412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Тиханов » Жар-птица » Текст книги (страница 19)
Жар-птица
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:01

Текст книги "Жар-птица"


Автор книги: Николай Тиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

3

Часть нашу перевели на зимние квартиры в другой городишко. Командира полка сменили. Новый был не лучше – он также не мог терпеть солдат с образованием и старался поскорее избавиться от них. Наш батальон расположился в епархиальном училище. В полк прислали новое пополнение – пожилых крестьян. Началось опять «образование».

Пополнение так же, как и мы когда-то, не умело петь песни на ходу. От этого приходили в бешенство не только отделенный и взводный, но и ротный, который гонял солдат по улице бегом до того, что унтеры не выдерживали и останавливались на углу отдыхать, пока старички не обегут квартал вокруг. Тогда ротный спрашивал: «Будете петь, сукины дети?» Но старички молчали. В конце концов ротный отдал приказание:

– Разучивать песни после ужина до самого отбоя! – И, выругавшись, ушел домой.

В казарме рота пела замечательно. Особенно отличались украинцы:


 
В Сибирь идем, мы слезы льем,
Конвой идет за нами...
 

Среди певцов больше всего выделялся человек лет сорока пяти с красным лицом и щетинистыми жесткими усами. Его фамилия Кривцов. Брови у него белесые, глаза синие, как украинское небо. Он все свое горе изливает в песне.

Все украинцы разместились на третьем ярусе, у самого потолка, – подальше от глаз начальства. И оттуда часто доносилось их мощное стройное пение:


 
Думы мои, думы,
Тяжело мне с вами...
 

Льются песни одна за другой. Тут украинцы берут свое, этого у них никто не отнимет. В воскресный день их собирается слушать весь батальон. Взводный начинает за ними ухаживать, их освобождают от нарядов, и они обучают роту петь песни. Теперь наша рота поет лучше всех. Ротный ходит петухом и обещает Кривцову дать отпуск.

Вслед за мной через две недели явился в роту и Рамодин, худой, остриженный наголо, злой. Я ему рассказал о моей встрече с Георгием Петровичем, о его наказе не падать духом и бороться силами и средствами, какие только у нас найдутся. Слушая меня, Рамодин оживился и даже как будто повеселел.

– Так и сказал – бороться? – переспрашивал он.

– Ничего, говорит, не надо бояться: ни войны, ни самого черта, – продолжал я. – Правители наши, говорит, растерялись. Им есть чего страшиться – народ вооружен, он до них еще доберется.

– Это он здорово! Ей-богу, здорово! Значит, есть еще на свете люди, которые стоят, как железная стена.

– Таких людей любить, уважать нужно. За них не жалко и жизнь свою отдать. А когда я добавил, что войну эту нужно повернуть в другую сторону – воевать не с немецким народом, а против наших правителей, то Рамодин еще больше оживился.

– Значит, есть смысл получше подучиться военному искусству, стратегии и тактике, – сделал он вывод. – Пригодится!

Однажды Рамодин подошел к Кривцову и спросил:

– А не подойдет ли вашим хлопцам одна песенка, которую я знаю?

– Яка така песня?

Рамодин рассказал ее содержание. Жил когда-то в одной стране народ, тихо, мирно; пас стада, пшеницу сеял. Но вот пришли злые люди и угнали этот народ к себе и заставили их петь, но разве запоешь родную песню в земле чужой? Душа не лежит. И сложил тот народ песню про свое горе и спел ее врагам.

– Знаю, знаю, – оживился Кривцов. – Це духовный стих!

– Нет, это самый современный, народный стих, – убеждал Рамодин и выложил ему другие революционные песни, которые рабочие пели на маевках. Они Кривцову понравились, особенно «Варшавянка». Но он был осторожен.

– А як за них... не того? – спрашивает он и делает пальцами жест вокруг шеи.

– Начальство их, конечно, не любит.

– Я такочки вже думаю, дуже не любить... А хай им буде пусто! – махнул рукой Кривцов. – Як завтра взводный каже «заспивай», выйду и заспиваю. – И залился переливчатым серебряным смехом.

– Во-во! Волков бояться – в лес не ходить, – одобрительно похлопал Кривцова по плечу Рамодин...

Студент Воронцов, которого перевели к нам из другой роты, также был направлен в военное училище. Но у него оказались не в порядке легкие. Кроме того, нашли кое-какую неблагонадежность в прошлом, и он вернулся в свою часть обратно – на «курортное лечение», как он говорил.

