412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Тиханов » Жар-птица » Текст книги (страница 17)
Жар-птица
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:01

Текст книги "Жар-птица"


Автор книги: Николай Тиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)

Наши ребята смотрели на эти сцены из окна и комментировали события каждый на свой лад.

– Ох, зацапал женщину, крючок! – гневно восклицал Незлобин.

– Это за что же? – спрашивал Орелкин, который немного опоздал и не видел всей сцены.

– За красный платок! Фараон кричит: «Снимай!», а та говорит: «Не сниму!».

– Мда-а, – протянул Рамодин, – дела! А что, друзья, – обратился он к нам, – если этот городовой придет вот сюда и скажет: «А ну, подставляйте спины! Я на вас верхом кататься буду», да если еще при этом отец Павел скажет, что катание это и родителям в утешение, и церкви, и отечеству на пользу, ведь согласитесь: согнетесь перед ним дугой.

Ребята засмеялись.

– Может, другие и согнутся, только не я, – запротестовал Орелкин.

– Почему же это ты не согнешься? – спросил Незлобин.

– А потому, что я человек. А человек – это не вы, не я, не Наполеон. Человек – это звучит гордо!..

Ребята недавно были в народном доме и смотрели пьесу Горького «На дне». Они были еще полны впечатлений от спектакля.

– Вы думаете, это я так себе говорю? – продолжал Орелкин. – Ошибаетесь. Орелкин – человек принципиальный. Он не позволит никому себе на ногу наступить, а тем более согнуться. Как это, Рамодин, у тебя только язык повернулся? – И он, приняв гордую осанку, направился к выходу.

– Незлобин! – крикнул он в дверях другу. – Идем со мной. Ты мне поможешь сегодня в одном благородном деле, совершив которое ты заслужишь вечную славу.

В тот же день Орелкин взял у меня из мастерской банку с суриком, а Незлобин набрал на кухне хлебных корочек. Заманив хлебом козу в кусты, приятели искусно раскрасили ей голову и бороду суриком. Получилась полная иллюзия, будто коза повязалась красным платочком – даже кончики платочка под шеей и вправо и влево разведены. Ее увидел стоявший на посту городовой. Он прямо остолбенел, нервно начал теребить себя то за правый, то за левый ус, соображая: как же поступить в этом случае? Хорошо, что коза быстро исчезла в кустах, а то бы наверняка оказалась в участке.


Глава седьмая

Но вот приходит горчайший день, и не только радость не в радость, но и горе обычное уже не горе, потому что такой беды еще не было. Вся жизнь нарушилась в корне, все пошло как-то боком.

По деревням ползли слухи: мужик в поле на дороге нашел мешок зерна. Свез его на мельницу молоть. Засыпал, а из-под жернова горячая кровь хлынула вместо муки.

Появились и знамения: на небе видели крест из небесных звезд. А некоторые слышали даже, как земля плачет. Правда, об этом стали говорить после, как будто припоминая, что все это было заранее предсказано.

...Был жаркий день. Приехав из города домой, я сидел в кладовой, налаживая цепы для молотьбы. Пришла мать.

– На Съезжей, – тревожно сказала она, – бумагу какую-то вывесили. Солдат собирают старых.

– Каких солдат? Зачем?

– По-разному говорят, кто говорит – на учение, а кто говорит – небылизация.

Я побежал на Съезжую. В селе пусто. Все мужики и бабы в поле. Только несколько стариков спорят у столба, на котором наклеено красное объявление.

– Ну-ка, ты, грамотный, – обратился ко мне один старик, – читай вслух.

Я прочитал:

– «Мы божею милостью... царь польский, великий князь финляндский и прочая и прочая... повелеть соизволили... призвать верноподданных... во ограждение безопасности границ...»

– Это что же, к примеру, на обучение или как?

– Не знаю... Не сказано...

– Начальство приказывает, значит, собирайся.

– Батюшки родимые! – запричитали прибежавшие с ближнего поля бабы. – Опять угоняют мужиков!..

– Господи Иисусе, пропали наши головушки!

Староста тоже ничего не знал. Приказано собраться – и все.

Деревня зашевелилась. Стали собираться запасные, а зачем – не знали.

В тот же вечер почта привезла газеты с черными зловещими заголовками: «Австрия объявила войну Сербии», «Германия объявила войну Франции», «Войска Вильгельма перешли границу Бельгии при местечке Пти-Круа».

Мне ясно представилось это местечко. Я видел даже белые домики с красной черепичной крышей и пограничный столб, наклонившийся набок. А мимо него в облаках серой пыли шли и шли бесконечной вереницей солдаты в стальных шлемах.

Брат Гриша читал газету на крыльце, и мы, затаив дыхание, слушали. Пахло типографской краской...

Большой колокол созывал запасных в церковь. Когда я пришел туда, церквушка была битком набита народом. Священник служил напутственный молебен. А потом сказал речь.

– Среди нас нет изменников! – кричал поп, неистово махая крестом. – Немцы всегдашние наши враги. Отстоим свою родину... За веру, царя и отечество!

Запасные молча целовали крест и шли по домам.

По селу потянулись подводы к мосту, к горе Пугачихе.

Плач ребят, вой баб, ржание лошадей и лай собак наполнили деревню. Кто переживал эти тяжелые минуты, тот знает, что это самое страшное, когда близкие и родные провожают своих дорогих – мужей, братьев, отцов в неведомое.

Проводили запасных. Деревня притихла. Только где-то по углам плакали дети да опустевшие поля с неубранным хлебом наводили уныние и тоску.

В Самару я вернулся поздней осенью. Школу заняла воинская часть. Сначала думали, что совсем не будет учения, потом учащихся разместили по частным квартирам. Под классы освободили нам три комнаты. И мы начали посещать уроки. Но нам, выпускникам, было не до учения, каждый думал о том, что весной призовут его в армию. Городецкого уже призвали. Эконома и Степаныча взяли в ополчение.

Я пошел на квартиру к Нежданову, надеясь узнать что-нибудь от Ткачева, но того тоже взяли в армию. А дворянка уехала на фронт сестрой милосердия.

В одно из воскресений я направился к Маше.

– Ты мне говорила, – начал я после обычных фраз о здоровье и семье, – что у тебя есть очень хорошие друзья-товарищи. Может быть, ты меня познакомишь с ними?

Она повела меня к своему брату.

Я вспомнил дядю Мишу, его друзей, и мне до слез обидно стало за них. Неужели они зря боролись? И я сказал об этом Маше. Она посмотрела на меня как-то пытливо и, как мне показалось, чересчур серьезно, потом тяжело вздохнула.

– Я хочу поговорить с тобой откровенно, – сказала она. – Ведь мы друзья. Так? А друзья должны все прямо говорить друг другу. И ты не обижайся, пожалуйста. Сейчас знаешь время какое? Могут развернуться события, которых мы и не ожидаем. И пужно быть ко всему готовым.

– Говори без предисловий.

– Ты разбрасываешься, берешься слишком за многое. Может быть, в другое время это было бы хорошо, но сейчас нужно сосредоточиться на одном, на самом главном. И отдать этому все силы. А ты как будто об этом и не думаешь.

Я понял, что она подготавливала меня к встрече с братом. До сих пор я ничего не говорил ей о наших кружковских делах, поэтому она была в какой-то мере права. Я ведь ей только обещал, что приду поговорить с ее братом, а сам все откладывал да откладывал. И не случись такого дела, как война, так, может быть, я бы и не собрался.

– Почему ты решила, что я об этом не думаю? – спросил я.

– Думаешь, думаешь, – засмеялась Маша. – Вот мы и пришли.

Мы подошли к домику, который стоял в большом саду. Солнце едва просвечивало сквозь густую листву деревьев.

Маша постучала в окошко, и мы вошли через темные сени в комнату с низким потолком.

Маленькая сухонькая старушка, открывшая нам дверь, очень обрадовалась:

– Ах, Машенька, добро пожаловать. Садитесь, милые, я сейчас позову Ирину.

Ирина – двоюродная сестра Машеньки. Она живет здесь вместе со своим братом, студентом Георгием Петровичем Нератовым.

– Вот, – сказала Маша, когда из соседней комнаты вышли брат и сестра, – это тот самый бука, про которого я вам говорила.

– Здравствуйте! – протянул мне руку Нератов, высокий белокурый человек с большими серыми глазами.

– Машенька давно говорила о вас, – сказала Ирина, очень похожая на брата, только ростом пониже и моложе его. – Маша говорила, что вы непременно придете к нам. А вас все нет и нет.

– У нас еще будет время его поругать, – заступилась Маша. – А сейчас вы уж его не смущайте, а то он еще чего доброго в окошко выпрыгнет...

Все засмеялись, стало весело и мне.

За чаем исчезло то смущение, которое неизбежно появляется в семье, когда приходит малознакомый человек.

– А вы где-нибудь новое написали? – спросил вдруг Георгий Петрович.

Видимо, о моем литературном выступлении ему рассказала Маша. Я ответил, что журнал «Заря Поволжья» больше не выходит.

– Да, прихлопнули его, – вздохнул Георгий Петрович. – Но ведь люди-то остались, работают. Журнал можно закрыть, но мысль не убьешь, не закроешь...

Потом стали говорить о войне, о книгах, о деревне. Вспоминали детство.

Георгий Петрович оказывается, так же, как и я, провел детские годы в деревне. В 1905 году его отец и старший брат Андрей за участие в забастовках (в их селе был сахарный завод) и агитацию среди крестьян были сосланы в Сибирь. Отец вернулся и доживал свою жизнь дома в селе, а брат и теперь еще оставался в Сибири. Георгий Петрович учился в Саратовском университете и вел пропагандистскую работу в кружках. Он хорошо знал о жизни рабочих, об Антоне Завалишине и дяде Мише.

– Где же теперь Антон? – спросил я, услышав знакомое имя своего приятеля.

– Он уехал, – коротко ответил Нератов.

Время шло незаметно. После чая Ирина с Машей занялись хозяйственными делами. Мы остались одни.

– Георгий Петрович, – снова спросил я, – как же теперь быть с войной? Мы в журнале читали, что рабочие не допустят войны. Что же теперь будет? Ребята мои приуныли.

– Вот это уж никуда не годится. Унывать нельзя. Зачем? Что изменилось? Только методы, средства борьбы изменились. А политика осталась все та же: два непримиримых лагеря были и остаются.

– Но я никак не могу примириться с мыслью, что рабочие и крестьяне были бессильны помешать войне. Как это могло получиться?

– Мириться с этим нельзя. Вы правы. Второй Интернационал оказался бессильным предотвратить войну. Будем бороться за другую, боевую организацию. Я твердо уверен, она будет создана. И тогда войне конец!

– А как же быть с армией, с военной службой?

– Армия – это рабочие и крестьяне, одетые в шинели, связанные присягой, дисциплиной и военным судом. Военную службу надо использовать как средство борьбы против того врага, с которым мы боролись и до войны...

Я не скажу, чтобы после встречи с Нератовым все в моей голове прояснилось. Много еще было и у меня и моих товарищей нерешенного, неясного. Но у нас появилась какая-то уверенность, что и фронт не страшен и на войне человек не пропадет, если будет знать, против кого надо повернуть штыки.

Когда я пришел второй раз к Нератову, то увидел у него рабочих, с которыми уже встречался не раз. Среди них был и наш Тарас. Я понял, что действительно есть люди, которые знают, чего добиваются. Можно журнал закрыть, можно людей отправить в ссылку, запереть в казармы, но мысль запереть нельзя. Тут же я узнал неприятную новость: Георгия Петровича призвали в армию, и он уезжает в Саратов.

– Да, уезжаю, – грустно сказал он. – В армию берут. Я ведь офицер запаса. Ну что ж, поработаем и там. Везде люди нужны. Сейчас я с сестренкой пойду на вокзал. А с вами мы простимся здесь. Приходите сюда почаще. Ирина вам подберет кое-что почитать.

Он крепко сжал мою руку, посмотрел ласково в глаза, потом, обняв меня, сильно, по-мужски, поцеловал.

– Мы с вами еще встретимся. Обязательно! – произнес он на прощание.

Я поехал домой, в уездный город на призывной пункт к воинскому начальнику. Маша уехала к матери в деревню.


Часть третья
ЗЕМЛЯ ОБНОВЛЯЕТСЯ


Глава первая

...Тарбогатай, тарбогатай! – разговаривают колеса бегущего по рельсам воинского поезда. В окнах мелькают телеграфные столбы, клубы дыма, мокрый кустарник и неубранные желтые поля. Мы едем в 230‑й запасный Сибирский стрелковый полк на обучение. В дороге невольно вспоминаются и последние события, и люди, которых я встречал на своем жизненном пути.

Так как мне, Комелькову, Орелкину и Рамодину нужно было отправляться в армию, то нас досрочно, без экзамена, выпустили из школы и дали возможность несколько недель побыть дома. Эти недели промелькнули так же незаметно, как и последний год учения в школе.

Науками в эту зиму занимались мало. Зачем утруждать себя, когда не нынче – завтра идти на войну. Один Рамодин не только по программе занимался, но еще изучал немецкий и французский языки по самоучителю.

– Буду в университет поступать, – говорил он.

– На том свете нету университету, – мрачно изрекал Комельков.

– А я не собираюсь туда: мне и на этом свете хорошо.

– Учись, мой сын, науки сокращают нам жизнь, – иронически заключил Комельков.

Как-то случайно мы попали на похороны фронтовика, которого вынесли из вагона в оцинкованном гробу. Запаха войны в этот раз никто из нас не учуял – он сильно был сдобрен духами. Убитый был, видимо, сыном богатых родителей: пришло провожать его много народу, особенно молодежи. Играли похоронный марш, говорили речи, девушки плакали.

Вдруг где-то неистово заревели сирены, и через минуту мимо нас промчались пожарные.

– Почему, черт возьми, когда горит дом, люди кричат «пожар!», бьют в набат и тушат огонь, а когда загорается война, никто не тушит, никто не кричит? – Это прорвало Рамодина.

– Ты оглох, видно! Послушай, как кричат газеты: все для войны, все для победы! – сострил Орелкин.

– Послать бы этих крикунов самих повоевать, – горячился Рамодин.

– Ты не будешь воевать, – включился в разговор Комельков, – я не буду, а немец придет и по головке нас погладит, спасибо, скажет, помогли мне...

Всю зиму мы спорили – нужна война или не нужна. Кружковцы считали, что война – это преступная затея правителей, а Комельков доказывал, что воевать с немцем – это значит защищать православную веру, царя и отечество...

Провожали меня в армию без слез. Братья уверяли, что война при современной технике больше года не продлится. (Так в газетах писали). В уездном городе, куда я должен был явиться на призыв, события развивались быстро: на приемной комиссии я и подумать не успел, на что бы мне пожаловаться... Можно бы, конечно, попроситься во флот, в артиллерию или в специальные войска. Да не все ли равно, где служить! А то еще самодовольный толстенький чиновник, который осматривал нас, мог бы сказать мне, как вон тому парню: «Рылом не вышел».

И вот направили меня в матушку-пехоту. Туда же был зачислен и Рамодин. Его приехала провожать сестра, маленькая, черноглазая, с тонкими красивыми бровями и упрямым подбородком. Когда я встретил ее на улице с братом, она подала мне свою теплую руку и назвала себя:

– Марина!

Познакомившись, мы раза два ходили с ней в городской сад. Листья на деревьях уже желтели; иногда, оторвавшись от ветки и колыхаясь в воздухе, они падали к нашим ногам. Марина нагибалась и поднимала стрельчатый лист клена, прикладывала его к своим щекам...

– А ведь они еще живые, – говорила она мне.

– Кто живые?

– Листья вот эти... Нам учительница говорила, что они потому падают, что хотят закрыть корни дерева от зимнего холода. Жертвуют собой.

– Ишь какие они добрые, – пошутил я.

– А вы не смейтесь, пожалуйста. Это на самом деле так. Разве жизнь не на самопожертвовании держится? Иначе не понятно, зачем эта жестокая война, зачем мы живем на свете.

– О, нет! Война – совсем другое, – возразил я. И начал ей объяснять, как умел, смысл происходящих событий и главным образом причину разразившейся над нами мировой войны.

Но Марина стояла на своем:

– Без самопожертвования, без любви не обойдешься. На этом жизнь держится. Без этого можно задохнуться.

Странно было слушать такое от девочки-подростка. Расстались мы друзьями. Она обещала более подробно развить свою мысль в письме.

– Вы не будете на меня сердиться, если я напишу вам?

– Сердиться? Что вы! Очень буду рад.

– Я непременно напишу...

Поезд шел вторые сутки; скоро последняя станция, а там недалеко и уездный городишко Ардатов, где находился наш полк.

– Тарбогатай, тарбогатай!..

Нас привели к штабу полка. Мы с узелками, с котомками остановились посреди улицы напротив канцелярии. На крыльце сидел писарь штаба с пушистыми усами и мирно беседовал с обступившими его новобранцами. Вид у прибывших был покорный и настороженный.

– Я по сорок девятой статье признан нестроевым, – говорил писарю красивый кудрявый парень. – У меня потеряно сорок процентов зрения.

– Ничего, – ободрял писарь, разглаживая усы. – И тебе найдется работа. Всем дело будет.

Но вот к нам подошел унтер в короткой гимнастерке с тремя новенькими нашивками.

– Становись! – громко скомандовал он. – Смирно! Что за базар? Слышали команду?

– Та мы ще не обучены...

– Разговоры! Встать по четыре! Эх, деревня-матушка, сено-солома, серая скотина, – сердито приговаривал унтер, пока мы неумело строились по четыре. – Шагом марш! Ать-два, ать-два! В ногу шагать!

Но в ногу ходить мы еще не умели. И унтер всю дорогу ругался.

– Погодите, я вас образую, – грозился он. А мы смотрели по сторонам, натыкаясь друг на друга.

Ардатов больше похож на деревню. Деревянные домишки, деревянные тротуары. Нас пригнали в лагерь, расположенный на берегу реки Алатыря. Распределили по пустым палаткам. Спать мы легли на голой земле. От холода ночью сбивались в одну кучу. На рассвете затрубил горнист...

– Вставай! – кричал дежурный. – Эй вы, маменькины сынки, разнежились?! Вставай...

Все бежали умываться к реке.

Вместо чая пили горячую воду. Кто не захватил кружку из дома, тот не успел напиться.

– Выходи на занятие!

Утро туманное, хмурое. От реки тянуло пронизывающей сыростью.

– Что, холодно? – кричал молодой краснощекий унтер. – Сейчас я вас согрею, сосунков. Бегом! Марш!

С километр бежали, задыхаясь и падая. На плацу остановились. От новобранцев, как от загнанных лошадей, валил пар. Разбили нас на взводы и отделения. Наш взводный командир – старший унтер-офицер Иван Васильевич Водовозов. Отделенный командир – ефрейтор Мутицын. Фельдфебель – Егор Евсеевич Гальченко, невысокий плюгавый мужичонка, по фигуре и по обличью напоминавший царя Николая Второго. Командир роты – прапорщик Байрачный – выделялся носом неимоверной величины, осыпанным пудрой. Командир полка – полковник Кондратьев – для нас лицо мифическое: мы его еще не видели.

Говорить нам отныне только «так точно», «никак нет», «не могу знать». Все приказания выполнять беспрекословно, а главное – «есть глазами начальство». Вот и все!

После группового и индивидуального обучения нас опять согнали вместе, и мы снова ходили взад и вперед по плацу, обучаясь петь на ходу песни. Но песни не получались. Мутицын выходил из себя:

– А, мамины дети! Не хотите? Я вам покажу! Направо, на гору бегом марш!..

Задыхаясь, бежали на гору.

– Кругом! Марш!

Под гору легче. Добежали до какой-то грязной лужи.

– Ложись!

Мы попадали в воду.

– А ты почему не лег? – накинулся Мутицын на белокурого неловкого парня. Тот молча последовал нашему примеру.

– Встать! Бегом на гору марш!

Второй раз подниматься вверх было труднее – кто-то не выдержал, свалился на землю. Стали падать и другие.

– Шагом марш! – скомандовал Мутицын. – Стой.

Едва переводя дух, мы остановились.

– Выучились песни петь?

– Так точно, господин ефрейтор, выучились! – крикнул мой сосед.

– Запевай!

– Сейчас, господин ефрейтор. Только дайте в себя прийти. Споем!

– Скорее бы на фронт! – шептал мне Рамодин. – Если так и дальше будет, я, пожалуй, не выдержу.

– Запевай!..


 
Пошла девка жито жать,
солдат снопики вязать, —
 

тонким голосом запел мой сосед.


 
Соловей, соловей, пташечка,
канареечка жалобно поет, —
 

подтянул весь взвод.


 
Ать-два, ать-два – горе не беда!..
 

– Сми-и-ирно! – разнесся вдруг какой-то дикий вопль по всему плацу. Все в испуге остановились.

Это приехал командир полка. Командир роты подошел к нему с рапортом.

– Вольно! Продолжать занятия!

Командир полка, мужчина с измятым лицом, с отекшими от перепоя глазами, очень был похож на уголовника из коллекции Ломброзо.

– Ты как шагаешь? – набросился он вдруг на Рамодина.

Тот стоял бледный, растерянный, не зная, что делать. По лицу его забегали желваки.

– Я не каторжник, будьте вежливее, – взволнованно сказал Рамодин.

У полковника глаза полезли на лоб и задрожала нижняя челюсть.

– Что-о? В строю разговаривать? Как ты смеешь?.. Ты кто такой? Почему светлые пуговицы? На два часа под винтовку его, негодяя. С полной выкладкой!

В обед, когда мы отдыхали, Рамодин уже стоял у ротной палатки под винтовкой.

Обедать нас гоняли на берег реки к кухне. Рассевшись на траве кучками, мы хлебали из железных тазов какую-то отвратительную бурду. Порции мяса валили прямо на землю. Некоторые отказывались от обеда и, пока у них были домашние продукты, пили только чай.

В тот же день пожилой кадровый солдат разъяснил, что начальству перечить нельзя, оно всегда свое возьмет.

– Не такие были у нас орлы, да смирились, – негромко говорил он, оглядываясь вокруг. – Ведь наш полк откуда пришел? С Русского Острова. Там, кроме солдат, камней да воды... ничего нет. Разве нас так гоняли! Сажали в карцер, били, пороли. Иные, послабее, не выдерживали, вешались. Наш-то фельдфебель Егор Овсеевич не одного солдата в гроб загнал. Писем мы не получали. С месяц-два потоскуешь, потоскуешь, а потом вроде привыкнешь. Зато лучше нас никто ружейных приемов не делал, никто красивее чести не отдавал. Сам командующий войсками нас хвалил. Приказал после смотра выдать по чарке. Но чарки оказалось мало, все перепились и полезли в драку. «Даешь войну!» – кричали, а она тут как раз и есть. Солдаты целовались от радости, когда их отправляли с Острова на фронт. Вот какой он, наш Тридцать шестой Сибирский стрелковый полк! А теперь вот нас, кадровиков, в Ардатов прислали – вас, маминых сынков, обучать. Только разве из вас будут солдаты? Три недели побегаете по плацу – и в маршевую роту. Нас пять лет гоняли!

Действительно, через три недели обучение наше кончилось. Стали готовить маршевые роты. По вечерам после занятий выгоняли всех на плац и учили отдавать честь, здороваться с их превосходительствами, сиятельствами, величествами. Плац стал походить на сумасшедший дом – разноголосое пение, дикие выкрики.


 
Ах, зачем волноваться напрасно,
Скоро, скоро не будет меня... —
 

отпевала себя одна рота.


 
Ура, ура, идем мы на врага,
Рады помереть за батюшку-царя, —
 

вторили другие...

Надвигались холода. Впереди нерадостная зима. И с особым чувством новоиспеченные воины распевали:


 
А там, за горами, метелицы вьются
И страшны морозы зимою трещат.
Страшны морозы зимой трещат,
Солдатские кости под снегом лежат...
 

Куда ни обернешься, везде в песнях смерть, тоска, свинцовая, могильная... А нам было по двадцать лет. Мы хотели жить, хотели искать счастья, бороться за свои права.

– Забудь, что ты есть человек, и делай, что тебе приказывают, тогда легче будет, – внушал нам Водовозов.

Мы делали все по команде: вставали, умывались, пили чай, бегали по плацу, обедали, ложились спать. Нас водили под командой в баню и даже в уборную. Все личное было подавлено. А если кто пытался сохранить человеческий облик, что-то свое, тот жестоко платился за это. Его посылали чистить уборную, гоняли гусиным шагом кругом палатки, заставляли кричать в голенище сапога «Я дурак».

Вечером в постель валились как чугунные. Мой верный друг Михаил Рамодин перед сном пытался мне рассказывать о доме. Какая у него хорошая сестренка. Какие она песни поет. Но сон смыкал ему глаза, и он, бормоча что-то ласковое, ежась от холода, тесно прижимался ко мне.

Нас в палатке было шестеро: я, Рамодин, Камышников, службистый долговязый парень; Луценко, миловидный юноша, недавний гимназистик с тонкой, как у девушки, талией; черноволосый Гагман, тот самый новобранец, который потерял сорок процентов зрения; отделенный Мутицын, коренастый, с разбойничьим лицом, туповатый ефрейтор, который называл нас всех почему-то «мехальниками».

Но вот на нашем горизонте показалось еще одно лицо. Человек в синей шелковой рубахе, в черном новом картузе, с длинными рыжими усами. Как только мы входили на плац, каждый раз около ротного словно из-под земли вырастала его фигура. Ротный и полуротный курили с ним душистые папиросы и рассказывали, видимо, забавные истории – все время весело смеялись. Это был родственник нашего командира роты Байрачного, по фамилии Тюбик. Этого новобранца не утруждали прохождением строевой службы и словесности, хотя он числился в нашей роте и был приписан к нашему отделению...

Однажды Водовозов, чтобы заняться словесностью, усадил свой взвод на побуревшую лужайку, а сам с отделенными побежал по вызову дневального зачем-то в ротную канцелярию. Сидим, ждем пять, десять минут, – нет наших унтеров...

Камышников говорит мне по секрету:

– Нам бы только до ефрейтора дослужиться, а там дело само пойдет.

– Да, конечно, – говорю я ему, – плох тот солдат, который не надеется быть ефрейтором.

И он самодовольно поглаживал и выправлял свои погоны вольноопределяющегося с выписными завитушками.

– Вот благодать-то, – произнес кто-то, – прямо как на даче...

– А ты видал какую-нибудь дачу? – спросил Рамодин.

– Я не видал, так дед мой видал, как барин на ней ягоды едал.

– Вот в том и штука, что барин там ягодки кушает, а из нас здесь дурь выколачивают и никак не могут выколотить.

– Дураков везде бьют, – опять подал голос кто-то.

– Это о какой дури вы изволите говорить? – спрашивает Камышников.

– А разве это не дурь? – ответил тот же голос. – Дерут нас как сидорову козу, а мы даже не подумаем, по какому праву дерут...

– Вот-вот. Пора спросить, – хорохорился Камышников, – пора подумать, и зачем это нас еще на фронт посылают...

– Затем, чтобы уничтожать внутреннего врага, а заодно, если посчастливится, и внешнего, – выпалил Рамодин.

Все засмеялись.

– Ну, ты, известно, умный один у нас!

– Почему один? И мы так думаем. И взводный так нас учит, – раздались голоса с разных мест.

Вечером, после проверки, ротный писарь сказал, чтобы мы, «мехальники», шли в штаб полка – вызывают.

Идти в темноте трудно: фонарей нет, вместо тротуара – какие-то гнилые доски. Спотыкаемся и ругаемся по-солдатски... В штабе старший писарь объявил нам, что все вольноопределяющиеся направляются в военное училище в Москву.

– Но ведь мы не вольноопределяющиеся, – заметил Рамодин.

– Какая разница, – сказал старший писарь. – Вообще вольноопределяющихся как таковых нет. Есть люди с образованием, вот они и имеют права вольноопределяющихся. Вы кончили учительскую школу, я студент Саратовского университета, вон студент Казанского – какая разница! Все мы поедем вместе и будем учиться в одном военном училище. Я уже и документы на всех отослал.

Откуда-то вынырнул Тюбик. Он пригласил всех собравшихся пойти к нему, познакомиться с его друзьями – студентами. Мы с Рамодиным не прочь бы и отказаться от приглашения, но соблазн встретиться со студентами очень велик. Уж так-то хотелось поближе их узнать! Мы представляли себе студентов по книжкам, как людей интересных, умных, честных, неунывающих. У них – кружки, сходки, землячество, взаимопомощь. Неисчерпаемая любовь и преданность науке, родному народу и притом горькая постоянная нужда.

– Пойдем, что ли? – спросил меня Рамодин.

– Ну что ж, сходим, посмотрим...

В обычной мещанской комнатушке, оклеенной розовыми обоями, сидело несколько молодых, как и мы, солдат. Нас познакомили. Двое оказались бывшими реалистами – один тонкий и стройный, другой приземистый, коренастый. Еще двое были из какого-то университета – оба они служили в должности писарей. Пришел сюда и убеждавший нас старший писарь полка.

Родственник Байрачного о своем образовании не распространялся. По его словам, он окончил когда-то коммерческое училище. Его освободили от военной службы по болезни. У него в городе свой винный погребок, но это предприятие, как он говорит, совершенно не удовлетворяет его духовных запросов – ни умственных, ни моральных. Теперь он здоров и душой и телом, горел желанием поскорее стать офицером русской армии, чтобы защищать Российскую империю от германского нашествия.

Тюбик налил всем по стакану красного вина и предложил выпить:

– За нашу встречу!

В простоте душевной мы с Рамодиным ждали, что сейчас начнется какой-нибудь спор на волнующие темы. Но разговор зашел совсем о другом. Студенты глубокомысленно рассуждали о том, какой университет лучше – Казанский или Саратовский.

А Тюбик все подливал. Мы выпивали, закусывая арбузами, нарезанными большими ломтями.

– Ваш университет нашему в подметки не годится, – кричал казанец саратовцу, который держал в руке наполненный стакан.

– Не знаете ли вы Нератова? – спросил Рамодин у саратовца, когда тот, выпив, потянулся за куском арбуза.

– Нератова? – переспросил тот. – Как не знать! Очень даже хорошо он мне известен. Это же социал-демократ и притом большевистского толка. Вы что, его родственник?

– Нет, он у нас в школе естествознание преподавал.

– Естествознание? Да он же юрист...

– Ну, знаете, когда нет родительских доходов, за какую угодно работу возьмешься.

– Этот ваш Нератов, надо сказать, беспокойный господин и очень-очень скучный.

А казанец все старался доказать, что Казанский университет куда лучше Саратовского. Я решил перевести разговор на другое и спросил:

– Что это за штука – Неэвклидова геометрия? – О ней я прочитал в словаре Павленкова.

– Не знаю, – холодно ответил казанец, недовольный, что его перебили, – я лингвист.

– А про Лобачевского вы что-нибудь слышали?

– Не слыхал... А вы знаете, кто у нас учился?

– Знаем, – вдруг произнес Рамодин, прислушивавшийся к нашему разговору. – Знаем, кто в университетах учился. Маменькины сынки. А мы обучались в двухклассных, второклассных...

– Кто это «мы?» – протрезвев, начальнически спросил старший писарь.

– Мы – это я, он, рабочие, крестьяне – народ.

Писарю этот ответ явно не понравился, и он затянул песню: «Ах, если бы девицы в винтовки превратились». Ему подтянули. Пели нескладно, кто во что горазд. Кто-то кричал, кто-то рассказывал о своей невесте. Тюбик, плача, выкрикивал, что немцы разорили Сербию и Бельгию.

Мы с Рамодиным незаметно вышли на улицу.

– Черти нас понесли к этим оболтусам, – ворчал мой приятель.

На другой день мы разговорились с Рамодиным о Москве.

– Нет у меня там ни родных, ни знакомых, и никогда я в ней не был. А вот люблю ее. Дорога она мне почему-то, – говорил Рамодин.

– Отставить Москву! – крикнул вдруг Водовозов, услышавший наш разговор. – Их благородие командир роты приказали отправить вас обоих с маршевой ротой.

– Ха-ха-ха! – залился смехом Мутицын. – Вот так мехальники! Вот тебе и Москва! Нос не дорос. Теперь возьмут вас в работу!

– Ну что же, в маршевую так в маршевую, – спокойно сказал Рамодин, – а Москву мы все равно повидаем. Все маршевые роты отсюда через Москву едут...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю