412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Тиханов » Жар-птица » Текст книги (страница 1)
Жар-птица
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:01

Текст книги "Жар-птица"


Автор книги: Николай Тиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)

Н. Тиханов
ЖАР-ПТИЦА
Повесть


Часть первая
ЖАР-ПТИЦА


Глава первая

1

Бегут белые прозрачные облака по летнему голубому небу. Смотришь на облачко, и кажется: похоже на большую птицу. Вот клюв, голова, хвост, крылья... А вот хвост отделился, голова растаяла, одни крылья полетели по небу, догоняя белый парус прозрачной лодки, плывущей впереди птицы.

Так же бегут, мелькают передо мной, встают, как в тумане, отдельные картинки раннего детства.

Помню, я сижу на полу, в избу вбегает не то бабушка, не то другая какая-то женщина в черном, подхватывает меня на руки и выносит на улицу.

Улица вся странно синяя, и по синему ярко-желтые полосы. Я сижу у женщины на плечах. Она бежит через синее, торопится. Я задыхаюсь и начинаю бояться. Это пожар.

Я напрягаю память, силясь припомнить, что же было дальше. Но усилия мои тщетны – облако растаяло.

И вот набегает другое...

У меня новый картуз; козырек блестит, как стеклышко, и пахнет от него вкусно. Я сижу около лужицы и палкой бью по солнышку, которое вижу в воде. И, странное дело, при этом у меня гремит в ухе. Перестану бить палкой, и в ухе перестает греметь. Я бегу к матери и говорю ей, что у меня в ухе гром.

– Дурачок, это вода тебе в ухо попала, – говорит она.

В другой раз я жаловался матери, что у меня во рту кто-то квакает. Она посмотрела на меня и рассмеялась:

– Глупышка ты мой, иди испей водички, и квакать перестанет. Это ты икаешь.

Помню еще, как однажды, играя в бурьяне, я услышал какие-то тревожные крики, выскочил из травы, стал звать мать, братьев – никто не отзывался. Я заплакал, стремглав бросился к дому, споткнулся и упал. Падая, взглянул вверх. И в первый раз, должно быть, увидел небо в огне.

Мне показалось, что сейчас сгорит все живое и я больше не увижу ни матери, ни отца, ни братьев. Может быть, они уже погибли, а я остался на свете один, такой маленький и беспомощный. Не помню, как добрался до дому, как встретил родных и что говорил, да и говорил ли что-либо, – по-моему, я от страха лишился речи. Может быть, в это время собиралась гроза; может быть, зарево пожара осветило сумрачный вечер, а может быть, это была просто вечерняя заря. Не знаю, что это было, но я пережил страшные минуты.

Я хочу вспомнить другие подробности, но мне это не удается. Лица, события мелькают передо мной неясно, бессвязно, словно в забытом сне.

Мы жили у бабушки, а дедушка Лукьян Ефимович жил на другом конце села. Памятны путешествия от бабушкиной избы к дедушкиной. Мы ходили к ней задами, переулками и закоулками. И каждый раз, когда приходили к дедушке, я удивленно смотрел на гору в конце улицы. Мне казалось, что она только что пришла сюда откуда-то. Это потому, что на той улице, где мы жили, не было горы.

Мать говорила, что дедушка странный человек. По ее рассказам, он был упрям и настойчив. Его мало интересовало хозяйство. Сердце его было приковано к другому.

Привезет он, бывало, утром с гумна корму скотине, зайдет в избу рукавицы сменить да и застрянет там до обеда. У него в переднем углу на лавке под образами стоял заветный сундук с книгами. Вытащит дедушка книгу, откроет ее и забудет все на свете. Скотина ревет во дворе без корма, бабушка ругается, а дед сидит в тулупе и читает.