Внешне Воронцов очень походил на писателя Гаршина – с бледным болезненным лицом и большими красивыми глазами. Когда я смотрел на него, то мне казалось, что из его тонких изящных ноздрей вот-вот хлынет потоком кровь. Был он скрытен и молчалив, говорил загадками.

Как-то раз Рамодин, лежа на нарах, заметил, что древняя песня «На реках вавилонских», которую он посоветовал спеть Кривцову, живет в веках.

– Это чепуха, – сурово возразил ему Воронцов. – Она не мобилизует массу. Теперь нужно смотреть на все, как поется в одной студенческой песенке, «с точки зрения классовой розни». А «На реках вавилонских» – это мертвые слова.

Рамодин не обиделся. Приподнявшись на локти, он спросил, что Воронцов понимает под классовой рознью.

– Отыди от меня, сатана, и прочти третий том «Капитала», – засмеялся Воронцов.

И было непонятно, то ли он, кроме каламбуров и шуток, о классовой борьбе ничего больше не постиг, то ли просто не хочет говорить. Оказалось, что он хорошо знает и Антона Завалишина. Он был его соседом по уезду. Слышал он и об Артемии Яковлевиче, только тот ему совсем не нравился.

– Рыцарь на час! – с усмешкой говорил он о нем. По его словам, Быков лишь играет в революцию. Для него это не кровное дело.

Если бы я услышал эти слова раньше, то непременно начал бы возражать. Но теперь, вспоминая последнюю нашу ветречу с Быковым, я стал сомневаться и склонялся к мнению Воронцова. Рамодин тоже так думал.

– А Завалишин? – спросил он Воронцова.

– Завалишин! – воскликнул тот. – Вот он-то знает, куда и зачем идти. Завалишины добьются своего...

По приказу командующего округом генерала Сандецкого нас загнали в «учебную команду». Это вызывалось отнюдь не военной необходимостью, а иными соображениями. У «мехальников» не должно было быть ни минуты досуга, который, как известно, мать всех пороков.

В «учебной команде» собрался весь «цвет» кадрового полка с Острова Русского. По численности эта команда представляла собой целый батальон. Во главе его был поставлен известный в полку своим самодурством и жестокостью поручик Энгельгардт, самарский помещик из Варваринки. Это его моя мать слезно просила, чтобы принял он меня на работу. А он даже и разговаривать не стал. Его здесь, как и прежде, всегда сопропождали две борзые собаки. На занятия в команду он приходил со стеком и, не задумываясь, то и дело пускал его в ход. Энгельгардт облюбовал себе в помощники нашего фельдфебеля Гальченко, которого солдаты называли третьим, самым злым псом поручика. Непрерывные наряды, караулы, муштровка, занятия в снежном поле заполняли все наше время. Читать книги или говорить о чем-либо было некогда. Встречаясь с Рамодиным, я только спрашивал: «Жив?» И он отвечал мне: «Жив! На зло всей сволочи!»

Людям, подобным Рамодину и Воронцову, приходилось особенно солоно. Энгельгардт и Гальченко особенно невзлюбили их. Не проходило ни одного дня, чтобы фельдфебель не давал им наряда или не делал замечаний. Больше всего доставалось Воронцову. Однажды, когда пришлось бежать с полным снаряжением, он остановился, закашлявшись, и выронил винтовку.

– Сволочь! – крикнул ему Гальченко. – Подними ружье!

– Я не позволю себя оскорблять! – почти простонал Воронцов, бледнея.

Рамодин поднял винтовку и сказал:

– Видите, он болен... оставьте его в покое...

– Что? Разговаривать в строю? – взбеленился Гальченко и доложил Энгельгардту. Тот, пообещав отдать Рамодина и Воронцова под суд за неподчинение, дал им пока по пять суток строгого ареста. У Воронцова вспыхнул острый приступ болезни, и его положили в больницу. Из дома приехала его сестра, красивая маленькая брюнетка, курсистка. Она ходила к Энгельгардту хлопотать за брата, чтобы его не отдавали под суд. Энгельгардту приглянулась молодая курсистка, и он пригласил ее зайти к нему на квартиру. Она обратилась к командиру полка. Тот обещал простить ее брата, если он даст подписку, что ни в каких противоправительственных партиях не состоит. Но Воронцов отказался это сделать.

Метительный фельдфебель не оставлял нас в покое. Однажды, после того, как мы помылись в бане, он выгнал нас на ночные тактические занятия. В метель, при тридцатиградусном морозе, мы с Рамодиным должны были лежать в «секрете» на снегу до тех пор, пока не пришлют за нами. Взводы ходили и расходились, изображая бой, а мы мерзли в сугробе.

На следующий день я и Рамодин заболели и вынуждены были отправиться в околоток. Рамодин отделался легкой простудой, а я получил воспаление легких. Из учебной команды меня направили обратно в роту. Я долго там валялся на нарах с высокой температурой. А Рамодин, поправившись, переживал счастливейшие дни своей жизни. Он полюбил сестру Воронцова Дашу, приходил ко мне и делился своей радостью. Но вот однажды он явился темнее тучи.

– Что случилось?

– Воронцов умер... Кровь горлом пошла...

Мы долго и горестно молчали.

– Знаешь что? – заговорил вдруг Рамодин в страшном волнении. – Пусть меня в кандалы закуют, пусть пошлют в дисциплинарный батальон, пусть подвергнут самым страшным пыткам, но, клянусь тебе, я сведу счеты с Энгельгардтом.


Глава третья

1

Даша после смерти брата уехала домой, в Бузулук, а Рамодин стал просить, чтобы его отправили на фронт. Вначале его никто не слушал и только смеялись над ним: не торопись, мол, коза, в лес – все волки твои будут. Но Рамодин не успокаивался. И с очередной маршевой ротой он все-таки уехал.

Я чувствовал себя неважно. Должно быть, воспаление легких и разного рода волнения давали о себе знать. Однажды утром к горлу подкатил противный ком, я выплюнул его, но рот снова наполнился кровью. Неужели конец? Неужели и я, как Воронцов, умру так глупо, так нелепо, ничего не сделав? А столько было планов, столько замыслов, столько я собирался совершить... Остается только лежать на соломенной подстилке, не шевелиться и ждать, когда придет смерть... Что угодно, только не это! Только что вступил в жизнь, не успел оглянуться – и пожалуйста, полезай в яму! Так не пойдет! Нет, нет!

Что же делать? И вдруг я слышу голос в казарме. Это дежурный по роте, как глашатай в древней Руси, ходит по взводам и орет благим матом: «Слушайте! Слушайте! Эй, вы там, разные «мехальники», забирай монатки и топай до полковой канцелярии... В Крым-пески, туманны горы, на далекий на Капказ отправляют вас».

«Мехальников» набралось человек шесть-семь. Нам выдали проездные документы, и мы снова тронулись в путь. Я сидел на дровнях, покрытых охапкой сена, и думал: куда еще забросит меня судьба? По какой дорожке покатится моя стружка? Каких новых другов и недругов повстречаю я на пути?

Противный комок время от времени все подкатывал к горлу. И когда мне силой воли не удавалось его подавить, я с ожесточением плевал на дорогу, окрашивая алыми пятнами белый снег. Кое-где на пригорках под пушистым инеем зеленели молодые елки. Казалось, они веселой гурьбой высыпали навстречу и с любопытством смотрели на нас: что, дескать, за люди, зачем, куда, по какому делу едут? И мне было приятно смотреть на эти зеленые елочки, на белоснежные холмы, и на душе у меня становилось светло, хорошо, мирно.

Дорогой я думал о Маше. Мы уговорились при расставании обмениваться письмами. Ее послания были для меня большой отрадой. Я писал часто и много, хотелось ей рассказать обо всем, обо всем. Но военная цензура не оставляла без просмотра ни одного солдатского конверта. В последнем письме Маша мне как-то неопределенно сообщала, что Георгия Петровича в Москве уже нет. Он получил длительную и трудную командировку. У меня сразу же мелькнула догадка: Нератов, видимо, арестован.

Далее Маша писала, что у нее есть возможность поехать работать учительницей на Кавказ. Я обрадовался. Может, и встречусь с ней там. Но доедем ли мы туда, не изменят ли нам маршрут, не направят ли нас куда-нибудь к черту на кулички? В нашем положении все возможно, ни в чем нельзя быть уверенным...

Дорога пошла в гору. Наш подводчик и мои товарищи вылезли из саней и потянулись в гору пешком.

– Эй, служивый, что больно невесел? – крикнул мне подводчик, догоняя сани. Это был еще бодрый и юркий старик.

– Был у нас один весел, да царь его повесил, – хмуря брови, отозвался мой сосед.

– Это у нас недолго. Раз-раз и готово! – согласился старик. – Только я к тому говорю, что если унывать, так не будешь ноги таскать.

– Разве ты не видишь, что человек больной?

– Как не вижу! Вижу! К тому и говорю – вылечить могу! Вот приедем домой, я старуху за бока. Она у меня дошлая: пользует травой. Все болести знает. Вылечит, ей-богу, вылечит.

Дорого мне было участие товарищей, деда и его старухи, которая, когда мы приехали к ним в село, во что бы то ни стало хотела смазать меня гусиным салом на ночь и дать травяного душистого настоя напиться. На сердце у меня становилось теплее.

Трудно мне объяснить, как могут добрые люди открывать в моей душе в трудные минуты жизни потаенный родник неиссякаемого радостного чувства, которое наполняет все мое существо. Весь мир представляется мне в те минуты преображенным какой-то сказочной силой. И люди, и окружающие меня предметы становятся тогда совершенно иными – более значительными, более прекрасными; все как бы озаряется изнутри и снаружи неведомо откуда идущим потоком света, все приобретает тогда глубокий смысл, большую выразительность и какую-то праздничную торжественность. А когда этот момент проходил и все становилось обычным, будничным, я долго еще жил воспоминаниями об этом прекрасном мире, об этом чудесном переживании. Это мне помогало переносить тяготы жизни...

Прежде чем попасть на Кавказ, мы очутились в Казани, на пересыльном пункте. Через три дня после нашего прибытия я встретил здесь своего друга Рамодина – его также направили в команду вольноопределяющихся.

– А как же фронт? – спросил я.

– Опять вернули. Ну что ж! Будем изучать военную науку. Схватки с нашими идолами нам не миновать. И мы еще повоюем.

Я искренне порадовался его бодрому настроению и боевому духу.

Из Казани мы выехали в конце зимы, в метель и вьюгу. Вольноопределяющихся собрали со всего округа целый эшелон. Ехали в теплушках. Ночью один бок, обращенный к чугунной печке, жарился, а другой мерз. Двигались медленно, на станциях стояли по нескольку суток: пропускали на фронт маршевые роты.

С каждым днем становилось все теплее и теплее. Проезжая через Донскую область, мы видели, как казачки выезжали в поле пахать, у города Армавира скакали по степи казаки на лошадях, – должно быть, учились драться с германцами.


2

Мы уже привыкли к дорожной жизни. Едем день и ночь, не торопясь. На больших станциях нам варят обед, и мы, выстроившись, шагаем по путям в сколоченные из досок столовые. Сегодня ночью поезд пришел на станцию Беслан, неподалеку от Владикавказа. Утром все высыпали на перрон. В окрестностях, за станцией, густой туман.

– А где же горы? – спрашивают солдаты.

Все лезут на крышу вагона и смотрят вдаль. Гор не видно. Солнце поднимается выше. Туман рассеивается.

– Горы! Горы! – кричат с крыши.

На горизонте виднеется груда серых туч с белыми каемками поверху. Нет, это не горы. До них, видимо, неблизко. Но вот туман совсем рассеялся, и серая груда туч с белой каемкой прочно стала на горизонте. То был Кавказ!

Почему так величаво спокойны эти серые громадины с белоснежными вершинами, почему смотришь на них и не насмотришься? Сколько веков и тысячелетий стоят они здесь все такие же неизменные! Сколько народов прошло перед ними, какие царства возникали, гремели оружием и исчезали перед их равнодушным взором. Народы жили, страдали, сражались, умирали, уходили, вновь приходили, а они оставались все такими же. Их видели фаланги Александра Македонского, перед ними катились полчища Чингисхана, Тамерлана, Батыя. Они вдохновляли гений Пушкина, Лермонтова; ими восхищался и искал смысла жизни перед их лицом Лев Толстой. Не в этом ли тайна их очарования, их власть над душами людей? Они пережили наших предков, переживут и нас и наших потомков. Горы заставляли думать о чем-то великом, неумирающем, вечном. Перед лицом их все будничные тревоги, все житейские волнения как-то невольно успокаивались...

Не меньшее впечатление произвело на нас Каспийское море. Мы подъехали к нему ночью, когда бушевал шторм. Дорога шла вдоль самого берега моря, и мы, только остановился поезд, побежали на скалистый берег, смотрели, как надвигаются из мрака ночи водяные валы, набегая с шумом на берег и разбиваясь о камни на миллионы брызг. Море казалось нам живым огромным чудовищем.

Так мы прибыли в Баку. Ходили в город. Женщины в чадрах, широких шароварах и в башмаках с загнутыми кверху носками напоминали персонажей арабских сказок из «Тысячи и одной ночи». Поражал контраст громадных европейских зданий со стоящими рядом низенькими лачугами. Голые, опаленные зноем окрестности, целый лес нефтяных вышек. Здесь работал когда-то дядя Миша. И, наверно, у него остались тут друзья, знакомые. Искать их нужно вон в тех ветхих и темных лачугах, где живут рабочие и мастеровые... И снова светлый образ дяди Миши встал передо мной. Я ни о чем уже больше не мог думать, как только о нем, о его друзьях и их делах. Не было в сердце моем печали. Тот огонь, который освещал путь дяде Мише, горел и в моей душе. И я чутко прислушивался к голосу, непрестанно шептавшему мне: «Не бойся, иди вперед, с честными, смелыми вместе. Вы победите!».

За Баку следовал Тифлис. Туда мы приехали в конце марта. Батальон расположился на городской окраине, в табачной фабрике. Помещение было совершенно не приспособлено для жилья. Холод по ночам нестерпимый.

Вскоре я получил письмо от Маши. У нее большое горе – умерла мать. Она так расстроена и не знает, что делать. Дома все ей напоминает о матери. Чтобы забыться, успокоиться, она решила уехать куда-нибудь подальше. Ей посоветовали на Кавказ. И вот сейчас она находится недалеко от меня, около Синуриса.

В Тифлисе мы долго не задержались. Нас перегоняли с места на место. Теперь мы ехали по железной дороге в самый центр Кавказа, в Лагодехи.

Ребята орали песни, плясали и всячески выражали свой восторг при виде открывавшихся перед нами изумительных панорам Кавказа. Поезд змейкой вился в горах, ныряя по ущельям. Мы поднимались все выше и выше. Наконец подъем закончился, и мы начали спускаться в цветущую долину. Солнце склонялось к вечеру, готовясь спрятаться за снежные лиловые вершины. Поезд замедлил ход и остановился у Синуриса. Вот где-то тут должна быть Маша. Но где? Как ее разыскать?

Утром, уложив мешки на арбу, запряженную буйволами, тронулись пешком в Алазанскую долину.

Сначала тянулись верст на пятнадцать виноградники, а за ними вдали виднелась, извиваясь блестящей лентой в зеленых кустах, река. За рекой – густой тенистый лес, который простирался до горного хребта, стоявшего высокой стеной над Алазанской долиной. На Синурис мы даже не успели как следует взглянуть – жалкие лачужки терялись в тенистых фруктовых садах и виноградниках. К полудню мы подошли к реке. Искупались и снова в путь... Хорошо идти без строя, без команды, кому как вздумается. Мне попался веселый попутчик – черноволосый парень, который всю дорогу орал песни, здоровался с грузинами:

– Гамар джоби!

– Когим марчжо[3]3
  Грузинское приветствие.


[Закрыть]
, – приветливо отвечали грузины.

Попутчик рассказывал мне бесконечные истории о своих любовных похождениях и под конец до того мне надоел, что я не знал, как от него отделаться. Мне хотелось побыть одному, думать о Маше. Она где-то здесь, не то у молокан, не то у духоборов.

– Смотри! – закричал мне мой попутчик – Русская деревня. Верно, будем здесь ночевать.

Было уже поздно. Мы свернули с большой дороги вправо. Наш путь пересекла небольшая речушка с крутыми берегами, за которыми стояло несколько деревянных изб и белых хаток. На той стороне реки, прямо против нас, сидела миловидная девушка в голубом платье с книгой.

– Здравствуйте, душенька! – приветствовал ее мой попутчик, осклабившись во весь рот.

– Здравствуйте! – ответила девушка, вставая.

– А скажите, миленькая, где нам реку перейти.

– Идите дальше, через мост. Можно и по камням, вот здесь.

Я не успел и глазом моргнуть, как мой попутчик уже был на той стороне. Дергая себя за верхнюю губу, где заметно пробивались черные усики, он без умолку нес всякую околесицу.

Я шел по одной стороне реки, а он с девушкой по другой; на мосту мы встретились.

Она назвалась учительницей и предложила пойти в школу. Попутчик подмигнул мне, рассыпавшись перед девушкой в комплиментах. Когда мы пришли в школу, я спросил:

– Вы здесь работаете?

– Вернее, работала, – ответила она. – Теперь будет другая, недавно сюда приехала, а я перевожусь в город.

– Она... эта новая... тут живет?

– Конечно. Где же еще? Сегодня она уехала в город, к ночи должна вернуться...

Мы со спутником нашли ночлег у пасечника, доброго хлопотливого старика, который угостил нас чаем с медом и уложил спать на душистом сене.

Наутро, чуть свет, я снова отправился в школу. Но Маша (я был уверен, что это она!) еще не вернулась из города. Какая жалость! Надо было опять идти в поход, так и не повидавшись с ней. И увижусь ли теперь?!

К концу дня мы дошли до селения Лагодехи, стоявшего в самом преддверии громадного ущелья. При входе столб с надписью: «72 дыма». Но мы все читали «72 дома», а домов было совсем мало. Через каждые двадцать – тридцать шагов – горная речка или ручей с черным руслом, с редкими белыми камнями. Посредине селения – двухэтажная кирпичная казарма, заросшая травой и мхом. Впереди казармы – маленькая базарная площадь, окруженная со всех сторон прилавками, сложенными из глины и каменных плит. На самой середине площади протекает горный ручей, по которому расположились два-три сапожника-армянина со своими столиками и инструментами. Столик стоит на одной стороне ручья, стул на другой, а босые ноги сапожника опущены в ручей, – под ногами размачивается «товар». На столе у сапожника, рядом с колодками и оторванными подметками, стоит в граненом стакане свежий букет душистых белых роз. Ручьи бегут везде – справа, слева от казармы и вдоль стены при самом входе. Мы умываемся из ручья, пьем воду, моем полы, стираем белье, купаемся. Везде воды полно, как на севере весной в половодье. От звенящих ручьев и горных потоков в ушах непрерывный какой-то ласковый шум, который действует на нас как музыка. От этого настроение у всех праздничное, приподнятое...

Позади казарм, шагах в тридцати вправо и чуть подальше влево, зеленеют высокие лесистые горы. Они так высоки, что их вершин не видно. Зато в глубине ущелья видны все ступени и переходы: от роскошной растительности внизу до голых скал и снежных вершин под облаками. Там и сям по горным лесистым вершинам курятся дымки; голубые струйки прихотливой змейкой поднимаются к небу. Даже трудно подумать, что там, в вышине, чуть не под облаками, ютятся люди. Это, наверно, совершенно особые существа, которым чужды наши постоянные тревоги и пустые волнения.

Днем мы проводим время под палящим солнцем на плацу в упражнениях – однообразных и нудных. Повторяем каждый день одно и то же. Во время тактических занятий, переползая с бугра на бугор, мы слушаем мрачные шуточки пьяного полуротного прапорщика Морозова:

– Вас, чертей, надо заставить ползти на животе до снежной вершины... Тогда вы будете знать, как уважать начальство.

После занятий мы оставляем казармы и идем куда-нибудь подальше.

– Зачем нас сюда пригнали? – спрашивает Рамодин и сам же отвечает: – Мне кажется, затем, что здесь нашлась пустая казарма.

Растянувшись в высокой траве, мы смотрим вечером на небо. Южная ночь наступает быстро. Черный мрак бороздят огненные сверкающие нити. Это летают светлячки. В горах начинает погромыхивать. Здесь так завелось. Каждый год в это время днем палит нестерпимо солнце, расслабляя людей, а ночью сильная гроза с ливнем. Иначе не выдержать бы людям жары. Но гроза еще не скоро: она будет в полночь. Сейчас тихо, как всегда перед грозой. На душе неспокойно. Хочется что-то сказать, а говорить нечего и некому. У раскрытого окна казармы сильным и приятным голосом кто-то поет о дороге, которая больше не пылит, о листьях, которые уже не дрожат. И если немного еще подождать, то можно будет отдохнуть...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю