какое благолепие!
Слепая, она заблудилась на площади, и ее довела до дому соседка Клавдия. Мать усадила Клавдию за стол, угощает чаем, расспрашивает, как она живет с новой матерью. У Клавдии умерла мать, и отец недавно женился второй раз. Как же об этом не поговорить? Клавдия просит моего старшего брата, чтобы он сыграл что-нибудь на скрипке.
Брат быстро наладил скрипку и начал играть «Не туман ли за морем тучей поднялся».
Под шумок, сунув краюху хлеба за пазуху, я побежал из избы через площадь на яр. А оттуда огородами по тропинкам на мост, к Пугачихе, где должен встретиться с Артемием Яковлевичем. Ждал долго. С горы было видно все село и прилегающие к нему поля. Я видел главную улицу и площадь, по которым проезжают и почта, и земский начальник, и становой. Не минует этой дороги и Артемий Яковлевич.
Я гляжу за выгон далеко-далеко в поле, стараясь не пропустить ни одной подводы. И вдруг, не успел я глазом моргнуть, как увидел скачущую тройку на площади. Откуда она взялась? Ах, да! Это лесничиха приезжала к обедне и вот теперь, после поповского угощения, возвращается домой. Увлекшись, я и не заметил, как у полевых ворот появилась другая тройка, тройка вороных... Вот уж она мчится по большой улице, за ней клубы золотой пыли. Наши! Наши! Они! Едва я успел сбежать с горы и, запыхавшись, остановиться у больших камней, лежавших по сторонам дороги, а тройка уже загремела по мосту, повернула к большим камням. Коренной встал как вкопанный, и я уже в тарантасе, меня крепко обнимает Степаныч. Рядом с ним Мирон. А где же Артемий Яковлевич? Почему его нет?
– Нам надо свернуть в лес, покормить коней, – говорит мне Мирон, – дорогу небось здесь знаешь?
– Еще бы не знать, – говорю я, пристраиваясь поудобнее на ящиках, лежащих посредине тарантаса. – Правь вон до тех дубочков и поворачивай влево.
И тройка скачет во весь дух, и нам, чтобы слышать друг друга, приходится громко кричать. Я кричу Степанычу в ухо, что все эти места исхожены мной вдоль и поперек, что здесь когда-то Емельян Пугачев прятал свою артиллерию. И до сих пор тут пушки находят.
Свернули в лес. По просеке шагом выехали на заросший густым орешником поруб. За порубом опять лес; нырнули в него, стали спускаться в овраг, где в изобилии росли грибы, малина, костяника; потом снова выехали на поруб – заросший, трущобистый. Из-под корня старой березы выбивался родник, мелодично булькая струйками между разноцветными камнями и круглыми гальками. Вот здесь, у родника, и распрягли лошадей. Мирон выдернул откуда-то сбоку тарантаса косу; пошаркал по ней смолянкой и стал косить для лошадей лесную траву, сочную, пахучую...
Степаныч уже приладил к оглобле, положенной на дугу, чайник. Он морщился и жаловался на грыжу, которая разыгралась у него не ко времени, должно быть, от тряски.
– Так, значит, в этом самом селе ты и живешь? – спрашивал он меня.
– Вот тут и живу. Вы мимо нашей избы проехали. Она на площади, третья от угла...
– И Раскатов, твой благодетель, тут же блаженствует?
– Тут. На углу у церкви, в большом доме.
– А здорово мы тогда его разыграли? – улыбнулся Степаныч.
Чайник закипел. Мирон заваривает какую-то траву, которую сорвал на просеке, и мы принимаемся за чаепитие, наслаждаясь душистым медовым запахом нашего напитка.
– А где же Артемий Яковлевич? – спрашиваю я.
– Наверное, дома сидит, – с усмешкой ответил Степаныч, – чай с вареньем пьет, не поехал с нами.
И стали говорить, какой странный и непонятный человек этот Артемий Яковлевич. Будто бы и барин, а льнет к мужикам. С начальством не ладит, семьи не имеет, – землю крестьянам роздал. Не поймешь, чего он от жизни хочет...
– А человек он душевный, – сказал Мирон, – сердце у него доброе. Вот и все.
– А я это так понимаю, – продолжал Степаныч. – Он хоть и помещиком родился, а к делу к этому совсем не подходит. Но он человек образованный, умный, знает, что революция неизбежна. Вот его и тянет сюда.