Когда умер отец, мне было пять лет. Событие это большого впечатления на меня не произвело. Отец почти все время работал где-то на стороне, а умирать приехал домой, в Старый Кувак. Я сидел на печке, а мать и бабушка мыли полы. Отец лежал на лавке и что-то просил, беспокоился, а им некогда было – домывали чулан. А когда кончили мыть и подошли к больному – он был мертв. Мать и бабушка с испугом потрогали холодные руки, ноги и заплакали. Я, глядя на них, решил, что и мне, пожалуй, нужно заплакать. Пришли соседки, родня и начали причитать: «И на кого ты нас оставил с малыми сиротами!»

Но горевали о покойном, кажется, недолго. Матери надо было подумать, как прокормить семью. После смерти отца на руках у нее осталось четверо ребят. Самому старшему моему братишке, Грише, исполнилось шесть лет, а младшему, Игоше, три года; да еще была грудная Верочка.

Сестра матери, выданная за шорника, согласилась взять меня к себе, и я очутился в большом торговом селе Сергиевске. Поездка в Сергиевск смутно рисуется в моей памяти в виде унылого ряда ночлегов, сельских околиц, мельниц с запрудами, яичниц с грибами, журавлей в небе, колокольного перезвона. У шорника – изба с полатями, сенцы, а за ними мастерская. В ней свет, падая в низенькое окно, освещает в углу чан: там киснут кожи. У окна станок – на нем разложен инструмент. Во дворе навес, под ним кожемялка. На крыше сушится кислая шерсть.

Шорник взялся за мое обучение. «Идем со мной», – сказал он мне однажды и повел по оврагу на огороды. В крапиве откуда шел нестерпимый запах, мы остановились. Там лежала дохлая собака. Мы притащили ее домой и стали обдирать.

– Что вздыхаешь, – усмехнулся шорник, – аль собаку жалко?

Не помню, что я ответил. Может быть, я вспомнил лес, пчельник, родные поля, а может быть, и собаку было жалко.

После я узнал, что из собачьей кожи замечательные нитки для строчки сбруи получаются.

Живя у шорника, я познакомился еще с выделкой клеенок. Сейчас очень смутно вспоминаю свое первое посещение чудесной мастерской. Товарищи ли там у меня были, мастер ли был знаком с шорником, только помню, мы с двоюродной сестрой часто ходили в мастерскую и рассматривали холст, краски, трафарет и новые блестящие красочные клеенки, пахнувшие обеденным столом и напоминавшие родной дом. Больше всего мне понравилась прокладка рисунка. Но тогда я не мог понять и усвоить тайну этого искусства.

Мое обучение шорному делу прервалось. Я неожиданно заболел: может быть, это была корь, может быть, тиф или малярия. Я долго лежал в бреду. Необыкновенные образы и видения преследовали меня. Вот я на чем-то качусь вниз. Жестко мне и мягко, спокойно и тревожно в одно и то же время, а кругом море – зеленое, с огненно-красными искрами. Этот болезненный образ сохранился на долгое время.

Помню еще, как выдавали замуж старшую дочь шорника и меня посадили за стол «продавать сестру». Дали мне скалку, приказали стучать ею и, несмотря на грозные окрики, не выходить из-за стола, пока не дадут денег за сестру. Я все, что надо, проделал, и мне дали двугривенный. Я сейчас же побежал в лавку и купил пистолет с бумажными пистонами.

Вспоминается также, как однажды я самовольно ушел ловить рыбу. Мне трудно было лазать по грязи и тине, потому что я был в валенках. А когда пришел домой, мне сказали, будто какой-то мужик приехал за мной из нашего села от матери. Она очень соскучилась по мне и просит скорее привезти меня домой. Я страшно разволновался, быстро оделся, полез с печки на полати за шапкой, запутался в лохмотьях, упал и сильно ушибся.

Наконец, я собрался, вытер кулаком слезы, остановился на пороге и попросил, чтобы меня проводили «до нашенского мужика».

– Как? Ты не хочешь с нами даже проститься? – улыбнулась тетя.

Но когда я стал со всеми прощаться, мне заявили, что никто за мной не приезжал и чтобы я перестал реветь, больше слушался и не шлялся без спросу по грязи в валенках.


2

У бабушки я впервые увидел брата матери, дядю Михаила. Это был видный, высокий молодой мужчина с веселыми карими глазами, одетый по-городскому во все черное. Он взял меня на руки и спросил, чей я мальчик, откуда приехал и к кому. Получив ответы на все вопросы, он похвалил меня и начал угощать чаем с кренделями.

Пятнадцати лет дядя Миша уехал на заработки в Баку, оттуда в Нижний Новгород, потом попал в Сибирь, в ссылку. Из Сибири бабушка получила известие, что он болен, и поехала за ним. Дядя Миша любил нашу семью и, когда был здоров, много помогал матери, часто присылал нам игрушки и разные подарки. Мне особенно запомнилась заводная кукушка. Заведешь ее – она начинает громко куковать. От нее приятно пахло лаком и красками.

Пока бабушка ездила в Сибирь, Семен Иванович, наш сельский лавочник и богатей, уговорил мать передать ему душевые наделы до нового дележа земли.

– Ребята малы и работать в поле не могут, – говорил он, – земля вам – только обуза лишняя. Передайте ее мне, а я вас не забуду.

И дал он матери пятьдесят рублей и три пуда муки, а землю «на себя бумагой перевел».

Когда бабушка вернулась и узнала об этом, так и ахнула. Она стала укорять мать за опрометчивый поступок, а мать говорила, что ей не на что было жить и она вынуждена была принять такую «помощь». Каждый день в избе с утра поднимался шум и крик из-за этого. Дядя Миша, услышав про беду, заявил, что землю нужно вернуть обратно, иначе дети пойдут по миру.

– Как же ее теперь вернешь? – заговорила мать с тоской и обидой. – Ведь деньги-то прожили и муку доедаем. Не нынче-завтра Семен Иваныч бумагу принесет подписывать. Вчера мне об этом говорили Гришка Лобанов с Николаем Рыжим. (Это были сельские пьяницы. За вино они пошли к Семену Ивановичу в свидетели кабальной сделки).

В один из вечеров мы с дядей Мишей лежали на кровати за перегородкой. Он нам рассказывал сказку об Иване-царевиче и Сером Волке. В избе было темно: из экономии огня не зажигали до ужина и сидели впотьмах. Вдруг в сенях послышалась возня, затем дверь открылась, и, судя по топоту ног и по тому, как долго была раскрыта дверь, вошел не один человек, а несколько...

– Хозяйка дома? – спросил кто-то из вошедших.

– А-а, Семен Иванович, – испуганно и торопливо отозвалась мать из чулана. – Я сейчас огонь вздую.

Когда замерцала семилинейная лампа, я разглядел вошедших: старика в суконной поддевке и жеребковой шапке и двух мужиков в растрепанных чапанах и малахаях. Не вытерев ног у порога, все трое прошли к столу, уселись на лавках и повели какой-то разговор.

Дядя Миша продолжал рассказывать, но с приходом мужиков стал сбиваться, словно не зная, как сказать дальше. Я понял, что он прислушивается к разговору.

– Не подписывай, Маша! – крикнула бабушка. – Нет такого закона, чтобы задаром землю брать!

– Почтенная Авдотья Михайловна, – певуче заговорил Семен Иванович, – мне ни задаром, ни за плату сиротской земли не надо. Бумаги эти только для формы: закон порядка требует. Я не неволю. Не хотите – я могу уйти, только пожалуйте мои денежки...

– Да, да, – подал голос один из мужиков, – Семен Иванович супротив закона не пойдет. Деньги взяла, так подписывай, а мы в том уж подписались.

Наступила пауза. Тикали часы, да веретено жужжало в чашке у бабушки: она сучила шерсть.

– Так как же, – спросил опять Семен Иванович, – может, завтра с господином приставом придем и коровку опишем? Вот и рассчитаемся.

Мать со стоном что-то невнятно ответила.

– Не слышу! Ась?

Тут мать заплакала, причитая:

– И чего я буду делать-то...

Дядя Миша встал с постели, свернул козью ножку и подошел прикурить к лампе. Опять наступила тишина. Мать перестала плакать. Дядя Миша прошелся по комнате и остановился против Семена Ивановича.

– Так вам что же нужно, – спокойно спросил он, – бумагу получить или деньги?

– Я не с вами разговариваю, – сердито ответил Семен Иванович, – а с вашей сестрицей.

– Вот я вас и спрашиваю, – еще спокойнее сказал дядя Миша, – что вам нужно от моей сестры? Деньги получить обратно или вот эту бумагу? – Дядя Миша указал на листочек, который Семен Иванович держал в руках.

Семен Иванович встал и старательно начал снимать невидимую пушинку со своей суконной бекеши.

– Я хочу, – ответил он, – должок получить с вас... по закону‑с должок.

– Я принесу деньги завтра, – сказала мать, приободрившись.

– До завтра ждать не могу... Не подпишете – завтра господин пристав пожалует.

– Что ж, Маша, – сказал дядя Миша, – придется, видно, подписать, – И, взяв из рук растерявшегося лавочника лист бумаги, разорвал его, а клочки бросил в топившуюся голландку...

– Как вы смеете! – неистово закричал Семен Иванович. – Я не позволю. Я господину исправнику напишу. Это попрание закона!

– А теперь, – спокойно сказал дядя Миша, – пожалуйте к двери, – и выпроводил «гостей».

Семен Иванович долго еще шумел, грозил и ругался во дворе и на улице, а дядя Миша, вернувшись, успокоил мать и бабушку. Он обещал им уладить это дело. Потом снова присел к нам на постель, и полилась дивная сказка про Серого Волка и Ивана-царевича.

Дядя Миша в молодости обладал большой физической силой. Рассказывали, однажды становой за что-то посадил его в холодную и приказал уряднику наутро привести к себе. Становой был молодой и нетерпеливый. Подвыпив с вечера со своим приятелем – лесничим, он стал хвалиться, что поймал важного бунтаря-крамольника и завтра этот бунтарь и крамольник будет у него в ногах валяться и вымаливать прощение.

Лесничий подзадорил станового. Тот не захотел ждать до утра, обещал сейчас же привести дядю Мишу и поклялся, что по его неотразимому внушению арестант будет петь с ним «Боже, царя храни».

Становой тут же оделся и направился в холодную.

Как встретился ретивый блюститель закона с дядей Мишей, как объяснялся с ним, – неизвестно. Известно только, что, когда урядник пришел утром за дядей Мишей, в холодной его не оказалось. А на его месте, связанный по рукам и ногам и прикрученный веревкой к скамейке, лежал становой.

Дядя Миша ночью ушел в город к одному приятелю и несколько недель скитался по уезду, пока друзья не переправили его на юг.

Это было давно, когда дядя Миша был и силен и здоров.

Теперь, надломленный болезнью, он больше лежал, но бодрости не терял, часто подходил к матери, которая после работы садилась отдохнуть у печки, клал руку ей на плечо и говорил:

– Ну, что задумалась? А? Нужды испугалась? Эка беда! А мы ее вот так, вот так... – и при этом начинал щекотать нас, а мы катались по постели и смеялись.

Я заболел корью. Дядя Миша подходил ко мне, ласково брал меня за подбородок и весело спрашивал:

– Что, герой, хорошо на белом свете жить?

– Хорошо! – отвечал я.

– Ну, если так, – говорил он, – значит, дело наше на поправку пойдет.

И мне казалось тогда, что дядя Миша все может. Возьмет вот сейчас палку и на моих глазах заставит ее распустить листья, прикажет ей расцвести – и она сейчас же расцветет.

Может быть, Семен Иванович не простил дяде Мише его вмешательства в наши земельные дела, а может быть, у дяди Миши с начальством еще какие-нибудь счеты были, – только однажды поздней осенью, вечером, пришли к нам урядник с жандармом, а с ними Гришка Лобанов, и увезли дядю Мишу.

Но он как будто невидимо продолжал жить с нами во всех наших делах, особенно в дни тягот и невеселых раздумий. Мама и бабушка часто вспоминали о нем: «Будь с нами дядя Миша, все бы было по-другому...»

В зимнюю вьюгу, под вой метели, когда на душе и так было тоскливо, а в избе холодно, бабушка садилась на край печи и, склонившись над нами, тяжело вздыхала. Потом, прислушиваясь к ровному дыханию спящих ребят, начинала печально причитать:


 
А сыночек ты мой, Мишенька,
Хоть взглянул бы ты на сиротинушек,
Кто укажет им да путь-дороженьку,
Кто наставит их да уму-разуму.
Нет у птенчиков отца родного,
Родна матушка призамаялась...
А соколик мой, да милый Мишенька
Твоя силушка не у дел лежит.
Сердце огненно порастоптано.
И не сокол ясный во степи лежит.
На холме крутом во плакун-траве
В сердце раненный каленой стрелой,
То сыночек мой взаперти сидит.
И томится он тоской смертною,
Ждет-пождет себе избавления.
Уж вы ратуйте, други верные,
Вызволяйте его из неволюшки,
Избавляйте-ка от злой кручинушки,
Вы пустите летать ясна сокола
К соколятам своим на свободушку...
 

Потом принималась со слезами молиться. Помолившись и наплакавшись, она ложилась рядом с нами. Тело ее вздрагивало от подавленных рыданий. Я прижимался к ней и целовал ее заплаканное лицо.

– Спи, спи, полуночник, – говорила она, перестав плакать.

И мы все ждали дядю Мишу. Заслышав иногда колокольчик почтовой тройки или чей-либо стук в ворота, бабушка бежала к окну и радостно кричала:

– Миша приехал! Миша приехал!

Но дядя Миша не приезжал...


3

После возвращения из Сергиевска я почувствовал страстную привязанность к матери. Мать часто ругала, даже била меня, чтобы я не мешал ей, не вертелся под ногами. Она пугала нас, рассказывая, как одна вдова бросила своих детей. Намучившись с ними, вдова пришла в отчаяние, открыла зимой двери настежь и, когда дети спали, убежала от них.

Бывало, ночью, проснувшись, я с тревогой подбегал к постели матери и в темноте искал, здесь ли она. Когда рано утром она вставала провожать корову в стадо, я поднимался и с ревом бежал по улице, удивляя прохожих. Мать встречала меня шлепками и бранью, но я не чувствовал побоев от радости, что нашел ее.

...Тихо и радостно совершается утро в избе. И, может быть, от этой особенной утренней тишины я просыпаюсь и открываю глаза.

На стенах колеблется теплое розовое зарево от пылающих в печи дров. А за окном – синяя холодная тишина.

Мать перед печкой месит тесто. Я слышу щелкающие звуки и острый запах закваски. Тень матери на стене то опускается, то поднимается до потолка. Иногда она заполняет собой всю избу.

И я думаю о том, как хорошо мне с ней, моей мамой, и как крепко-крепко я люблю ее. И то, что она делает там у печи, это и есть самое важное, самое главное в мире, потому что она – моя мама.

...У меня сильно разболелись глаза. Я не мог смотреть на свет. Болели глаза долго. В соседнем селе открылась ярмарка, мать поехала покупать ведра и по пути завезла меня в больницу. В больнице мне сделалось дурно. Доктор не стал смотреть глаза, послушал сердце и сказал, чтобы меня везли обратно.

– Дней пять-шесть – больше не проживет...

Мать из жалости накупила мне игрушек: гармошку пятикопеечную, утку, гуся...

Так как доктор лекарства не дал, глаза не переставали болеть, а я не умер, мать начала лечение своими средствами. Она будила меня рано и через все село вела к знахарке, живущей на юру. Знахарка ставила меня перед пылающей печью и мазала глаза мои топленым коровьим маслом. Мне было тепло и приятно. Приятно оттого, что две женщины принимают участие во мне, и приятно просто от теплого масла. Ходил я к знахарке с матерью раза два или три. И каждый раз мне казалось, что болезнь моя вместе с маслом стекает с глаз по лицу на шесток.

Гармошку я скоро сломал, а гуся и утку мы с Игошей пускали на пруду. Птицы расклеились, и им пришел конец. Но мы горевали недолго. Был самый разгар деревенской страды. Такая же страда была и у нас в играх: мы ездили на «жнитво», рвали траву, вязали ее, укладывали в копны, возили на «гумна» – ко двору – «молотить», потом принимались «веять, молоть и печь хлеб».

Семен Иванович настроил некоторых соседей против матери и дяди Миши, и нам стало трудно жить в своем селе: то у матери корову загонят и просят выкуп за потраву, то в огород наш свиней напустят и огород потравят, то барана зарежут, а один раз даже кота нашего повесили. Ребята стали нас на улице обижать, часто в наш двор бросали камни и палки. Нам пришлось переехать на родину бабушки, в Кармалку. В это время мне исполнилось восемь лет. Здесь осенью меня записали в школу. В первый день я в школу не пошел: мать с бабушкой рубили капусту, я подавал им вилки, они отрезали кочерыжки, а я грыз с наслаждением кочни и свежую капусту.

Вечером пришли ребята, мои товарищи, и с волнением, перебивая друг друга, рассказывали мне про школу.

...В школе сначала с нами занимались псаломщик и священник, а потом нам прислали нового учителя. Учитель был молодой, кудрявый.

По вечерам он собирал нас в темном классе, мы садились на полу у топившейся печки и слушали его чтение про удалого разбойника Кичея – золотую голову.

...Тихо протекали вечера и у нас дома. Мне нравилось готовить уроки на печке. За стеной воет ветер, в избе холодно, а у трубы так хорошо, тепло.

Старший брат просит есть. Сначала он говорит просто: «Айдате-ка ужинать», потом тянет, канючит. Я тоже присоединяюсь к нему:


 
Айдате-ка, айдате-ка,
Айдате-ка ужинать,
Айдате-ка ужинать!..
 

После ужина – постных шей и черного хлеба – стелем на полу, и все по приказу матери становимся на молитву.

...Я лежу под отцовским тулупом и долго не могу заснуть. Меня мучает мысль: «А вдруг я ночью умру?» Пожалуй, нужно еще на всякий случай встать и помолиться.

Наконец все стихает, и только слышно, как ребята посапывают да ягнята жуют серку.

– Тихий ангел пролетел, – говорит бабушка матери.

– Где, бабушка? – спрашиваю я, встрепенувшись.

– У нас в избе.

– А куда он сел? На божницу?

Бабушка, я чувствую, смеется, все тело ее прыгает.

– Спи... на божницу..

А чего она смеется?

В уезде свирепствовала скарлатина. В нашем селе не было ни врача, ни фельдшера, и поэтому каждый день умирало по нескольку ребят.

Хворали мы дружно. Валялись пластом кто на печи, кто на полатях, кто на сундуке. Кто бредил, кто просил пить, кто плакал.

– Мама, горло болит, – жаловалась сестренка Верочка.

– Ничего, доченька, пройдет. Вон у Христины Настя уж бегает. Скоро и ты встанешь.

Меня мучил кошмар: зеленая пустота, и я качусь вниз. Часто, открывая глаза, я видел синий чад; в ушах звенело. Посреди избы стоит железная печка, а около нее белые ягнята с желтыми опаленными боками жуют серку.

Кто-то надоумил мать поить нас от скарлатины керосином. Мы пили и тут же заявляли, что горлу стало легче. На счастье, ни один из нас не умер. Так и упрочилась за керосином слава самого верного лекарства от скарлатины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю